История в эпицентре споров

Историческое знание в публичной сфере — об этом блогер amoro59 Александр Морозов побеседовал с философом и культурологом Александром Марковым.

Дебаты12.05.2012 // 938

Александр Марков — кандидат философских наук, ведущий научный сотрудник отдела христианской культуры Института мировой культуры МГУ им. М.В Ломоносова.

— Книжные магазины в России завалены историческим научпопом, непрерывно показывают документальные фильмы на исторические темы, временами вспыхивают скандалы вокруг школьных учебников истории и т.д. При этом есть ощущение, что история — я имею в виду науку историю, историческое знание — как-то криво присутствует в публичном пространстве. В чем тут дело? Почему историки так редко оказываются в роли «публичных интеллектуалов» и какова вообще сейчас публичная роль исторического знания?

— Говорить о том, что история таких исторических тем очень значима, сложно, потому что существует разрыв между публичными притязаниями самих историков, претендующих строго отладить систему производства, воспроизводства, пропаганды знания, стремящихся превратить историю в принудительное знание, — и реальными эффектами, которое производит историческое знание в наши дни.

Такой разрыв поддерживается с двух сторон: с одной стороны, сами историки заняты не столько пропагандой знания как такового, дискредитировавшим себя просвещением публики, а обоснованием и оправданием новых социальных институтов, в которые вписан и проект самого историка. Именно такое понимание публичного знания как легитимирующего новые институты в качестве укорененных в прошлом возникло в период перестройки, когда распался прежний социальный заказ на историческое знание, а стремительное порождение новых форм социального взаимодействия требовало нового осмысления и прошлого, и настоящего.

К этому знанию, публичность которого — не инструмент просвещения, а инструмент самолегитимации внутри разнородных сообществ, нужно отнести и постсоветскую культурологию, и социологию, и методологию истории. То, что делает, допустим, Институт всеобщей истории в лице Лорины Петровны Репиной и, скажем, «Левада-центр» в лице Бориса Дубина и Алексея Левинсона, это примерно одно и то же поле. Это легитимация совершенно новых форм фракций, новых форм сотрудничества, в качестве форм производства оптимального знания. Здесь не ставится вопрос о том, насколько это знание публично, — здесь ставится вопрос, насколько это знание оптимально, насколько оно когерентно, насколько оно не противоречиво по своей терминологии, создает ли оно плотное дискурсивное поле.

Публичность такого знания измеряется прежде всего тем, что создается некий язык, который может быть подхвачен; при том что реальный эффект публичности может быть очень небольшим. Многие школы у нас локальны, известны в кругах адептов этих школ, и распространение и влияние этих школ идет только по академической горизонтали, через конференции и совместные проекты, но не через публичные заявления этих историков. Когда такие институты говорят о своем успехе, они говорят об успехе языка: что все гуманитарии вокруг, а не только адепты школы, усвоили аппарат постструктурализма, или микроистории, или истории памяти, или истории сообщества. Вдруг в каждом журнале или на каждой конференции стали говорить о «коллективной памяти» или «конструировании наций» — значит, очередной проект удался.

Понятен источник всех этих когнитивных навыков — переводная литература, появлявшаяся в девяностые — первой половине двухтысячных. Здесь нужно говорить не просто о том, что какая-то книга была прочитана и как-то усвоена, пополнив методологический инструментарий читателей-историков, но о том, что канон создавался «на ходу», благодаря совпадению интересов различных исторических сообществ.

С другой стороны, язык «исторической памяти» совершенно не подхватывается в нашей публицистике, часто существует непонятная блокировка разговора о прошлом как о реальности, как об общей, а не частной истории. Приведу такой курьезный факт, что последний российский фильм «Шпион» провалился в прокате, потому что его неправильно позиционировали как семейное, позитивное, развлекательное кино. Многие студенты, увлекающиеся альтернативной историей, были удивлены, что им не сообщили о том, что фильм — вариант дизельпанка, альтернативная история подготовки Германии к войне против СССР, а не очередной поп-продукт с участием Бондарчука. И еще более курьезны сегодняшние плакаты к Дню Победы, на которых мы видим американских морских пехотинцев и захвативших Капитолий солдат из компьютерной игры о Третьей Мировой — это говорит о том, что и заказчики плакатов, как и промоутеры «Шпиона», не видят различия между альтернативной историей и семейным зрелищем.

Итак, существует большая потребность общественности в альтернативной истории; с другой стороны, у публичности, у телевидения такой потребности нет. Все телепередачи в духе «исторических расследований» подчеркивают журналистский, а не исторический характер этих версий. Такие передачи — средство позиционировать как ловких следователей журналистов, а не историков. Появление историка было бы скандалом: попробовал бы кто-то после выступления компетентного историка вручать орден Александра Невского «волшебнику» Чурову. Происходит превращение поля социального интереса в поле чисто дискурсивного присвоения.

— Чем отличаются эти новые институции, о которых вы говорите, от подобных, но советского периода? Есть ли какое-то различие? То есть можем ли мы говорить, что они какие-то иные? Или это примерно то же самое?

— Нет. Это совсем не то же самое. Потому что советские институты во многом держались на утопии, и ее последней волной была горбачевская перестройка, которую можно рассматривать как очередную попытку построения Города философов. Философы создают «новое мышление», ускорение и так далее — причем эти слова, эти ключевые термины, а не решения или действия, должны обслуживать внутреннюю политику. Многие тогдашние институты, существующие и сейчас, например Институт философии, частично сохраняют представление о своей задаче как о производстве мессианского дискурса.

В таком дискурсе есть сравнительно небольшое количество понятий, которые при этом реально обслуживают внутреннюю и международную интеграцию. Имитационные институты, выстроенные на таких терминах, возникали в российской политике в 1990–2000-е годы. «Модернизация» и «инновация» функционируют точно так же, как «новое мышление».

А вот новые институты исторического знания, от РГГУ до НИУ ВШЭ и РАНХиГС, уже не утопичны по замыслу и занятиям. Они часто позиционируют себя как культуртрегерские. Обычный упрек, который выдвигают этим институтам наблюдатели и журналисты, таков: если вы позиционируете себя как носителей цивилизованной западной науки в отсталой стране, то вы занимаетесь колониальным присвоением, вы колонизаторы, которые несут туземцам бисер западной гуманитарной науки. Иногда их спрашивают: «Если вы такие западные, почему вас не печатают на Западе? Почему вы известны только в России? И почему вы не наследуете достижениям признанных на Западе российских гуманитарных брендов, например формалистскому литературоведению?» На это ответ один: мы создаем современный общий язык, своего рода гуманитарный джаз или рок-н-ролл, lingua franca, vernaculum, которые здесь подхватывают.

А прорыв на Запад (когда наших гуманитариев начнут приглашать на западные кафедры и регулярно печатать в ведущих мировых журналах) потребует дополнительного транспорта — например, восстановления отношений с Восточной Европой, интеграции с Евросоюзом; тогда как сами научно-образовательные институции, будучи маломощными и малочисленными, не готовы к этому. Не готовы кафедры РГГУ прямо сейчас начать сотрудничать с Оксфордом.

— Второй вопрос, продолжающий эту тему, — альтернативная история. То есть если грубо сформулировать: в чем причина такого необычайного расцвета этой темы сегодня? Является ли это следствием того, что поднялось поколение, выросшее на комиксах о Бэтмене, который борется с нацизмом и побеждает его, спасает мир от нацизма? И, соответственно, когда это поколение достигает возраста двадцати — тридцати лет, ему предлагается колоссальный массив литературы, в которой воспроизводится вымышленная борьба вымышленных героев с реальными историческими, но мифологизированными персонажами. В этом причина? Или причина залегает в чем-то более глубоком, а не просто в разложении исторических императивов? Вообще меняется статус истории внутри публичного знания?

— Но прежде всего я хотел бы поспорить с современным мнением о том, что культура Голливуда, культура комиксов приводит к такому видению истории, когда все оказывается одновременным: Александр Македонский, Александр Невский и все прочие — это одно лицо, супергерои, которые борются со злом. Не думаю, что марвел-герои и голливудская фантастика — главная причина смешения веков и эр в головах людей.

Прежде всего, я не наблюдаю подобного явления в США. В США те же комиксы про супергероев и блокбастеры структурируют историю, задают главные координаты исторических событий, раскрывая такие события, как индустриализация США, Великая депрессия и так далее. Эти важнейшие эпохи — поле действия супергероев, но они же и являются опорными моментами изучения истории в школах США.

Изучение американской истории в США не сводится к изучению войн и завоеваний. Об этом, например, писали руководители ИГИТИ НИУ ВШЭ И.М. Савельева и покойный А.В. Полетаев в книге «Знают ли американцы историю?»: в историю входит и история изобретений и открытий, и история высокой и массовой культуры. «Битлз» и Кеннеди будут на равных правах в учебнике истории. Трудно представить, чтобы в российском учебнике истории был, скажем, Высоцкий, вопреки известному анекдоту: «Брежнев — это мелкий политический деятель эпохи Сахарова, Аллы Пугачевой, Высоцкого, Солженицына и так далее». Авторы учебников по истории до сих пор не поняли важность и правоту этого анекдота. И в результате получается, что американские фильмы, американский популярный кинематограф как раз структурирует историю для россиян, потому что школьный учебник с этим не справляется.

Комментарии