Тот свет, или Простодушие

Этика демократии — сбывшееся и несбывшееся.

Карта памяти 01.09.2014 // 1 796
© Michael Tapp

(мой американский опыт: первый визит в Штаты)

Начну с пустяка, но оказавшегося символическим. На мое пятидесятилетие (30.03.1995) Александр Косицын, друг моего детства и при этом архитектор, подарил мне около десятка стодолларовых купюр США, с тем отличием от настоящих, помимо всяческих защит, что вместо портрета Франклина было мое фото, не из очень удачных. Но все же!.. Косицын был всегда мастер подобных шуток. Мы посмеялись, даже устроили какой-то шуточный аукцион, где я расплачивался этими купюрами.

kantor_001

США тогда мне нравились, я обожал Фолкнера, мне нравился Хемингуэй, как все мое поколение пережил безумную влюбленность в роман Сэлинджера, некоторое время вживаясь в стилистику речи Холдена Колфилда. А в юности были Эдгар По и великий Джек Лондон, немного раньше и долго потом Марк Твен, в школе класса до шестого читал роман за романом Майна Рида и Фенимора Купера, которого моя полудеревенская бабушка называла Филимоном Купером. Ну а там, где Купер и индейцы, были, конечно, и книги о войне за независимость. Почему-то мне очень нравилась история Поля Ревира, который, узнав о движении английских войск, двое суток скакал, предупреждая американских поселенцев, что на них идут регулярные войска. И как потом из американских фермеров-ополченцев выросла грозная армия, и как после победы Вашингтон отказался короноваться, предложив попробовать новый тип гражданского устройства. Но, возможно, причиной симпатии к Полю Ревиру была причина литературная — моя любовь к Лонгфелло, написавшего стих об этой скачке.

Запомните, дети, — слышал весь мир,
Как в полночь глухую скакал Поль Ревир…
То было в семьдесят пятом году,
В восемнадцатый день апреля, — в живых
Уж нет свидетелей лет былых.

Собираясь в последних классах школы поступать в университет на биофизику, прочитал «Кибернетику» Норберта Винера и чуть позже его же «Я — математик». Несколько моих друзей в начале семидесятых эмигрировали в Штаты. Шутка «от хижины дяди Тома до барака Обамы» тогда привела бы меня в ступор и вызвала бы неприязнь к человеку, который бы так пошутил. Да и мама постоянно помнила и мне говорила, что я выбрался из послеродового заражения крови, когда вымер весь роддом, потому что молодые матери испугались англо-американского лекарства, изобретенного англичанином доктором Флемингом, испугались пенициллина как нерусского лекарства. Почему-то тогда для людей простых все шедшее со второго фронта было американским. Мать была биолог-селекционер, в ее комнате, как я помню, висел литографированный портрет американского селекционера Лютера Бёрбанка вместо обязательного в те годы Мичурина, и она приняла это средство. В результате я выжил. А в девяностые выживала вся страна благодаря «ножкам Буша», как называли тогда куриные окорочка, присылаемые из Штатов, которые забоялись голодной страны с ядерными ракетами. Хотя многое рухнуло в результате знаменитой «Горбуши», встречи Горбачева и Буша. Сельский механизатор, несмотря на философский факультет МГУ, не сумел переиграть мэтра ЦРУ. Но тогда США вовремя спохватились. Идея Верхней Вольты с ракетами их напугала. И посыпались на Россию разные блага. От фонда Сороса до Фулбрайта (это для элиты, а о ножках Буша я уже упомянул).

Конечно, как человек, занимающийся русской культурой девятнадцатого века и веком серебряным, я очень хорошо помнил отношение русских классиков к Северо-Американским Соединенным Штатам (так тогда называли США) как к тому свету. А позже рассказывал об этом и студентам. Роман «Что делать?» начинается с самоубийства нового человека Дмитрия Лопухова, как потом выясняется, обманного. Герой на самом деле уезжает в Штаты и возвращается оттуда преуспевшим фабрикантом. Причем, пережив это превращение, он словно бы перерождается, никто его вроде бы даже не узнает. Волшебная страна! Роман Чернышевского буквально пронизан евангельскими реминисценциями. Услышав рассказ Катерины Полозовой о Чарльзе Бьюмонте и сообразив, что это Лопухов, вернувшийся с того света, Вера Павловна кричит Кирсанову: «Ныне Пасха, Саша; говори же Катеньке: воистину воскресе». Именно в Северо-Американские Штаты собирается ехать «особенный человек» Рахметов и там завершить свою жизнь, Тот самый Рахметов, которого советская критика упорно числила по ведомству революционеров. Но у него в замысле была не революция, а Северная Америка. В ответ Чернышевскому Достоевский тоже трактует Америку как тот свет. В «Преступлении и наказании» — тот свет в буквальном смысле. Свидригайлов, сообщив полицейскому, что собирается «в Америку», вытаскивает пистолет и застреливается, отправляя себя на тот свет. Герои «Бесов» — Шатов и Кириллов — доводят свои идеи до русского гротеска и безумия именно в Соединенных Штатах, «в Америке», как говорит Шатов. То есть, Америка оказывается как бы возгонной пробиркой безумия. Почему? Этот вопрос я задавал себе, не предполагая даже, что смогу на него ответить. Но жизнь развернулась так, что ответ пришел сам собой. Это, наверно, то отсутствие всяких препон, которое усиливает как добро, так и не добро. Как писали наши американисты, опираясь на английский опыт, в Америке даже простая английская собака начинает бегать в три раза скорее. Усиление, ускорение, отсутствие препон и пр. Все так. Но где основа всего этого? Психологическая основа. Ответ на этот вопрос я тоже нашел. Но о нем — в процессе рассказа.

Теперь небольшое отступление. В мае 1993 года ко мне в редакции журнала обратился мой приятель Рубен Апресян. И спросил, не хочу ли я в 1995 году недели на три съездить в Штаты. У меня в этот год намечался месяц в Вене, два месяца германского Бохума, о Штатах я и не думал. Поэтому, полуотказываясь, спросил, на какой месяц падает эта поездка и в чем, собственно, дело. Но два слова о Рубене, поскольку именно он оказался мотором этого путешествия (как уже догадался читатель, оно состоялось-таки). Рубен был однокурсником моей жены по философскому факультету, были и другие житейские пересечения, стал автором журнала «Вопросы философии». Мы постепенно заприятельствовали. При встречах не просто здоровались, но и болтали.

Рубен Апресян

Рубен Апресян

Он знал, что я пишу статьи о русской философии и даже выпустил к тому времени пару книг. Сам он писал статьи по этике, превращая эту, почти умершую в Советском Союзе область философии, в нечто живое. И самое важное в этом сюжете — он блестяще знал английский и уже дважды ездил в Штаты. Он сказал, что в конце августа 1993 года намечается совместная с американцами политологическая конференция в Москве и Плёсе по проблемам демократии, которая в конце июня 1995 года получит продолжение в Америке в штате Огайо. Вена у меня планировалась с семьей на октябрь, а в Бохум я должен был ехать в ноябре и декабре. В декабре еще десять дней падали на Неаполь. Но июнь был свободен. Все-таки я по-прежнему возразил: «Рубен, ты же знаешь, что я не политолог. Что мне там делать?». Он улыбнулся: «Ничего сверх того, что ты делаешь. Нам как раз не хватает на конференции русской краски. Вот и напиши доклад о возможности демократии в России». Я выставил ладонь, отказываясь: «Я об этом никогда не писал». Рубен был настойчив: «Вот и напишешь. Самому будет интересно — повернуть свой материал в немного другую плоскость». Надо сказать, я до сих пор благодарен ему за то, что пришлось поглядеть на мой материал сквозь эту проблему. Не говорю уж о том, что этот доклад был переведен на три языка. «Хорошо», — сказал я. К августу текст «Демократия как историческая проблема России» я написал и сдал в оргбюро конференции. А потом приехал десант американцев. Перечислю имена, чтобы не казалось все из области невероятного: Эндрю Олденквист, Томас Траут, Джеймс Харф, Лоуренс Хорсен. Один из них был весьма спортивного вида (кто — сегодня не помню), даже неплохо знал русский, но по-русски с нами никогда не говорил.

Конференция проводилась в рамках школы по моральной и политической философии «Этика гражданского общества» и называлась «Основы гражданского общества. Западные демократические традиции и российский опыт». Кроме Института философии устроителями был центр им. Мершана (Mershon Center, OSU) и Шуйский педагогический институт. Но началось все в Институте философии, где собрался тогдашний цвет российской философии — академики и доктора наук (Вячеслав Степин, Абдусалам Гусейнов, Вадим Межуев, Эрих Соловьев, Игорь Пантин, Валентин Толстых, Татьяна Алексеева, Рубен Апресян, и пр.). Подробностей всех выступлений не помню, помню только общий мотив всех американских пионеров (не иронизирую, просто интонации были простые и героические, как у героев Фенимора Купера, героев, пробивающихся сквозь необжитые земли в постоянных схватках с индейцами). Они ставили церкви и знали, чему учить диких белых и краснокожих, и учили. Так вот, основной упрек (именно упрек!) российским участникам конференции был, что российские интеллектуалы не сообщили своему народу основные понятия демократии.

Наконец, кажется, Эндрю Олденквист задал неожиданный вопрос голосом отличника (хотя, как уже в Штатах мы узнали, больше всего он гордился своими успехами в бейсболе): «Хотел бы спросить российских коллег, читали они Джона Локка или нет?». Смысл вопроса был понятен (Локк — великий английский философ, один из отцов современной западной демократии, на чьих идеях воспитывались отцы-основатели Северо-Американских Штатов), но ошеломляюще обиден. Как известно, Локк входит в обязательный курс истории философии в российских университетах. И, конечно же, философская профессура Локка не только читала, но и преподавала студентам, рассказывая его идеи. Что и было сообщено американцам. На что Олденквист простодушно возразил: «Почему же вы не научили его идеям свой народ? Я имею в виду, чтобы весь народ проникся ими и следовал им?». Это был тоже классический школьный вопрос первого ученика в историческом бытии: всех всему можно научить. Тут невольно все (наши все) посмотрели на специалиста по русской философии, то есть на меня. Мое возражение было очень простым. Я сказал, что любая идея действует в определенном историческом контексте, что любая национальная идея есть результирующая определенного исторического процесса. Россия же несколько столетий существовала под чужеземным, неевропейским игом, потом национальные правители переняли жестокие принципы управления чужеземцев, и установилось правление, которое я называю легитимным, но не правовым. И такому правлению тоже несколько столетий. Большевики победили именно потому, что быстро умудрились стать легитимными, но неправовую структуру развили до совершенства. Потом ее позаимствовали германские нацисты! Какой уж тут Локк!

Неожиданно на американцев все это произвело впечатление. Исхожу из того, что в Штатах именно мой доклад открыл конференцию. Демократия всегда была idée fixe (идефикс) американской культуры. После того, как за пределы становящегося гражданского общества были выведены индейцы и негры (Здесь и далее сохраняется авторское употребление слова — Ред.), сложилась жестко стратифицированная социальная структура, куда потом потихоньку, уже в XX веке, были допущены индейцы и негры, особенно негры — их было слишком много, надо было искать компромисс. В итоге в Штатах на базе жесткого либерализма Локка, который предложил имущественный ценз людей, которых допускали к голосованию (не меньше 30 акров земли или денежный эквивалент этих акров: белые бедняки по-прежнему главные злодеи американской литературы) возникла первая в мире демократия, если не считать древнегреческой, уничтожившей Сократа. Но об изгнании индейцев и негров говорить было нельзя, ведь американцы придумали еще и понятие «политкорректность», которое не позволяло критику американизма. Тем более что уже с десяток лет как это было исправлено. Поэтому о достоинствах американской демократии говорили сами американцы. Остальные говорили об идеях демократии в разных философских системах. Своим простодушием я, наверно, был похож на американцев. В моем тексте не было промежуточных фигур: были Россия и демократия. Похож-то похож, однако направленность была иная — никакого упоения своим опытом. Теперь я понимаю, что так заинтересовало американцев в моем докладе: мощная самокритика русской культуры. Это было для них непривычно. Все говорили, что Россия стала демократией. А я говорил, что демократия в России привела к победе большевиков.

Владимир Кантор. Пленарный доклад в университете Огайо, 1995

Владимир Кантор. Пленарный доклад в университете Огайо, 1995

Но необходимо вернуться в Россию, в 1993 год. Ибо мое понимание Америки началось все же не с литературы, а с реального соприкосновения с реальными людьми. Итак, после пилотного заседания в Институте философии, мы поехали в Плёс. Автобус был обыкновенный, рейсовый, даже кресел, которые стоят в самолетах и межгородских автобусах — и тех не было. Были сиденья на двоих, но вот туалет в автобусе отсутствовал, а ехать, кажется, предстояло часов шесть или семь. Поначалу американцы искали за окнами простых русских людей, которым можно было бы сообщить идеи Локка посредством своих русских коллег. Но с течением времени лица их становились все растеряннее, ибо за окнами, говоря словами Гоголя, как обычно, виделась лишь «чушь и дичь по обеим сторонам дороги», пустые леса, перелески, незасеянные поля, дальние деревушки, даже бабу с коромыслами увидели. А потом возникла простая человеческая потребность. Самый спортивный американец поднялся и обошел автобус, внимательно исследуя, но нужного (нужника) не обнаружил. Рубен внимательно следил за его передвижениями, но молчал, поскольку сообщить американцам было нечего. Но только Томас Траут сел, пожимая плечами, а американцы начали оживленно шептаться, Рубен подошел к шоферу и тихо задал ему вопрос. Тот также тихо ему что-то ответил. Рубен поднял руку, призывая всех прислушаться, и сказал: «Уважаемые коллеги! То, в чем все мы нуждаемся, будет через сорок минут. Но если очень нужно, шофер может остановиться у ближайшего леска». Американцы не сразу поняли, зачем им лесок. Потом закивали отрицательно головами, сказав, что они цивилизованные люди и подождут. Я наклонился к Вадиму Межуеву и шепнул: «А как же они были пионерами и преодолевали степи, скалы, пустыни и лесные заросли?». Он ответил: «Героический период прошел, не говорю уж об эпохе богов и титанов». Американцы вдруг разговорились, английский понимали не все, но постоянно поминавшееся имя Джон Локк, как догадались даже не знавшие языка, означало, что они снова вернулись к своему посылу о необходимости преподать русскому народу идеи англо-американского либерализма. Таня Алексеева перевела: «Они говорят, что раз народ так разбросан, тем легче каждой отдельной деревне преподать основы демократии. Надо только найти добровольцев, вроде тех, которые из Штатов ездят в черную Африку, Вьетнам и Таиланд и несут туда основы демократии. Создать какой-нибудь христианский союз молодежи». Ученый секретарь Института по имени Борис, человек грубоватый и не толерантный, выкрикнул: «А! Вроде нашего комсомола! Так это у нас недавно было!» Толерантный Рубен остановил его, сказав укоризненно: «Это другое». А начитанный и артистичный Межуев сказал: «По-моему, у Грэма Грина есть роман о таком добровольце во Вьетнаме. Кажется, “Тихий американец” называется. С его легкой руки там куча людей погибла». Это было совсем не политкорректно. Русские участники поездки потупили глаза. Вадим и сам понял свой промах. И запомнил, видимо. Поскольку, когда через пару лет стали собирать группу в Америку, он под каким-то предлогом отказался от поездки.

За разговорами незаметно дотерпели до нужного места. Автобус остановился, двери открылись, шофер вышел и предложил идти за ним. Пошли по тропинке гуськом. Вдали вдруг показалось на возвышении сооружение, напоминавшее резной деревянный дом дореволюционной эпохи модерна а-ля рюс. Ступеньки вели к резным дверям. Издали были видны какие-то навороты на дверях. Когда мы приблизились, то аж дух захватило: двери были забиты крест-накрест досками — символической буквой Х. Замдиректора растеряно обратился к шоферу: «Больше нет вариантов?». Шофер повел рукой: «Здесь много кустов, а то терпеть до гостиницы в Плёсе». Да уж! Какой тут Локк! Конференция разбрелась среди кустов. Выходили американцы к автобусу с видом покорителей дикого американского леса: мол, ничто им оказалось не страшно. Российские участники испытывали то, что называлось малороссийским чувством смущения, то есть смущения за непоправимую ошибку. Интересно, сохранилось ли у малороссов это чувство? Потом был Плёс, где вполне академически выслушали доклады друг друга. Очевидно, что американцы слушали, впрочем, как и мы, вполне автоматически: все оставались при своих ощущениях и пониманиях. А потом участников конференции повезли напоследок в ресторан. И тут снова я увидел простодушие людей с другого континента. На сцене ресторана была реальная музыкальная группа, певшая не под фанеру. Пели шлягеры из последних кинофильмов. В одной из песен был припев:

Не валяй дурака, Америка,
отдавай Аляску взад!

Американцы смущенно и тревожно переглянулись. Затем оживленно стали перекидываться репликами. Наконец, Томас Траут спросил руководителя московской группы: «Мы хотели бы знать… это мнение русского народа? Это серьезное требование. А что на это говорит ваше правительство? Надо же поставить в известность наши власти». С трудом удалось им объяснить, что это шлягер, массовая культура, которая позволяет себе говорить всякие глупости безо всякой цензуры. «У нас массовая культура, — возразил американец, — несет государственную идеологию. И по-другому не бывает. Наш Рэмбо всегда защищает звездно-полосатый флаг». Рубен смущенно ответил, что у нас раньше тоже так было, но теперь полный разброд. «Да, — согласился Траут, — у вас, русских, то анархия, то тоталитаризм. У нас устоявшаяся система демократии, где все знают, что разрешено, а что не разрешено».

Да, их простодушие было, как мне тогда показалось, очень законопослушным. В Штатах я углубил свое понимание их простодушия. Оно не было внешним.

* * *

В 1995 году в Огайо полетело человек десять из России. Я тоже, очень на самом деле хотелось поглядеть демократического лидера человечества. С детства был влюблен в Вашингтона, а стихи о скачке Поля Ревира, как я уже написал, знал наизусть. Мы прилетели в Нью-Йорк (десять часов лета), там нас встретили ребята из Коламбуса (центральный город Огайо, где находился университет). Часа три ждали самолет на Коламбус. И еще три или четыре часа лету на маленьком самолете, размером почти с наш «кукурузник», но все же побольше и много удобнее. Нас сопровождали молодые ребята, магистранты-политологи, они достали из рюкзаков пиво в банках и предложили нам. Мне кажется, что до этого полета баночного пива я не пил. Магистранты были веселые и улыбчивые. Но все же в кампусе, куда они нас довезли на микроавтобусе, пришлось еще оформляться, как в гостинице. Хотя жизнь была простая, небольшая комнатка с двухэтажной койкой. Но без верхнего соседа. И душ в каждой комнатке, что при такой жаре было очень даже важно. Под душем мы стояли, по крайней мере, три-четыре раза в день, а движение было — перебежки от здания к зданию, в каждом был кондиционер. Перед отъездом в Штаты наша семейная приятельница сказала, что ее бывшая однокурсница Таня Смородинская вышла замуж в Америке, живет в этом самом Огайо и работает в университете в Коламбусе. Я сказал, что сразу по приезде постараюсь ее найти. Но после прописки в кампусе (уже был поздний вечер, и без сна прошли почти сутки) мы рухнули в койки и проспали положенные восемь часов, вписавшись тем самым в американское время. Следующий день был днем знакомства. Нас повели в столовую кампуса, где еды было столько, что хватило бы на два шведских стола. Выдали по билетику на каждый день, всего двадцать два билетика. Утром давали билетик и весь день питались «от пуза». Там все было вкусно, но мучили бесконечные гамбургеры, когда нечто вкусное запечатывали между двух кусков хлеба. А отдельно этого вкусного не было. Повели в зал заседаний, где Эндрю Олденквист нам рассказал о том, как будет проходить конференция. Переводила русская девушка Марина. Я спросил ее, слышала ли она о Тане Смородинской и не знает ли, где она и зайдет ли на конференцию. Она сказала, что Таня возвращается с бостонской славистской конференции через пару дней.

На следующее утро был мой доклад, им было очень интересно, почему это демократические принципы не работают в России. Накануне я отдал печатный вариант доклада в переводческое бюро. Переводили меня две барышни, обе хорошенькие, каждая на свой лад. По правую руку сидела американка (назову ее Грета), по левую — уже упомянутая мною русская девушка Марина. Далее сидел руководитель этого проекта профессор Эндрю Олденквист. Все было как обычно, вопросы задавали вежливые, хотя понять, почему поддержанная всем народом революция привела к тоталитаризму, и как мог революционный народ попасть в такое чудовищное рабство, они не могли. Эти два и два не складывались никак. От народовластия ждали только плюсов. На меня смотрели, как на человека, загадавшего загадку, которая не имеет разгадки. Но потому и интересную. Олденквист сказал в заключение, что к проблеме, которую я поставил, конференция непременно вернется на заключительном круглом столе. Пока же — перерыв до следующего дня. Все до обеда разбрелись по интересам и по группкам. Меня увлекла с собой американская переводчица, сказав, что ей очень понравился доклад, что она переводила его всю ночь, но после моего выступления стала понимать его лучше. Фотографии ее у меня нет, да и публиковать ее не решаюсь по причине, которую читатель сейчас поймет. Мы вышли на солнце, девушка в солнечном свете вся прямо засветилась, а светлые ее волосы даже засияли. Возможно, мои глаза тоже засияли. И тут я снова столкнулся с американским простодушием, хотя немного обидным для меня. Девушка взяла меня за руку. Остановив наше бесцельное движение, сказала: «Ты мне понравился. Я хотела бы с тобой переспать». Несколько ошеломленный, я все же, как всякий мужчина, чувствующий себя вполне в форме, ответил: «За чем же дело стало? Пойдем ко мне в кампус. У меня отдельная комната». И вдруг простодушный облом: «Но я с тобой спать не буду. У меня парень есть. Пойдем вместо этого в бассейн». Я настолько растерялся, что безропотно отправился в бассейн. Это не было страхом перед внешним осуждением. Это работал внутренний цензор. Но зачем тогда она говорила о своем желании? Поплавав, и тем успокоив свой несостоявшийся сексуальный интерес, я отправился на обед. Но в свою коллекцию американского простодушия не мог я этот эпизод не добавить.

Через два дня приехала Таня Смородинская. Я ей передал презенты от московской подруги, а она сказала, что уже обо мне слышала, что профессора озадачены, а девушки очарованы, что она меня познакомит с самой красивой здесь слависткой Анжелой Бритлингер, а пока приглашает к себе домой. В Коламбусе без машины делать нечего. Татьяна посадила меня в машину, довезла до какого-то супермаркета, оставила там, а сама укатила к какому-то врачу (через несколько лет попав снова в Штаты, я понял, что врач стал ее новым мужем). Побродив по супермаркету, что-то купив (денег было не очень много), я вышел на улицу. Татьяны не было, автобусов тоже. Добраться до своего кампуса без нее я не мог. Я сел на край тротуара и с российским терпением принялся ждать. Подкатила машина. «Извини, — сказала Татьяна, — я понимаю, что сорвала твой обед в кампусе, но я позвонила Томасу. Мы приглашаем тебя на обед к нам. Впрочем, я уже это говорила». И мы поехали к ней домой. Это и вправду был дом, а не какая-нибудь там московская квартира. Томас был милый радушный хозяин. Из уважения к русскому гостю произносил фразы медленно и отчетливо. Если я что не понимал, Татьяна тут же переводила. Для знакомства он поначалу устроил экскурсию по дому. Все комнаты, все закоулки, даже джакузи для интимных игр, о чем он простодушно поведал. А Татьяна усмехнулась: «На технику надеется». Потом мне налили стакан виски. Вывели на веранду, посадили в кресло, рядом поставили еще банку пива, положили пачку сигарет и пожелали полюбоваться их полем, которое простиралось перед верандой. Если честно, то, читая Фолкнера, я воображал временами, как вдруг такое случится, я сяду на американскую веранду со стаканом виски и, может, пойму лучше исток фолкнеровского писательства (идиотская идея). Татьяна, увидев мою медитативную физиономию, попросила меня не менять выражения лица и сфоткала. Из дома вдруг донесся запах жарящегося мяса, вкусного, как чудилось. За несколько дней я успел устать от бесконечных гамбургеров, когда между двумя ломтями хлеба засовывается все, что угодно — мясо, колбаса, сосиска, сыр, все это с зеленью. И вот, наконец, вкусно зажаренное мясо, виски, какой-нибудь салат, можно дух перевести от культуры гамбургеров, все же Татьяна в России вырастала, приучила, небось, мужа к нормальному столу. Вот и к столу пригласили. Я с недопитым стаканом виски вошел в комнату, поглядел, что лежит на тарелках, и погрустнел. На тарелках лежало по помидору на каждой и по гамбургеру (кусок свежего поджаренного мяса между двумя кусками горбушки). В глубокой тарелке посредине стола лежали еще три гамбургера — по штуке на каждого. Несмотря на грусть от этого зрелища, я за стол сел. Татьяна дернула плечиком, мол, его не перевоспитаешь. Мы пили хороший виски, а я старался не подавиться гамбургером. Но разговор затеялся интересный. Я спросил Томаса, кем он работает. Он ответил, что руководит типографией при университете, что заказов много, но последние два года были трудности, хотя теперь он нашел решение проблемы, оформив фиктивно свою бывшую секретаршу директором типографии. Начальство университета ее кандидатуру утвердило, но при этом понимает, кто типографией руководит, и все переговоры ведет со мной. «А зачем нужна была такая странная комбинация?» — не понял я. Томас в свою очередь удивленно посмотрел на меня, не понимая моего непонимания: «Как зачем? Да ведь она негритянка». Опять я не понял хитростей американской действительности: «Ну и что?». Он посмотрел снисходительно на дикого человека из России: «Но ведь теперь мы должны доказать сами себе, что равенство рас у нас и в самом деле существует. Поэтому негритянке легче дают работу, чем белому, хотя бы он в отличие от нее специалист. Но это никого не интересует, в бумагах должно быть не как в реальности, а как требуется».

На американской веранде, почти как Фолкнер

На американской веранде, почти как Фолкнер

Да уж, Фолкнер, который всю жизнь пытался решить проблемы взаимоотношения черных и белых и видел ее как трагически неразрешимую, такого и вообразить, наверно, не мог. Американцы, почитав Фолкнера, поняли, что трагедий им не надо. Ну и трагедии в жизни их тоже напрягали. Поразительное качество американцев: поскольку они оптимисты, то у них все должно быть хорошо и без тяжелых проблем. Разумеется, было запрещено слово «негр», вместо него ввели какое-то странное и, на мой взгляд, даже обидное — «афроамериканец», будто остальное население родилось на территории США. И уж если решать расовую проблему, то опираясь на демократическую законопослушность народных масс. Массы, конечно, позволяли себе анекдоты, вроде как мы в советское время не обходили сарказмом ни один жест высшего руководства. Татьяна это понимала лучше и, желая добавить краску к рассказу мужа, сказала: «Томас, расскажи Володе анекдот, как один белый американец добрался до Бога». Это был немного крамольный для американца анекдот вроде наших советских — о Брежневе, политбюро и т.п. Чтобы не передавать этот довольно длинный и запутанный анекдот полностью, изложу его своими словами. Три американца решили узнать, как на самом деле выглядит Господь Бог, и отправили депутата на небо. Прошло некоторое время, оставшиеся на Земле собеседники уже начали нервничать. Через десять дней посыльный является к друзьям. «Ну как, — кричат они, — как он выглядит? Чего ест? Как одет?». Посыльный отдувается, выпивает кружку пива и произносит: «First of all, she is black!»

Мы примолкли, и Татьяна предложила съездить к местному Ниагарскому водопаду. «В США есть все, — рассмеялась она, — даже рыцарские замки скупают. Но водопад не купленный, настоящий». Она села за руль, и мы поехали по шоссе с хорошим покрытием. Сначала шоссе шло вдоль густого леса, потом сквозь лес, и все так же без щербин и выбоин. При этом водопад был настоящий, метров 10 или 15. Но прирученный какой-то. Потом вернулись домой, где нас уже ждала Танина приятельница, красавица-славистка Анжела Бритлингер. И мы славно провели вечер.

В доме Татьяны Смородинской: Татьяна Смородинская, Владимир Кантор, муж Татьяны Томас, Анжела Бритлингер

В доме Татьяны Смородинской: Татьяна Смородинская, Владимир Кантор, муж Татьяны Томас, Анжела Бритлингер

Я был поручен попечению Анжелы, чему, разумеется, не противился, а даже обрадовался: девушка была очень даже хороша. Она тоже с удовольствием, как я видел, приняла на себя эту обязанность. Симпатия была обоюдная. Читатель может ожидать каких-то эротических намеков и полупризнаний. Но ничего меж нами не случилось. Возможно, времени было мало, возможно, дома был магнит сильнее, но дальше нежного приятельства дело не пошло. Однако для мужчины постоянное общение с красивой девушкой, даже без романа, все равно удовольствие. После наших заседаний я выходил на стоянку машин, где уже ждала меня Анжела. Она несколько раз принимала меня дома, где мы болтали о русской литературе, о разнице жизни в России и США. Она сказала, что с ней в квартире живет ее однокурсник. Я как раз был у нее в гостях, но никого не увидел. Она слегка смутилась: «Я попросила его не приходить пару часов. Но это не друг, не бойфренд. Просто нам удобнее вместе. Он любит готовить, а на одного себя скучно». Я ответил: «Понятно. А готовить для красивой девушки приятно. Вы же понимаете, что вы красивы». Она посмотрела на себя в зеркало: «Не знаю. Но знаю, что мне в моем теле удобно». Она помолчала: «Хочу перейти с тобой «на ты». Мне так легче говорить. У меня есть приятель в Питере, мы с ним переписываемся через Интернет, так мы «на ты»». Я согласился: «Конечно. Как пожелаешь. Но позволь тогда вопрос. А ты не боишься, что твой сосед по квартире заведется от твоей красоты, и всякое может случиться». Она удивилась и отрицательно покачала головой: «Это невозможно. Мы же договорились». Она была столь же простодушна, как переводчица моего доклада, но без всяких скоромных желаний, с полной уверенностью в незыблемости своей чистоты. Во всяком случае, если эти желания и посещали ее, предметом рефлексии не становились. Она была из немок, хотя американизирована до самой глубины. Сюда переехали ее деды и бабушки с обеих сторон. Родители уже познакомились в Штатах, здесь и поженились. Наверно, о таких девочках мечтают педагоги и родители. Спортивная, умная, красивая и чистая.

Примерно на пятый или шестой день в кампусе, где мы жили, случилось ЧП — загорелась проводка в одной из комнат. Комнату моментально обесточили, но не сами студенты, хотя умельцев было много. Один даже в армии получил специальность электрика. Но по закону такие неполадки должны были исправлять пожарные, которые, как уверяют американцы, могут все, даже роды принять. Пожарные примчались в течение нескольких минут. Я вспомнил, как однажды у меня загорелась газовая горелка в ванной комнате, нагревавшая воду. Как положено, мы вызвали пожарных и срочную помощь Мосгаза — 04. Поскольку никто не ехал, а пламя начало подниматься по трубе вверх, я выгнал из квартиры жену и сына, бабушка спала в своей комнате, влез на табуретку и из обычной железной кружки залил пожар. Позднее мне говорили, что так было делать нельзя, что мог бы вспыхнуть весь дом. Но не залей я очаг огня, он бы тоже вспыхнул, так что вариантов у меня не было. Через час, после того, как пожар был потушен, и мы, пообсуждав безобразие наших спасателей, собирались спать, в дверь позвонили. Это приехала милиция, которую мы не вызывали. Вошел веселый лейтенант с тяжелой кобурой, десятилетний сын с интересом начал к ней приглядываться, потом притащил и показал лейтенанту свой деревянный пистолет, совсем как настоящий. Тот усмехнулся, вытащил из кобуры свой (в системах револьверов не разбираюсь, но явно подлинный) и сказал: «Махнемся, не глядя?». Митька спрятал свой за спину и отступил из коридора в комнату. Слишком невероятной была мена, уж лучше сохранить свой. Меж тем милиционер спросил у жены: «Кто ответственный квартиросъемщик?». Жена назвала фамилию и имя-отчество спавшей бабушки. Тот кивнул и записал, полагая, что жена назвала себя, и продолжил вопросы: «Год рождения?». Жена спокойно ответила, хотя эффект предвидела: «одна тысяча восемьсот восемьдесят шестой». На дворе шел тысяча девятьсот семьдесят восьмой. Но моя тридцатилетняя жена никак не тянула на девяностодвухлетнюю старуху. Милиционер опешил: «Что за шутки?!». Тогда жена Мила добавила: «И вообще-то член КПСС с одна тысяча девятьсот третьего года». И замерла, любуясь эффектом своих слов, вызвавших ступор и оторопь лейтенанта. Тот снова повторил: «Все-таки странная шутка». Мила перешла в наступление: «А мне кажется дурной шуткой поведение наших коммунальных служб. Мы вовсе не милицию вызывали, а пожарную команду и службу Мосгаза. Прошло уже больше часа, а их все нет. Нужны-то нам были они, а вовсе не вы. Вы-то зачем приехали?» Он смутился: «А вдруг какое преступление! Мы должны знать». Жена наступала: «Вы бы лучше следили за работой коммунальных служб, больше пользы было бы!» И тут раздался грохот сапог по лестнице, потом стук кулаком или обухом топора в дверь — это приехали пожарные.

Как писал когда-то Эдуард Успенский:

У пожарных дел полно —
Книжки, шашки, домино!
Но когда опасность рядом,
Их упрашивать не надо.
Два часа на сбор дружине,
И пожарные в машине.

В этот раз им понадобилось немножко меньше двух часов. Двое пробежали по квартире, заглядывая по углам. От грохота их сапог проснулась бабушка и вышла из своей комнаты. Седые редкие волосы были взлохмачены. «Что происходит? — крикнула она, — Будто война началась». Жена показала лейтенанту на нее: «Вот это и есть ответственный квартиросъемщик». От грохота сапог пожарников пооткрывались квартиры соседей. А пожарные взломали дверь на чердак, чтобы проверить, не поднялось ли туда пламя. Наконец, часам к четырем утра, все стихло. Мосгаз приехал и ворвался к нам в шесть утра! Это было уже слишком даже для нас, привыкшим к нелепостям советской жизни. Вспомнив все это, я спросил у одного из молодых американских парней, почему они сами не начали обесточивать загоревшуюся проводку. Он честно и простодушно ответил: «Это нельзя. У нас каждый делает свою работу. Да и потом, как ты видел, пожарные прибыли через три минуты. Мы и взяться бы не успели за провода, а взялись бы — чего-то напортили бы». После этого я подошел к пожарному и попросил у него разрешения сфотографироваться рядом. Он не возражал.

Владимир Кантор и американский пожарник в кампусе университета Огайо (Коламбус)

Владимир Кантор и американский пожарник в кампусе университета Огайо (Коламбус)

Действительно, это был тот свет. На нашем свете такого я не встречал ни разу. Да и пожарник больше был похож на космонавта, как и должно быть на том свете.

Очень поучительным было для меня общение с русской девушкой-слависткой (назову ее Настей), которая пришла послушать нашу конференцию, мало что поняла, но все же успела с каждым поговорить, особенно долго со мной, когда узнала, что по базовому образованию я филолог. Настя эмигрировала года два назад, выйдя в Воронеже замуж за еврея-одноклассника, с ним и уехала, но в Штатах тут же развелась и стала искать, чем может заняться. Но поскольку одну свою природную возможность (красоту) она один раз использовала, да и красивых девушек в округе было немало, даже блондинок, надо было обратиться к другому природному дару — к родному русскому языку и стать слависткой. Мы сидели на скамейке недалеко от здания, где проходила конференция среди сумасшедше цветущих растений, каждое из которых было прекрасно по-своему. Мы выбрали относительно тенистое местечко, хотя все равно было жарко. И Настя рассказывала, ее рассказ показался мне занятным, и я его запомнил. «Поначалу я тут очень болела, — говорила Настя, — ведь все непривычно, даже воздух, но особенно флора. У меня были бесконечные лихорадки, отекали пальцы на руках и ногах. Хотя сейчас, — она вытянула ногу, демонстрируя ее чистые линии, — я опять в полном порядке. А к врачу пойдешь, он сразу направляет тебя в аптеку, где хозяином его приятель. Аптекарь продает заказанное лекарство, но советует уточнить диагноз, поскольку у них появилось новое более мощное средство. Я иду к врачу, уточняю диагноз, а за каждый визит надо платить, снова к аптекарю. Там новые советы, снова врач. Просто заколдованный круг». В ответ на этот рассказ я не стал поминать о пенициллине и докторе Флеминге, понимая, что здесь эта история неуместна. «И тогда я, — продолжала Настя, — поняла, что в Америке все простые, чаще всего и с открытыми душами, которые делают зло, потому что не понимают тебя. И я принялась подходить к каждому цветку, к каждому дереву, каждой травинке (я даже атлас флоры американской составила), подходить и говорить: “Я девочка Настя, я приехала из России, я хорошая, я хочу с тобой дружить, не обижай меня”. И это подействовало. Я ведь и себя тем самым почти гипнотизировала. И вот уже год я не болею». Это мне понравилось, как-то сказочно, но правдиво. Потом плавно разговор перешел на ее научную работу. И отсюда я тоже кое-что извлек. У нее в голове сидела американская славистика, которая не видит текста и контекста. Она писала диплом по «Барышне-крестьянке» Пушкина. Подсчитала число гласных и согласных в тексте, по этой системе получалось почему-то, что это очень женский текст, что у Пушкина была тайная склонность к трансвестии. «Только, — пожаловалась она, — никак это с сюжетом не вяжется, ведь девушка хочет замуж за этого Алексея. И это уже нечто маскулинное. Ведь девушка должна быть независимой от мужчины». Я спросил: «Настя, а вы не задумывались вообще-то, о чем повесть. Кому Пушкин здесь отвечал и возражал? Ведь он очень литературный человек был». Она ответила, что ей трудно на это ответить, поскольку принцип американской филологии — не выходить за пределы изучаемого произведения. Впрочем, последнее время таков стал принцип и более мне известной немецкой филологии. Я ответил, что таким образом филология, на мой взгляд, сама себя убивает. «Посмотрите, — сказал я, — у кого из предшественников Пушкина говорилось о любви крестьянки к знатному кавалеру, у кого родилась фраза “и крестьянки любить умеют”. Вспомните, постарайтесь». К моей радости она произнесла: «У Карамзина». И я попытался рассказать о своем примитивно-несемиотическом взгляде на повесть: «Пушкин возражает Карамзину, что лишь в том случае крестьянка любить умеет, если она переодетая барышня, если ее чувства воспитаны. Ведь любовь это не просто секс, на который так охотно идут реальные крестьянки с красивым баричем, а некая возгонка чувственности в духовность». Она простодушно ответила, что это интересно, что она подумает. Она и вправду подумала. Через несколько лет мне попался в руки сборник аспирантов-славистов, где я увидел статью этой русско-американской девушки о «Барышне-крестьянке», где она сумела вполне грамотно подобрать к рассказанной ей идее сравнения пушкинского текста с карамзинской повестью, цитаты и пр. Это простодушие вполне интернациональное. У нас и похлеще бывает. Как-то с женой мы читали лекции в Самаре от фонда Сороса. Там к жене подошел некий доцент и сказал, что вот он тоже занимается проблемой книжности и даже написал статью на похожую тему и рад ее презентовать. Уже в самолете жена раскрыла этот сборник: статья доцента была слово в слово списана с ее статьи из «Вопросов философии». Почему он подарил свой плагиат автору, у которого сплагиировал, до сих пор понять не могу. Разве что гипертрофированное авторское тщеславие: чтобы заметили… Так что претензий к девушке у меня нет.

Но еще одну историю не могу не включить в рассуждение об американском простодушии. Пусть не сердятся на меня читатели, что так много внимания уделяю женской теме. Это не дань феминизму. Просто для меня и для человечества женщина — это жизнь. Так вот, опять женщина… Профессор по межличностным отношениям, лет тридцати пяти, поджарая и симпатичная, долго рассказывала нам о том, как надо опасаться служебного сексуального принуждения, когда профессор или начальник пользуется своим служебным положением. И девушки невольно уступают, забывая, что феминизм сегодня сила, что могут они пожаловаться в полицию. Говорила она, как по учебнику для малоразвитых. «Есть вопросы?» — сказала она, закончив свою пропедевтическую речь. Вдруг Эрих Соловьев встал и с невинным выражением на лице обратился к американской даме: «А ведь и мужчин нужно защищать. Как вам кажется? Ведь начальником может быть и женщина». Она растерялась. И все же напора в ней было немало. И она сориентировалась довольно быстро. «Может быть, что женщина-начальница тоже потребует симпатичного мужчину к себе в кабинет. Он тоже должен понимать свои права и не дать совершить над собой сексуальное насилие. Ну, вот вообразим, что я начальница и приглашаю кого-нибудь из русских гостей к себе в кабинет. Ну, например вас!». И она указала рукой на меня: «Что вы должны сказать в ответ?». Такая вот школьная училка! Я встал и ответил подчеркнуто простодушно: «Никаких проблем. Прямо сейчас и пойдем» («No problem! Let’s go. Let me help you now»). Она вздрогнул и почти вскрикнула: «Вы не поняли. Я для примера». Я, по-прежнему играя роль простодушного, недалекого, но брутального мужчины, ответил: «Какие примеры! Просто пойдем!». Дама смутилась и сказала, что надеется, что в целом мы поняли ее мысль, и поспешно удалилась. Эрих Соловьев и Рубен Апресян весело заулыбались. А академическое российское начальство поглядело на меня довольно косо. Мое поведение показалось им, пожалуй, предосудительным. Но я не был академическим человеком, сотрудник журнала, хоть и философского, все же журналист, а журналисту некоторые вольности позволительны.

Было еще немало разных разностей. Мы пережили День Благодарения, толпы народа, салют, расставленные меж домов столы с яствами, все угощали друг друга, соседей и просто прохожих, с почти деревенским радушием. Праздничный карнавал, шествие ряженых, продавались за центы и просто дарились государственные флажки. Потом на маленьком древке я увидел надпись «Made in China». И все же это были американские флажки, поскольку весь мир работал на Америку.

А незадолго до окончания конференции всех ее участников пригласил в свой дом профессор Эндрю Олденквист. Нас привезли на длинном пикапе. Дом был большой, двухэтажный, из восьми комнат, свой дом, с лужайкой и беседкой с обратной стороны дома, вдоль которой шла грунтовая, почти шоссейная дорога. По ней нас и привезли. Российские ученые и вообразить в отношении себя не могли, хотя был среди нас академик, директор и заместитель директора центрального российского Института. Директор, правда, сказал, что он в подобных домах бывал, что беседа будет во время еды. Мы уже в кампусе виски пили, причем не раз, хотя первый раз по ошибке купили всего 12-ти градусный. Решили, что фальшак нам продали, но, присмотревшись, Рубен Апресян сказал, что на этикетке градусы честно стоят. Но у профессора Олденквиста было только пиво — на столе, в тазу с холодной водой, в холодильнике стояли и лежали банки с пивом. На стене висели дипломы и грамоты за его спортивные победы, главным образом за бейсбол, он долго был капитаном университетской команды. Книг, как и у других западных ученых (позже я увидел), в доме не было. Профессор сказал, что крепкого алкоголя он не пьет как бывший спортсмен. По очереди съехались и американские участники конференции. Я же смотрел на часы. Подгоняя мысленно время, чтобы скорее начался вечер и беседа. Просто Анжела и Татьяна сказали, что это мой предпоследний день в городе, и что они хотят мне показать ночной Коламбус. Я спросил, бывали ли они у Олденквиста, знают ли адрес. Они ответили, что не бывали, но узнают его координаты из адресной книги. «Только, — сказала мудрая Татьяна, — ты должен хоть пару часов там посидеть, а то неудобно будет уйти». Анжела, подумав, кивнула, хотя и пробормотала, что лучше бы сразу договориться об уходе: «Мы, американцы, — сказала она, — должны все решать договорно». Договариваться я не стал, положившись на естественное течение событий.

Наконец, мы сели на улице под большим деревом за длинный стол. Был очень теплый, почти жаркий ранний вечер. На столе в трех местах три большие тарелки с лазаньей, блюда с сэндвичами и три или четыре блюда с разнообразной пиццей, разрезанной на ломти. Перед каждым из нас тарелка, вилка и нож, а также банка пива и стакан для пива. Сзади два огромных таза с пивными банками. Сорта пива уже не помню. Но пили, благодарили друг друга за взаимное участие в конференции, а российские участники и за гостеприимство. Немного морщась, американские коллеги поблагодарили и нас за московское гостеприимство, потом переглянулись и захохотали, сквозь смех вспоминая самое сильное потрясение — забитый досками крест накрест туалет по дороге в Плёс и окрестные кусты. Показывая на кусты вокруг дома Олденквиста, они смеялись и говорили, что и здесь можно бы так же, как по дороге в Плёс, но нельзя, поскольку здесь цивилизация. Потом стали говорить, что роль носителя цивилизации и демократии от Европы перешла к Штатам, даже в Европе им пришлось спасать демократию, скажем, в Германии и Италии. Теперь в мире будет порядок, США за этим следят. Скоро все деспотические режимы Ближнего Востока, все эти Ираки и Ливии станут такими же демократиями, какими стали Германия и Япония. Раньше Америка чувствовала себя в стороне, Вторая мировая война втянула ее в мировую политику. И у нашей демократии все получается. Спросили меня о перспективах демократии в России. Я ответил, что жду авторитаризма. В лучшем случае такого же, как в США, где правительство решает все помимо народа, президент обладает полной властью, но имеются как бы оппозиционные газеты, ругающие президента и власть для выпуска интеллигентского пара, возможны выражения недовольства, свободно книгоиздательство, цензурованный Голливуд. Но при этом имеются все демократические институты. Американские коллеги немного напряглись. «У нас настоящая демократия, — сказал Томас Траут, самый спортивный американский профессор, понимавший русский язык, очевидно, эксперт по России. — В том числе в университете. Мы самостоятельно решаем свои проблемы. Даже ЦРУ не имеет права вмешиваться во внутренние дела университета». Но когда надо, армия в состоянии задавить любое антидемократическое движение, как, скажем, расстреляли в девятнадцатом веке с океана нью-йоркские банды. Но, по счастью, спора не получилось. Основным оппонентом, по их пониманию, был я, не веривший в торжество демократии в России, или веривший, но как-то странно. Однако ничего резкого я не сказал, не успел.

Неожиданно, перед домом на дороге, как раз у заднего двора, остановилась машина, из нее выскочили две красивые девушки (Татьяна и Анжела) и, замахав мне руками, подошли к сидящим за столом и спросили, кто хозяин. Эндрю Олденквист встал из-за стола и довольно чопорно осведомился, с кем имеет честь говорить. Почти как английский джентльмен. Отвечала Анжела на своем чистом литературном американском языке. Она сказала, что они доценты славистского отделения университета, назвала себя и Таню, что они давно обещали профессору Владимиру Кантору показать ночной Коламбус, но боятся, что другого времени не представится. Олденквист растерялся и сказал, что возразить не может. «Ну ты силен!» — воскликнул немного завистливо Рубен. А Валентин Иванович Толстых, высокий и немного разбитной профессор, писавший на социальные темы, но по базовому образованию журналист, бросил как бы в воздух, но тоже с оттенком зависти: «Во дает! Когда это ты успел?!». Его реплика сразу притушила ворчание институтского начальства о неприличии моего поведения в чужой стране. И мы поехали. Ночь эту помню смутно. Они возили меня из одного питейного заведения в другое, где гремел рок, разрисованные парни и девицы, черные, желтые, белые и прочих мастей, пили, танцевали, орали, потели. Пот катился по их физиономиям, хотя в каждом кабаке был кондиционер, что спасало от уличной жары. «Ты только не встревай в разговоры», — сказала Татьяна Анжеле, сохранявшей прямо утреннюю свежесть. «Мы же не одни, мы с мужчиной», — ответила она неожиданно сентенцией русской женщины. Почему нас не убили, не побили, не изнасиловали? До сих пор не понимаю. Может, и вправду все «крими», где герои ломают в таких кабаках челюсти, стулья и столы — чисто конкретно (использую придуманный якобы блатной жаргон) художественный вымысел. Разумеется, в какой-то момент мы с Анжелой тоже принялись танцевать и даже целоваться. Но вполне невинно. Под утро мы оказались в доме Татьяны Смородинской. Немного поспали. А часам к одиннадцати Таня отвезла меня в кампус, поцеловала на прощанье, сказав, что должна скорее домой, чтобы выспаться после бессонной ночи. На взгляды и вопросы коллег у меня не было сил даже отвечать. К концу дня нас отвезли в аэропорт, откуда самолет должен был отвезти нас в Нью-Йорк.

Аэропорт в Огайо, перед вылетом в Нью-Йорк. Сзади лежащего и полуспящего Владимира Кантора — Абдусалам Гусейнов, Эрих Соловьев, Татьяна Алексеева

Аэропорт в Огайо, перед вылетом в Нью-Йорк. Сзади лежащего и полуспящего Владимира Кантора — Абдусалам Гусейнов, Эрих Соловьев, Татьяна Алексеева

Как видно на фотографии, я улегся на составленные пару кресел и полуспал. Наш народ деликатно меня не трогал. Ожидание было недолгим. Примерно через час прибыл наш самолет. И еще через четыре часа лету мы оказались в нью-йоркском аэропорту, где до нашего аэрофлотовского самолета было часа три. Тогда Эрих Соловьев предложил на пару часов смотаться в Нью-Йорк и посмотреть великий город. Человек пять решились пойти с ним. Я же, не чувствуя ни желания, ни сил, ответил, что я уверен, что еще буду в Нью-Йорке, и не пару часов, а поживу там. Но такова сила страны «великих возможностей» (на том свете ведь все желания исполняются), что через девять лет я и в самом деле по программе Фулбрайта приехал сюда и жил несколько месяцев. Пока же в полудремоте я попытался подвести шуточный поэтический итог нашей поездки. Весь стих приводить не буду. Приведу только те строки, где разыгрывалась дамская тема.

Была тут местная Марина
Сладка на вид — ну, как малина.
Крутился вкруг нее Толстых,
Желая оттеснить других.
Но должен был он удалиться,
Услышав каверзный вопрос:
«Что, если дева согласится?
Что, если примет все всерьез?».
А Кантор? Мы молчим в печали —
Средь баб он днями и ночами.

Вначале я прочитал тем, кто оставался в аэропорту. Смеялись. Потом, задыхаясь от быстрого хода, вернулись гулявшие по Нью-Йорку, но им мне не удалось наговорить мои вирши: выяснилось, что спешить было ни к чему, что рейс отложен почти на десять часов. Повозмущались, вполуха послушали мои побасенки и пошли выяснять, куда нам деваться эти десять часов. Американские авиачиновники ответили, что рейс почему-то отложил Аэрофлот, но на первые три часа у них предусмотрено, что всем пассажирам задержанного выдается по десять долларов на еду. За счет виноватой компании, в данном случае — Аэрофлота. Мы встали в очередь за деньгами, вполне доверившись американскому простодушному решению. И первые двадцать человек деньги получили, затем наступила заминка, и чиновник объявил, что Аэрофлот вылетает через два часа, а потому выдача денег прекращена. Мы с Рубеном оказались в числе двадцати счастливцев, и пошли в одно из кафе, попили кофе с сэндвичем, по-русски радуясь не еде (очень невкусной), а неожиданной халяве. Десять часов полета, и мы в Москве. Кстати, никакого печатного результата нашей конференции так и не последовало. Или просто я не помню.

На этой ноте можно было бы и закончить сюжет. Но все же не могу хотя бы вскользь не рассказать об одном эпизоде из моего следующего, уже нью-йоркского путешествия. Там было немало и забавного, и интересного, но произошел случай, который бывает только во сне или на том свете. Мне удалось снять студию (с трудом нашел: Фулбрайт жилище не дает) на Лонг-Айленде в огромном, почти тридцатиэтажном доме с большим подъездом, с консьержами, проверявшими всех входящих.

На фоне дома на Лонг-Айленде

На фоне дома на Лонг-Айленде

Работал я в Бахметьевском архиве, лекций не читал, хотя доклады делал, поэтому решил деньги экономить. При тогдашней весьма небольшой зарплате стипендия Фулбрайта была серьезной дотацией. Поэтому — решил я — никаких излишеств. Сам готовил, в кафе ходил по необходимости. В какой-то день мне очень нужно было достать двадцать два доллара. Норма денежная на ту неделю закончилась. Но я ждал гостей, еды хватало, а бутылка виски, который мне нравился, стоила ровно эту сумму. Разумеется, вариантов не было, и я пошел в банк. Я вышел из дома и решил немного прогуляться, обогнуть дом и сходить на лонг-айлендскую пристань. Только я завернул за угол, как увидел на земле четыре денежных купюры. Я наклонился и поднял их: две бумажки по десять и две по доллару. Как раз нужная мне сумма. Но деньги не мои, может, кто обронил. Я поднял их и крикнул: «Who lost money?!». Никто не отозвался. С тем же криком я обошел вокруг дома, крича и размахивая деньгами. Хозяин не находился. Я сбегал и на длинный искусственный настил, уходивший далеко в залив. Там обычно гужевались местные алкаши. На сей раз вообще никого. Я снова вернулся к дому. Безрезультатно. Тогда я поднял голову к небу и простодушно спросил: «Господи, это мне?!». В ответ послышалось божественное молчание, а молчание, как известно, знак согласия. Я отправился в местный магазинчик и купил желанную бутылку виски.

Вот я и думаю, результат ли это пребывания в стране, где, как говорит легенда, разбогатеть может каждый? Или просто Господь решил позаботиться о неприкаянном, хотя и с простодушным вопросом, человеке из России, который не умеет зарабатывать, как натурализованный американец? Но, повторю, такое волшебство может быть только на том свете.

Комментарии

Самое читаемое за месяц