Радищев: попытка вернуться в Московскую Русь («Путешествие из Петербурга в Москву»: новое прочтение)

Имперское сознание и поэтика революционного действия: что в них найдет современный либерал?

Карта памяти18.06.2013 // 2 136
© Геннадий Михеев

Вышли персты руки человеческой и
писали против лампады на извести
стены чертога царского
(Дан 5, 5).

1. Миф и загадка Радищева

Почему путешественник отправился в Москву? Дворянин мог поехать в свое имение, мог путешествовать с целью (вроде Чичикова) по российским просторам. Путь чиновника лежал бы скорее в столицу, то есть город святого Петра. Путешественник вовсе не спешит в Москву на «ярмарку невест» (Пушкин) и не к забытой в странствиях возлюбленной, как Чацкий. Даже и не в университет, хотя похвальное слово Ломоносову произносит. Что же влечет его в первопрестольную? Конечно, во времена Радищева не было еще тех историософских сравнений двух столиц, которые характерны для эпохи Гоголя, Белинского, Аксаковых, Герцена, ибо не сложились твердо обозначившиеся идейные направления — славянофилов и западников. Но хоть направлений и не было, но проблема уже была. И, кажется, одним из первых на нее обратил внимание Радищев [1].

Вообще, проблем он поставил множество. До сих пор его и третируют, и апеллируют к нему, и не могут отказаться от него. Он и первый дворянский революционер, и «бунтовщик хуже Пугачева» (Екатерина II), он и первый западник (так его определил Герцен, найдя Радищеву антитезу в лице Михаила Щербатова как предтечи славянофильства), он и первый интеллигент (Бердяев), и первый русский гуманист (Эйдельман), римский стоик (скажем, Биллингтон), первый русский самоубийца (Чхарташвили). По мнению Григория Чхарташвили, Радищев проложил путь русским писателям-самоубийцам, не вынесшим политических катаклизмов России, «открыл длинный мартиролог русских писателей-самоубийц» [2]. Это и вправду стало расхожей мыслью, хотя, строго говоря, в России можно скорее говорить об убийствах поэтов. В фундаментальном труде Биллингтона, обобщившем основные точки зрения на русскую культуру, сказано: «Радищев был, быть может, первый, обративший специальное внимание на монолог Гамлета в своей последней работе: “О человеке, его смертности и бессмертии”, и решил вопрос, взяв собственную жизнь согласно этому образцу, в 1802-м. Последнее десятилетие восемнадцатого столетия отмечено числом аристократических самоубийств. Героическое самоубийство было рекомендовано римскими стоиками, которые были для аристократов восемнадцатого столетия героями классической античности» [3]. В римских республиканцев играли и деятели французского Конвента. Легенда об отравлении-самоубийстве Радищева идет от Пушкина (статья «Александр Радищев») и Герцена: «Налил себе стакан купоросного масла и выпил его» [4]. Очень хотелось иметь реального русского стоика, вроде римских. Мифов много, это один из них.

Начнем с него, попытаемся его разобрать.

Тема самоубийства у Радищева была (даже и в «Путешествии», в первых строках [5]), но скорее как дань моде, все бредили римским республиканизмом и стоицизмом. Лотман писал осторожно об этой теме у мыслителя: «Радищевым поднимался вопрос о праве на самоубийство. …Рассуждение о героическом самоубийстве, как следствии готовности погибнуть, но не покориться тирану, было удобной и вполне понятной читателю XVIII в. формой выражения. …В литературе XVIII в. имелась прочная традиция прославления тираноборческих подвигов античных “героев-самоубийц”» [6]. Тирана перед Радищевым не было.

Рассказывают обычно следующую ситуацию. Радищев потребовал в 1802 году в законодательной комиссии отмены крепостного права и дворянских привилегий. Граф Завадовский спросил его, не хочет ли он снова в Сибирь. Радищев бросился домой, выпил стакан чистящей ядовитой жидкости, которой его сын чистил эполеты, начались жуткие боли, пытался зарезаться бритвой, бритву отобрали. Умер в страшных муках. Такова история, с которой согласны все. Но думаю, что если бы Радищев испугался сибирских тягот и бед, то вряд ли бы он избрал много более страшные мучения от смерти в результате выпитой кислоты. Неслучайно, выпив, хотел перерезать себе горло бритвой. Бритва и была той всеми отмеченной попыткой самоубийства, чтоб избавиться от диких болей, которые причиняла ему выпитая (похоже, что по ошибке) жидкость. К сожалению, я не могу доказать фактически это свое утверждение. Но ведь и сторонники версии самоубийства также не располагают никакими реальными фактами.

Существенно, однако, что Радищев в свои последние годы был не в оппозиционном, а в правительственном лагере, ибо его антикрепостническая позиция по сути совпадала с позицией Александра I. Приведем соображения весьма кропотливого современного исследователя: «Последний год жизни Радищева отмечен усиленным вниманием к нему со стороны императора: Радищев был единственным из всех чиновников комиссии по составлению нового Уложения, вызванным на коронацию в Москву (вместе с графом Завадовским). В течение 1802 г. все прочнее делалось служебное положение Радищева, ему повышен оклад (с полутора тысяч до двух, что равняло Радищева с другими членами комиссии), возвращен орден св. Владимира 4-й степени. Наконец, находясь в стесненном материальном положении, Радищев обращается к императору с просьбой о значительной денежной ссуде. …В день смерти Радищева, когда весть о тяжелом состоянии писателя достигла Зимнего дворца, император присылает своего лейб-медика Виллие — факт, на важность которого обратил внимание Ю.М. Лотман. Кроме Радищева в девятнадцатом веке подобной чести удостоились еще только два русских писателя — Н.М. Карамзин и Пушкин» [7].

На мой взгляд, загадка самоубийства — мнимая загадка. Думаю, большого и длинного обсуждения она не заслуживает. Задумаемся лучше о другом.

 

2. Вектор движения

Почему все же Москва?

XVIII век — это построение Петровской империи, а далее (вплоть до сего дня) проверяется ее жизнеспособность в России. Весь век у Петровских реформ есть друзья и враги. Но первые враги появились в конце XVIII века — это Пугачев и Радищев. Поэтому такой пристальный к ним интерес у наиболее последовательного сторонника Петра Великого и его преобразований — у Пушкина.

У Герцена рядом поставлены два инакомысла этого столетия — Щербатов и Радищев. Только он считал, что Щербатов повернут назад, а «Радищев смотрит вперед, на него пахнуло сильным веянием последних лет XVIII века» [8]. Радищев, в отличие от Щербатова, полагал Герцен, против допетровской жизни. Я бы позволил себе в этом усомниться. При этом, надо сказать, именно Герцен замечает, что «путешественник» «предается полному отчаянию» [9]. Противоречивость герценовской оценки здесь очевидна. Радищева с его легкой руки называют западником, а тот и сам каялся, что начитался возмутительных французских книжек [10], но отсюда еще не следует его западничество, более того, мы знаем, что славянофилы начинали как раз с освоения западноевропейских идей.

Если посмотреть непредвзято на текст радищевского «Путешествия», то станет очевидно: вся книга о возможной гибели петербургской империи. Неслучайно, комментируя Радищева, Герцен писал: «Петербургская Россия… очевидно не есть достигнутое состояние, а достижение чего-то, это репные зубы, которые должны выпасть; она носит во всех начинаниях — характер переходного, временного, империя стропил — столько же, сколько фасад, она не в самом деле, не “взаправду”, как говорят дети» [11]. Историческое движение постпетровской имперской России было из Москвы в Петербург. Само название книги Радищева требовало попятного движения, назад, в Москву. «Путешествие из Петербурга в Москву» — это даже на первый взгляд явный отказ от петербургской империи, возврат в московскую старину, когда были счастливы баре и поселяне, не было рекрутских наборов и пр. Певец империи Пушкин разделял взгляды Радищева на необходимость свободы, но полагал возможность свободы лишь в империи, ибо остальное — пугачевщина. Он ответил ему «Путешествием из Москвы в Петербург». К сожалению, мало кто вдумывается в символику названий этих двух путешествий. Пушкин полагал, что будущность России связана с движением из Москвы в Петербург.

Мы говорим о том, что Пушкин пытался возродить память о Радищеве, писал, что «вослед Радищеву восславил я свободу», но забываем, что сам он от этой строчки отказался и, думается, не только из цензурных соображений, а уточняя свою поэтическую и политическую позицию. Более того, признавая значение книги и отчаянную смелость поступка Радищева, Пушкин идейно по всем пунктам с ним не соглашается. Конечно, его мысль постоянно возвращается к радищевским темам, думаю, в том же регистре, в каком он постоянно обращался к теме Пугачева — как к двум противникам Петровской империи и дела Петра. Пугачев им описывается вполне объективно, а в «Капитанской дочке» даже с симпатией, почти как Роб Рой. Там же Пушкин нарисует образ дворянина Швабрина, с испугу принявшего крестьянский бунт. Тема Радищева?..

Вчитаемся в комментарий Пушкина к словам Екатерины (поэт именно здесь видел причину ненависти императрицы к путешественнику): «Он хуже Пугачева; он хвалит Франклина. — Слово глубоко замечательное: монархиня, стремившаяся к соединению всех разнородных частей государства, не могла равнодушно видеть отторжение колоний от владычества Англии [12]. Радищев предан был суду. Сенат осудил его на смерть. …Государыня смягчила приговор» [13]. Мрачная сила радищевских инвектив и пророчеств своей убежденностью в неминуемой гибели империи, своим невероятным дальновидением невольно напоминала, конечно, Франклина, но не только: можно вспомнить по крайней мере Нострадамуса, предсказавшего, как известно, падение французского королевского дома. Когда Французская революция началась, все вспоминали исполнившееся пророчество Казота. И в атмосфере случившегося катаклизма, который казался потрясением мировых основ, пророчеств пугались не меньше, если не больше, чем прямых обличений. Не меньше крестьянской войны. С крестьянами уже научились справляться. Да к тому же Пугачев думал о власти, а не о развале империи. Такое придумать мог только субъект — из своих: Пугачев из университета, дворянский Нострадамус.

Но для начала поглядим на степень неблагодарности, столь характерной для пишущего человека, и сегодня пытающегося отрицать дело Петра, забывающего, что без усилий Петра и Екатерины не было бы и его собственного образования, не было бы вообще русской классической литературы.

 

3. Литература и империя

Как начиналась новая русская литература?

Без сомнения, с Петровских реформ, скажет любой. Об этом еще и Пушкин писал: «Петр не успел довершить многое, начатое им. Он умер в поре мужества, во всей силе творческой своей деятельности. Он бросил на словесность взор рассеянный, но проницательный. Он возвысил Феофана, ободрил Копиевича, не взлюбил Татищева за легкомыслие и вольнодумство, угадал в бедном школьнике вечного труженика Тредьяковского. Семена были посеяны. Сын молдавского господаря воспитывался в его походах; а сын холмогорского рыбака, убежав от берегов Белого моря, стучался у ворот Заиконоспасского училища. Новая словесность, плод новообразованного общества, скоро должна была родиться» [14]. Что ж, инициированная реформами первого русского императора, она поначалу и была связана с задачами и успехами империи.

И вот уже сын «холмогорского рыбака», сиречь Ломоносов, обращается к императрице Елизавете, «Петровой дщери»:

Народов Твоея державы
Различна речь, одежды, нравы,
Но всех согласна похвала.
И просит Музу:
Гласи со мной в концы земные,
Коль ныне радостна Россия!
Она, коснувшись облаков,
Конца не зрит своей державы,
Гремящей насыщéнна славы…
(«Ода на день восшествия на престол…», 1746)

Именно обширность империи, разносоставноcть ее народов, беспредельность государства восхищают поэта. Это географическое величие страны должно подтвердить само солнце:

В Российской ты державе всходишь,
Над нею дневный путь проводишь
И в волны кроешь пламень свой…
(«Ода на день брачного сочетания…», 1745)

Имперское сознание определяет творчество первых русских поэтов XVIII века, даже сатира Кантемира и Фонвизина решала вполне государственные задачи, была служилой, воспитывая подданных в должном духе — духе государственного просветительства, что предполагало необходимыми составляющими «апофеозу» Отечества, его военной мощи, завоевательной политики, расширявшей пределы державы. Не только Ломоносов, но и второй великий поэт того же столетия Державин, певец «Фелицы», гордо мог воскликнуть:

О кровь славян! Сын предков славных,
Несокрушаемый колосс!
Кому в величестве нет равных,
Возросший на полсвета росс!
(«На взятие Измаила»)

Иными словами, любовь к Родине отождествлялась с любовью к империи. Радищев выдвигает иной принцип: «уязвленность» человеческими страданиями, стыд жить величием, когда страдают «малые сей земли». Послушаем Н. Эйдельмана:

«Радищев погиб, оставя главное наследие — свою совесть, свой стыд; они придают особую нервную энергию даже архаическим, малопонятным главам “Путешествия”: и вот в чем, полагаем, главная тайна этой книги.

Радищевский стыд унаследовала великая русская литература, прежде всего писатели из дворян, которые “не умели” принадлежать своему классу» [15].

Но так ли это? Ведь стыд за себя — категория не национальная, а все-таки общечеловеческая. Поэтому определять через нее пафос всей русской литературы кажется слишком опрометчивым. Были ведь и понятие «дворянской чести», и бунинская нелюбовь к «деревне». «Власть тьмы» даже Толстой увидел…

Существенно для нашей темы, однако, что этот стыд предполагал разрыв с имперским сознанием, противопоставление совестливой личности величию государства. Поэтому в момент торжественного и стремительного становления империи таможенный чиновник Александр Радищев издает полулегально книжку сентиментального путешественника, который в силу своей сентиментальности преисполняется состраданием к простому народу, встречаемому им на проезжей дороге. Он путешествует из Петербурга в Москву, а дорога эта даже в те времена занимала не более шести-семи дней. Обширности империи и проблем разных ее народов путешественник не заметил. Конечно, можно сказать, что немало и на этом пути ему удалось увидеть, о многом подумать. И вот, глядя окрест себя и уязвив свою душу страданиями человечества, а точнее, русского крестьянства, автор вдруг предрекает ни больше ни меньше, как грядущий распад империи, надеясь, что из этого для народа воспоследует благо. Именно это ставилось ему обычно в заслугу. Но был ли уж так напрямую связан распад империи с народным благом? Сегодня позволительно в этом если и не усомниться, то, во всяком случае, над этим задуматься.

Пушкин сказал о Петре: «кем наша двигнулась земля». Почти то же самое говорит Радищев. Почти, да другое. В 1782 году 8 августа Радищев был на открытии памятника Петру I. Он как бы стыдится хвалить Петра: «И хотя бы Петр не отличился различными учреждениями, к народной пользе относящимися, хотя бы он не был победитель Карла XII, то мог бы и для того великим назваться, что дал первый стремление столь обширной громаде, которая яко первенствующее вещество была без действия. Да не уничижуся в мысли твоей, любезный друг, превознося хвалами столь властного самодержца, который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества. Он мертв, а мертвому льстить невозможно!» [16] (выделено мной. — В.К.). Итак, мы возвращаемся к мысли Бердяева: неужели Радищев — сторонник «дикой вольности»? Неужели ослепленность собственными чувствами может привести человека, заметившего ужасы Французской революции, о которой он резко отрицательно написал в «Путешествии», к дикому отрицанию законопорядка?

В «Путешествии» Радищев весьма резко отзывается о Французской революции: «Ныне, когда во Франции все твердят о вольности, когда необузданность и безначалие дошли до края возможного, ценсура во Франции не уничтожена. И хотя все там печатается ныне невозбранно, но тайным образом. Мы недавно читали, — да восплачут французы о участи своей и с ними человечество! — мы читали недавно, что народное собрание, толико же поступая самодержавно, как доселе их государь, насильственно взяли печатную книгу и сочинителя оной отдали под суд за то, что дерзнул писать против народного собрания. Лафает был исполнителем сего приговора. О Франция! ты еще хождаешь близ Бастильских пропастей» (с. 91, «Краткое повествование о происхождении цензуры»). У Радищева не было иллюзий относительно Французской революции с самого начала [17]. Интересно, что Бастильскую крепость он называет пропастью. Но вот пафос империи ему чужд.

 

4. Желание вольности или страх бунта?

Интересна мысль Радищева: Петр дал стремление обширной громаде, но он же убрал последние остатки вольности.

Но что такое вольность?

Радищев, говорят, был крепостник, крут с крестьянами. Впрочем, уже в первой главе он признается, что «намеревался сделать преступление на спине комиссарской» (с. 8, «София), то есть обломать палку о спину дорожного смотрителя, какого-нибудь Самсона Вырина. Сообщает, правда, об этом с сентиментальной ужимкой. По мнению французов, сентиментальность есть чувствительность грубых нервов. Сам Радищев оправдывался: «Примеры властвования заразительны» (с. 72, «Хотилов»). Но страх преследовал его. В конечном счете, можно сказать, что книга его есть реакция испуга на пугачевский бунт и попытка найти какой-то выход. Есть ли у народа иная возможность себя вести?

Вспомним строки К. Аксакова:

Раб в бунте опасней зверей,
На нож он меняет оковы…
Оружье свободных людей —
Свободное слово.
(«Свободное слово»)

А теперь слово Радищеву: «Но ведаете ли, любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности. Загрубелые все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение не приходящие, тем укрепят и усовершенствуют внутреннее чувствование. Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние. Прорвав оплот единожды, ничто уже в разлитии его противиться ему не возможет. Таковы суть братья наши, в узах нами содержимые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно [18]. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и бесчеловечие. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении их уз, тем стремительнее они будут во мщении своем. Приведите себе на память прежние повествования. Даже обольщение колико яростных сотворило рабов на погубление господ своих! Прельщенные грубым самозванцем, текут ему вослед и ничего толико не желают, как освободиться от ига своих властителей; в невежестве своем другого средства к тому не умыслили, как их умерщвление. Не щадили они ни пола, ни возраста. Они искали паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз.

Вот что нам предстоит, вот чего нам ожидать должно» (с. 72, «Хотилов»).

Что боялся, то и случилось.

Ю. Карякин и Е. Плимак в своей известной книге обещали развенчать либеральную легенду о Радищеве. Они пишут: «Сталкивая выразителей различных общественных мнений, сопоставляя различные точки зрения, заставляя своих положительных героев отбрасывать одну иллюзию за другой, Радищев подводит читателя к революционным выводам. …Революционное просветительство в настоящем, народная революция в будущем — таков “Проект в будущем” Радищева, таков его ответ на вопрос «что делать?» — великий вопрос всей русской демократической литературы XVIII–XIX вв.» [19]. Итак, по их мнению, перед нами первый сознательный дворянский революционер. К тому же явный намек, что более гуманный, чем последующие радикалы. Однако немецкий исследователь остроумно назвал Радищева «приемным отцом», даже, точнее, «отчимом» (Ziehvater) [20] русского революционного движения.

Зачем же Радищев писал «Вольность»? Неужели как призыв к революции? Ведь там отношение к вольности у него весьма двойственное. Правда, авторы (Карякин и Плимак) полагают, что мыслитель изменил свое отношение к бунту после робеспьеровского террора 1893 года: «К концу 90-х годов концепция Радищева приняла резко пессимистическую окраску. Раньше мыслитель за революционное завоевание вольности, теперь он считает безнадежным исход кровавой борьбы: всякое междоусобие венчается учреждением диктатуры, гражданские войны ничем не отличаются от всякого рода завоевательных походов и войн» [21]. Но на самом деле именно в «Путешествии» (в 1790 году, напоминаю), в главе «Тверь», пишет он ту фразу, которая приводится авторами как пример его отрезвления: «Таков есть закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности рабство…» (с. 102, «Тверь»). Это примечание путешественника к оде «Вольность». Но ведь и сама ода «Вольность» написана в 1781–1783 годах, так что делать из ее текста выводы о возможных аллюзиях на Французскую революцию — и вовсе полная нелепость. В этой оде можно прочитать идейную схему его путешествия: вольность необходима, но она и катастрофична. Крестьяне законов не знают — они способны только на бунт. И как же с ними поступать? Полная безысходность. Выхода нет. И уж совсем нет выхода в революцию.

В книге есть слова о законе, с которым автор сопрягает вольность. Стихотворец говорит путешественнику: «Я ее развернул и читал следующее: — Вольность… Ода… — За одно название отказали мне издание сих стихов. Но я очень помню, что в Наказе о сочинении нового уложения, говоря о вольности, сказано: “вольностью называть должно то, что все одинаковым повинуются законам”. Следственно, о вольности у нас говорить вместно» (с. 96, «Тверь»). Но еще раньше в главе «Едрово» он увещевает крестьян, пытавшихся покарать барина за блуд с крестьянками: «Известно в деревне было, что он омерзил 60 девиц, лишив их непорочности. Наехавшая команда выручила сего варвара из рук на него злобствовавших. Глупые крестьяне, вы искали правосудия в самозванце! Но почто не поведали вы сего законным судиям вашим? Они бы предали его гражданской смерти, и вы бы невинны осталися. А теперь злодей сей спасен» (с. 62, «Едрово»). Правда, там же он замечает, что «крестьянин в законе мертв» (там же). А стало быть, и решения по-прежнему нет.

Вольность не может предотвратить бунт.

Зачем же пишет он свою книгу?

 

5. Книга

В дневнике А. Никитенко как реакция на герценовский конволют зафиксировано общее представление, как «Путешествие» явилось в свет: «Радищев — человек умный и с характером, несмотря на бездну пустословия в его сочинении и на желание блистать красноречием. Селивановский в своих записках говорит, что книгу Радищева типографщики не хотели печатать, несмотря на то что обер-полицмейстер, тогдашний цензор, позволил ее, — конечно, не прочитав. Радищев тогда завел типографию у себя в деревне, напечатал там свою книгу и разбросал ее по дорогам, на постоялых дворах и т.д. Он же говорит, что Радищев написал ее вследствие каких-то неприятностей по службе. Естественно, книга должна была подвергнуться сама и подвергнуть преследованию своего автора. Это было в разгар Французской революции, и мудрено ли, что Екатерина II, уже старуха, испугалась таких сочинений, как “Вадим” Княжнина и книга Радищева» [22].

Екатерина после жестких определений насчет «бунтовщика хуже Пугачева», «мартиниста», сторонника «Франклина» в окончательной редакции приговора назвала ее «вредными умствованиями». Сам Радищев резонно оправдывался, что он вовсе не собирался звать народ к бунту, что по самому стилю книги видна ее непригодность для народного чтения, поэтому приписывание ему такого замысла нелепо. Он писал в тюрьме 6 июля 1790 года: «Если кто скажет, что я, писав сию книгу, хотел сделать возмущение, тому скажу, что ошибается, первое и потому, что народ наш книг не читает, что писана она слогом, для простого народа не внятным, что и напечатано ее очень мало, не целое издание или завод, а только половина. И может ли мыслить о сем, кто общников не имеет; возмог ли я помыслить, что почесть меня таким возможно» [23]. Конечно, разбрасывать такую книгу по дорогам и постоялым дворам было бы нелепостью.

Слог ее действительно невнятен. Это слог человека, конечно, обращающегося не к народу, а к правителям. Слог пророка. Об этом необходимо два слова. Начну с отношения к языку Радищева. Американский исследователь, человек весьма глубокомысленный, тем не менее из-за малопонятного слога отказывает книге даже в смысле: «Написана книга ужасно, и если исходить из одних ее литературных достоинств, вряд ли вообще заслуживает упоминания. В ней царит такая идеологическая путаница, что критики и по сей день не сойдутся в том, какую же цель ставил себе автор: призыв к насильственным переменам или просто предупреждение, что если вовремя не провести реформ, то бунт неизбежен» [24]. А, скажем, Г. Плеханов, при всем его уважении к «революционаризму» Радищева, считал, что самый главный недостаток знаменитой книги Радищева — это плохой язык. В его сочинениях, писал Плеханов, на каждом шагу встречаются «славянщины», чем большее значение имеет в его глазах предмет, о котором он пишет, тем охотнее облекает он свои мысли в тяжеловесное церковнославянское одеяние. Но «славянщина» — это библеизмы, это тот язык, на который была переведена Библия. Как уже замечали исследователи [25], книга Радищева переполнена не просто церковнославянизмами, но именно библеизмами, постоянными внутренними отсылками к Библии. К сожалению, у меня нет под рукой текста этого доклада, но примеры подыскать нетрудно.

Например: «Блажен возрыдавший, надеяйся на утешителя; блажен живущий иногда в будущем, блажен живущий в мечтании» (с. 7, «Выезд») — очевидный парафраз евангельских слов Христа. Иногда он просто переносит свое движение в некое вневременное пространство, как бы выходя за пределы земного, своего рода посланник свыше: «Зимой ли я ехал или летом, для вас, думаю, равно. Может быть, и зимою, и летом» (с. 10, «Любани»). В другой главе отец обращается к сыну со словами наставления, которые более подошли бы в качестве наставления христианскому мученику: «Не бойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти. Пребудь незыблем в душе твоей, яко камень среди бунтующих, но немощных валов. Ярость мучителей твоих раздробится о твердь твою» (с. 53, «Крестьцы»). И т.д. Герцен сравнивает Радищева с пророком Даниилом, хотя и отказывает соотечественнику в пророческом даре: «Радищев не стоит Даниилом в приемной Зимнего дворца. …Он не имеет личного озлобления против Екатерины» [26]. Но невольное сравнение начинает работать само по себе.

Даниил был мудрый и смирный еврейский юноша, выросший и воспитанный в Вавилоне. Когда-то он разгадал сон Навуходоносора, сообщив тому, что вскоре возникнет несокрушимое государство вместо Вавилона. Скорее всего, речь шла о Царстве небесном. Но российские мыслители хотели видеть в этом царстве Россию. Тютчеву принадлежит весьма известное политическое стихотворение «Русская география», где он предрекает, что Россия будет всемирной империей:

От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.
(1848 или 1849)

Поэт ссылается здесь на ветхозаветное пророчество (на книгу пророка Даниила) о том времени, когда «Бог Небесный воздвигнет царство, которое вовеки не разрушится, и царство это не будет передано другому народу; оно сокрушит и разрушит все царства, а само будет стоять вечно» (Дан 2, 44). Но, стало быть, текст Даниила существовал в сознании государственно мысливших русских писателей. Однако текст обширен, и главная его мысль все же не в этом предсказании. Более того, в культурное сознание Даниил вошел еще и как пророк, предсказавший падение великой империи [27]. Не Навуходоносора, как излагал Меньшиков, а Валтасара, забывшего о работе правителя. Валтасар, сын Навуходоносора, среди роскоши пира, в окружении жен и наложниц, вдруг увидел, «как вышли персты руки человеческой и писали против лампады на извести стены чертога царского» (Дан 5, 5). Испуганный Валтасар позвал Даниила, чтобы тот объяснил написанное. Даниил сказал: «Вот что начертано: мене, мене, текел, упарсин. Вот и значение слов: мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел — ты взвешен на весах и найден очень легким; перес — разделено царство твое и дано Мидянам и Персам» (Дан 5, 25–28). Кончается текст о Валтасаре словами: «В ту же самую ночь Валтасар, царь Халдейский, был убит, и Дарий Мидянин принял царство, будучи шестидесяти двух лет» (Дан 5, 30–31).

И вот что мы читаем в главе «Тверь», где путешественник пересказывает оду «Вольность»: «Следующие 8 строф содержат прорицания о будущем жребии отечества, которое разделится на части, и тем скорее, чем будет пространнее» (с. 102, «Тверь»). Совпадение с пророчеством Даниила поразительное, да еще торжественный библейский тон. Кажется, Екатерина и Пушкин были правы, увидев именно здесь болевую точку книги. А Герцен недооценил апокалиптичность текста. Впрочем, сам автор книги добавляет: «Но время еще не пришло» (с. 102, «Тверь»).

Разумеется, бессмысленно было разбрасывать такую книгу по дорогам и постоялым дворам. Он обращался к тем, кто мог хоть мало-мальски понять ее непростой смысл. В показаниях он сообщает: «Эксемпляров я роздал очень мало, да и не имел намерения моего много отдавать, а хотел употребить их в продажу для прибытка. Один экземпляр г. Козодавлеву, ему же один для г. Державина. …Если спросят, с каким намерением я их раздавал, то только, чтобы читали, ибо все они упражняются в литературе» [28].

Разумеется, все повели себя по-разному. Имперский поэт Державин, воевавший с Пугачевым, делавший все для укрепления Российской империи, не мог не почувствовать страшного пророчества Радищева. И, разумеется, отдал книгу императрице как реальной защитницы новой мировой империи. Считается, что Радищев знал об этом: «Сам Радищев рассказывал, что Державин поднес Екатерине присланный ему экземпляр “Путешествия”, отметив карандашом важнейшие места. Так по крайней мере свидетельствует сын Радищева (см. “Русский Вестник”. 1883 г. № 23. Стр. 430)» [29].

Державин, передавший свое перо Пушкину, будущему «певцу империи и свободы» (Г.П. Федотов), прекрасно понимал смысл и отчасти правоту написанного Радищевым. Но также чутьем царедворца угадывал несвоевременность пророческих высказываний. Поэтому, после отправки Радищева в Сибирь, написал иронически:

Езда твоя в Москву со истиною сходна,
Некстати лишь смела, дерзка и сумасбродна,
Я слышу, наконец, ямщик кричит: вирь, вирь!
Знать, русский Мирабо, поехал ты в Сибирь [30].

Не забудем, что книга полна обличительного пафоса, который в тогдашней русской литературе можно было сравнить только с пафосом Аввакума. Аввакум почитал себя почти пророком. К кому же обращались, как правило, пророки? Пророк, обличая царя и народ, к кому обращается — к царю, к народу? Обращать печатное слово к неграмотному народу было абсолютно бессмысленно. Здесь Радищев нисколько не лукавил. Значит, к императрице.

Говорят, что тип путешествия взят им у Стерна (А. Веселовский и др.). Но Стерн ироник, а путешественник Радищева сентиментален, наподобие руссоистски начитанного дворянина. Некая сентиментальная интонация очевидно идет от французов, но сам жанр путешествий был весьма характерен также и для древнерусской литературы, опыт которой Радищев не только учитывал, но и использовал в тексте (глава о страннике, поющем об Алексее человеке Божием). Более того, он и дальше работал с этими текстами. Но еще здесь можно увидеть и сравнение внутреннее себя со святыми. Как пишет в своем исследовании о XVIII веке Т.В. Артемьева, «сидя в 1790 г. в тюрьме в ожидании казни, Радищев начинает писать повесть о святом Филарете милостивом. Этот святой вел жизнь столь добродетельную, что был удостоен права знать время своей кончины, и преставился в 792 г., практически ровно за тысячу лет до предполагаемой казни Радищева, со словами молитвы Господней на устах. Возможно, это житие — персонализация и определенная идентификация жизни самого Радищева, не могущего не заметить эти знаменательные совпадения» [31].

Но мог ли почитать он себя святым?

6. Секс и покаяние

С библейской прямотой и простодушием говорит Радищев о сексуальных проблемах. Он откровенно описывает сластолюбие помещиков, превращавших крепостных женщин в свой гарем. Здесь не только прообразы сладострастников дворян Достоевского (Свидригайлова, Ставрогина), но и абсолютно откровенная исповедь о собственных сексуальных грехах, даже не о грехах, а о последствиях этих грехов — дурной болезни (о таком мало кто публично мог исповедаться — в русской, да и европейской литературе XVIII–XIX столетий второй такой исповеди нет). Хотя о болезни Ницше и было известно, но признаний таких мы у него не находим. Радищев описал преждевременную смерть своего любимейшего друга Федора Ушакова, которому, похоже, он во многом подражал, от сифилиса. А теперь, в «Путешествии» Радищев обвиняет себя (свою дурную болезнь) в преждевременной смерти жены, болезнях детей. Выпишем подробнее его слова, как правило, обходимые исследователями, словно не замечаемые ими. (Может, и вправду текстов Радищева не читают, а пользуются цитатами из предыдущих исследований, рассматривавших автора «Путешествия» лишь с гражданской точки зрения, как первого русского революционера, интеллигента и т.п.).

Екатерина, сама далеко не безгрешная, это очень отчетливо увидела: «Стр. 197, 198, 199, 200, 201 описывают следствия дурной болезни, которую сочинитель имел; вины же оной приписывает на 202 стр. правительству, а на 203 совокупляет к тому брани и ругательства на проповедующих всегда мир и тишину» [32]. Что она имеет в виду?

Столкнувшись с похоронами, на которых отец клянет себя в преждевременной смерти сына, путешественник обращается к себе: «Нечаянный хлад разлиялся в моих жилах. Я оцепенел. Воспомянул дни распутные моея юности. Привел на память все случаи, когда встревоженная чувствами душа гонялася за их услаждением, почитая мздоимную участницу любовныя утехи истинным предметом горячности. Воспомянул, что невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь. О, если бы не далее она корень свой испускала! О, если бы она с утолением любострастия прерывалася! Прияв отраву сию в веселии, не токмо согреваем ее в недрах наших, но и даем в наследие нашему потомству. О друзья мои возлюбленные, о чада души моей! Не ведаете вы, колико согреших пред вами. Бледное ваше чело есть мое осуждение. Страшусь возвестить вам о болезни, иногда вами ощущаемой. …Согрешил перед вами, отравив жизненные ваши соки до рождения вашего, и тем уготовил вам томное здравие и безвременную, может быть, смерть. Согрешил, и сие да будет мне в казнь, согрешил в горячности моей, взяв в супружество мать вашу. Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд, источаяся в веселии, преселился в чистое ее тело и отравил непорочные ее члены. Тем смертоноснее он был, чем был сокровеннее. Ложная стыдливость воспретила мне ее в том предостеречь; она же не остерегалася отравителя своего в горячности своей к нему. Воспаление, ей приключившееся, есть плод, может быть, уделенной мною отравы… О возлюбленные мои, колико должны вы меня ненавидеть!» (с. 57, «Яжелбицы»). Это настоящее покаяние, после которого, как бы очистившись, он смеет судить окружающий мир.

Сразу после покаяния, этой мрачной и страшной исповеди, в которой он все же не только себя, но и правительство обвиняет, которое «дозволяя распутство мздоимное, отверзает не токмо путь ко многим порокам, но отравляет жизнь граждан» (с. 57, «Яжелбицы»). Оказывается, власть виновата в его бедах. Но и народ тоже грешен. Он переходит к теме народного распутства в главке «Валдай». И пишет своего рода «Сатирикон». Из этой главки становится понятно, что не с далекого Запада, а из народной глубины пошли нынешние «сауны с интимом» или «салоны массажные с интимом». Вот отрывок из этой главки: «Бани бывали и ныне бывают местом любовных торжествований. Путешественник, условясь о пребывании своем с услужливою старушкою или парнем, становится на двор, где намерен приносить жертву всеобожаемой Ладе. Настала ночь. Баня для него уже готова. Путешественник раздевается, идет в баню, где его встречает хозяйка, если молода, или ее дочь, или свойственницы ее, или соседки. Отирают его утомленные члены; омывают его грязь. Сие производят, совлекши с себя одежды, возжигают в нем любострастный огнь, и он препровождает тут ночь, теряя деньги, здравие и драгоценное на путешествие время. Бывало, сказывают, что оплошного и отягченного любовными подвигами и вином путешественника сии любострастные чудовища предавали смерти, дабы воспользоваться его имением» (с. 58, «Валдай»). Итак, народ даже в любви дик, и пугачевское восстание не случайность.

Эта главка — как некая загадка. Она следует прямо за его покаянием. Либо распутство, здесь описанное, — продолжение ужаса пугачевщины, либо шаг к самооправданию, что и он, как народ, также грешен: тем более здесь пересказ легенды о российских Геро и Леандре. Во всяком случае, эта исповедь в своих грехах позволяет путешественнику не только выступить с проповедью против правительства, как подметила Екатерина, но и словно бы почувствовать себя прощенным — пусть не для новых грехов, но для новых подобных же чувствований. Сифилис Ницше или Ленина [33], думаю, сыграл немалую роль в их ригоризме по отношению к миру. Себя при этом из этой системы инвектив сифилитик исключает. Покаялся — и довольно…

Надо сказать, что в своих речах со встреченной крестьянкой Анютой своим плохо скрываемым сладострастием путешественник очень напоминает старика Карамазова или генерала из «Бобка», любившего всяких женщин, а свеженьких особенно: «Я люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности, — мурлычет он, — а более люблю сельских женщин или крестьянок, для того, что они не знают еще притворства, не налагают на себя личины притворные любви, а когда любят, то любят от всего сердца и искренно…» (с. 61, «Едрово»). Заметим, что он словно бы забывает об угнетающей его дурной болезни…

 

7. Сознающий свой грех

Итак, критиком существующего выступает не праведник, а грешник. Едва ли не впервые в истории, скажем мы. Но и поправим себя. Впервые ли?

Все любят цитировать вступление, особенно строки: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала» (с. 6, «А.М.К.»).

Вторую фразу при цитировании обычно опускают, а без нее непонятна первая: «Обратил взоры мои во внутренность мою — и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы» (там же).

Книга эта — очень личное высказывание. Что думал, то и сказал. Но не скажи он правды о себе, вряд ли обличения его были бы столь сильны.

Быть может, видеть собственный грех — значит, иметь право сказать и о грехах других? Все безумцы и юродивые обличали. Радищев — первый сумасшедший среди русских писателей.

Об этом точно сказал Пушкин: «Преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего (выделено мной. — В.К.). Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины! И заметьте: заговорщик надеется на соединенные силы своих товарищей; член тайного общества, в случае неудачи, или готовится изветом заслужить себе помилование, или, смотря на многочисленность своих соумышленников, полагается на безнаказанность. Но Радищев один. У него нет ни товарищей, ни соумышленников. В случае неуспеха — а какого успеха может он ожидать? — он один отвечает за все, он один представляется жертвой закону. Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарской совестливостью» [34].

Он не надел даже «колпака юродивого», как Пушкин в «Борисе Годунове». Это, конечно, жест и поступок пророка. Он рискует собой, никем больше, ибо именье остается детям. Он хочет пострадать за свои грехи. И пострадать не попусту, а с каким-то главным смыслом. Но, каясь, он пытается доказать, что не он один виноват. Виноваты все. Об этом текст книги: «О Богочеловек! Почто писал Ты закон для варваров. Они крестятся во имя Твое, кровавые приносят жертвы злобе. Почто Ты для них мягкосерд был? Вместо обещания будущия казни, усугубил бы казнь настоящую, и совесть возжигая по мере злодеяния, не дал бы им покоя денноночно, доколь страданием своим не загладят все злое, еже сотворили. — Таковые размышления толико утомили мое тело, что я уснул весьма крепко и не просыпался долго» (с. 21–22, «Спасская полесть»).

Надо сказать, идея полного самоуничижения человека, которое приводит его в результате к высочайшему духовному подъему, очень была свойственна высокой литературе XVIII века. В 80-е годы, почти параллельно с радищевским «Путешествием», Державин писал свою гениальную оду «Бог» (1784), где стояли строки, которые просятся в параллель к покаянной исповеди Радищева, переходящей в громовые обличения неправды:

Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я Бог!

Только больной человек способен понять и почувствовать другую болезнь, только страдающий совестью за свои прегрешения способен совестливо взглянуть окрест себя, во всех увидеть таких же грешников и понять относительность форм бытия и государственного устройства. Все смертно, все преходяще. Достоевский полагал, что болезнь настраивает определенным образом чувства человека, помогая ему постигать болезненные проблемы, даже миры иные. Томас Манн видел в болезни предпосылку творчества. Исток радищевского страдания — прежде всего собственная вина перед самыми близкими.

Екатерина тоже была грешной, об этом современникам хорошо было известно. Неслучайно именно Екатерину Радищев хотел бы взять в союзники.

Вся книга есть по сути дела докладная записка Екатерине [35], апелляция к ее вкусам, ругание масонов, Французской революции, иногда и явное подмигивание императрице. В «оковах рабства» автор готов «зрети змию, совершившую падение первого человека» (с. 72, «Хотилов»). Сам он пал точно так же, как первый человек, но он хочет отныне ополчиться на власть одного человека над другим. Поэтому ищет сочувствия у высшей власти: «Примеры властвования суть заразительны. Мы сами, признаться должно, мы, ополченные палицею мужества и природы на сокрушение стоглавного чудовища, иссосающего пищу общественную, уготованную на прокормление граждан, мы поползнулися, может быть, на действия самовластия, и хотя намерения наши были всегда благи и к блаженству целого стремились, но поступок наш державный полезностию своею оправдаться не может. И так ныне молим вас отпущения нашего неумышленного дерзновения» (с. 72, «Хотилов»). Последняя фраза — прямое обращение к императрице. Сама императрица ведь утверждала следующее (и подданным были, очевидно, ведомы эти ее строки): «Хочу установить, чтобы из лести мне высказывали правду; даже царедворец подчинится этому, когда увидит, что вы ее любите и что это путь к милости» [36]. Поэтому она должна была, по его разумению, понять и принять его позицию, продиктованную государственным смыслом, предупреждающим о возможном крестьянском восстании.

Кстати, забегая вперед, заметим, что, несмотря на возмущения императрицы, она отменила смертную казнь за книгу, приписав сочинителю всего-навсего «вредные умствования»: Именной манифест от 4 сентября 1790 года под названием «О наказании Коллежского Советника Радищева за издание книги, наполненной вредными умствованиями, оскорбительными и неистовыми выражениями противу сана и власти Царской» гласил: «Коллежский Советник и ордена Св. Владимира Кавалер Александр Радищев оказался в преступлении противу присяги его и должности, изданием книги, под названием Путешествие из Петербурга в Москву, наполненной самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умаляющими должное к властям уважение, стремящимися к тому, чтоб произвести в народе негодование противу начальников и начальства, и, наконец, оскорбительными и неистовыми изражениями противу сана и власти Царской, учинив сверх этого лживый поступок, прибавкою после цензуры многих листов в ту книгу, в собственной его Типографии напечатанную, в чем и признался добровольно. За таковое его преступление осужден он Палатою Уголовных дел Санкпетербургской губернии, а потом и Сенатом Нашим, на основании Государственных узаконений к смертной казни; и, хотя, по роду толь важной вины, заслуживает он свою казнь по точной силе законов, означенными местами ему приговоренную; но Мы, последуя правилам Нашим, чтоб соединять правосудие с милосердием для всеобщей радости, которую верные подданные Наши разделяют с нами в настоящее время, когда Всевышний увенчал Наши неусыпные труды во благо Империи, от Него Нам вверенной, вожделенным миром с Швециею, освобождаем его от лишения живота, и повелеваем, вместо того, отобрав у него чины, знаки ордена Св. Владимира и дворянское достоинство, сослать его в Сибирь в Илимский острог на десятилетнее безвыходное пребывание; имение, буде у него есть, оставить в пользу детей его, которых отдать на попечение деда их» [37].

Заметим и то, что Радищев, как известно, знал трактат Гельвеция «О человеке», знал и слова, где Гельвеций рассуждает об азиатском деспотизме. Приведем его слова: «Разве Восток свободен, освобожден от невыносимого ига деспотизма? Наоборот, это иго с каждым днем становится более тяжким. Деспот измеряет свою славу и свое величие страхом, который он внушает, и жестокостями, которые совершаются над трепещущими рабами. Каждый день отмечается введением новой, более жестокой казни. Тот, кто жалеет о народе в присутствии деспота, является его врагом, а кто дает по этому поводу советы своему господину, омывает — по словам поэта Саади — руки в собственной крови» [38]. Однако книга русского мыслителя была своеобразной азартной игрой с возможной смертью. Радищев знал этот текст Гельвеция и обращался к Екатерине, которую он в какой-то степени мог считать восточным деспотом, достаточно мужественно. Конечно, он мог омыть руки в собственной крови. Правда, была тайная надежда, что она примет его идеи и не накажет его, поскольку все же тоже ученица Гельвеция и Монтескье. Запрет казни Радищева выразил желание Екатерины слыть не восточным деспотом, а просвещенной императрицей. Ведь было сказано Монтескье: «Не ищите великодушия в деспотических государствах» [39]. Екатериной великодушие было проявлено.

 

8. Инвективы

В чем же обвинял Радищев империю? Ну да, пугал крестьянским бунтом. Упрекал помещиков за распутство с крестьянками, бросал фразу, что «крестьянин в законе мертв», но чудовищного угнетения, страшного голода, который в начале 30-х годов ХХ века пережил Советский Союз, и вообразить не мог. Интересно наблюдение иностранца в эти же годы над обеспеченностью крестьян: «Русское простонародье, погруженное в рабство, не знакомо с нравственным благосостоянием, но оно пользуется некоторою степенью внешнего довольства, имея всегда обеспеченное жилище, пищу и топливо, оно удовлетворяет своим необходимым потребностям и не испытывает страданий нищеты, этой страшной язвы просвещенных народов» [40].

Радищев, правда, недоволен, что крестьяне сахара не знают и кофию не пьют (хотя крепостная нянюшка его пила по пять кофейников), что шестидневную барщину несут, а потому вынуждены работать на себя в выходные дни. Конечно, после колхозной работы его упрек выглядит наивно. Не будем, однако, забегать вперед XVIII века.

По Радищеву «асийское рабство» — главная вина империи. Какой может быть сила империи, когда основное ее национальное ядро находится в рабстве!? «Наслаждаяся внутреннею тишиною, внешних врагов не имея, доведя общество до высшего блаженства гражданского сожития, — пишет Радищев, — неужели толико чужды будем ощущению человечества, чужды движениям жалости, чужды нежности благородных сердец, любви чужды братния и оставим в глазах наших на всегдашнюю нам укоризну, на поношение дальнейшего потомства треть целую общинников наших, сограждан нам равных, братий возлюбленных в естестве, в тяжких узах рабства и неволи? Зверский обычай порабощать себе подобного человека, возродившийся в знойных полосах Ассии, обычай, диким народам приличный, обычай, знаменующий сердце окаменелое и души отсутствие совершенное, простерся на лице земли быстротечно, широко и далеко [41]. И мы, сыны славы, мы, именем и делами словуты в коленах земнородных, пораженные невежества мраком, восприяли обычай сей; и ко стыду сего нашему, ко стыду прошедших веков, ко стыду сего разумного времяточия сохранили его нерушимо даже до сего дня» (с. 66–67, «Хотилов») [42].

Екатерина хотела рабское имя переделать в имя славы, более того, не раз высказывалась: «Свобода, душа всего, без тебя все мертво. Я хочу, чтобы повиновались законам, но не рабов» [43]. Но сохранила рабство этих самых славян, что было противоречием внутри объекта. Поэтому и с этим спорит путешественник: «Но что обретаем в самой славе завоеваний? Звук, гремление, надутлость и истощение» (с. 70, «Хотилов»). Заметим, что «Проект в будущем», изложенный в главе «Хотилов», находился в утерянных бумагах человека, который, по словам почтальона, ехал «по подорожной в Петербург» (с. 73, «Хотилов»). Бумаги принадлежали другу путешественника, и, видимо, не надеясь в Петербурге на государственный прок от них, «он, — замечает Радищев, — их от меня доселе не требовал, а оставил мне на волю, что я из них сделать захочу» (там же).

 

9. Петербург как первопричина «асийства»

Петра обвинил Радищев в отнятии вольности у русских, Петра, «который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества».

Но самое страшное, что увидел и показал Радищев, — это «блестящее гордое дворянство», которое ведет себя, как дикие «асийские» владыки. Поэтому так подробно останавливается он в самом начале повествования на приключении его приятеля Ч. на тонущей барке под Петергофом и отказе чиновника помочь гибнущим людям. Продолжая свой рассказ, приятель заключает: «В Петербурге я о сем рассказывал тому и другому. Все сочувствовали мою опасность, все хулили жестокосердие начальника, никто не захотел ему о сем напомнить. Если бы мы потонули, то бы он был нашим убийцею. — Но в должности ему не предписано вас спасать, — сказал некто. — Теперь я прощусь с городом навеки. Не въеду николи в сие жилище тигров (выделено мной. — В.К.). Единое их веселие — грызть друг друга; отрада их — томить слабого до издыхания, и раболепствовать власти» (с. 16, «Чудово»).

Это, по сути, последние строки перед выездом из Питера, и в них как раз дана характеристика столицы как «жилища тигров», которые «раболепствуют» перед властью. Где жизнь и достоинство человека ничего не стоят. Такого неприятия Питера до Радищева не было в русской литературе, это уже иное, чем пророчества простонародья и бояр, что «Петербургу быть пусту». Славянофилы с их неприятием Петербурга, Гоголь с капитаном Копейкиным, описавшим властных тигров, прямо следовали этому умонастроению.

Дальнейшая описываемая путешественником несчастная жизнь России устрояется из этого «жилища тигров». Петербург поневоле отвечает за все. СтОит под этим углом зрения глянуть на книгу — и невольно поразишься! Всюду опять петербургская скверна. В «Спасской полести» вначале рассказывается о государевом наместнике, который, будучи в Петербурге, приучился есть устерсы. «Как попал в наместники и когда много у него стало денег своих, много и казенных в распоряжении, тогда стал он к устерсам как брюхатая баба. Спит и видит, чтобы устерсы кушать» (с. 17, «Спасская полесть»). И уже казенного курьера стал гонять в Петербург за «устерсами». Такой разговор присяжного с женой слышит путешественник, ночуя в избе. А присяжный жалуется, что чины даются тому, кто за «устерсами» ездит, а не за беспорочную службу. Вот и еще штришок о петербургском разврате и неправде.

В той же главе рассказ о коммерческом питерском жульничестве, в результате которого честный человек лишился имения, жена с ребенком умерли в горячке преждевременных родов, а верный друг едва успел предупредить: «Тебя пришли взять под стражу, команда на дворе. Беги отсель, кибитка у задних ворот готова, ступай в Москву или куда хочешь и живи там, доколе можно будет облегчить тебе судьбу» (с. 21, «Спасская полесть»). Бегство в Москву видится спасением. Хотя именно в Москве казнил Петр Великий стрельцов, а Екатерина II не случайно приказала казнить Пугачева тоже в Москве, видя в старой столице внутреннее сопротивление Петербургской империи.

Это уже тридцать лет спустя Чацкий воскликнет: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок».

А Ахматова спустя сто пятьдесят лет и вовсе страшное произнесет:

В Кремле не надо жить — Преображенец прав,
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех иванов злобы,
И самозванца спесь взамен народных прав.
(Стансы, апрель 1940)

 

10. Появление положительного элемента

Напомню главы, о которых вскользь уже говорили. «Крестьцы», где описываются наставления отца, расстающегося с детьми, ибо «несчастный предрассудок дворянского звания велит им идти в службу» (с. 45, «Крестьцы»). Петровская табель о рангах, предписывавшая дворянам получать чины только через службу, снова вызывает у путешественника сомнение, поскольку много в службе всяких соблазнов. Затем в главе «Яжелбицы» Радищев кается перед своими детьми в дурной болезни, которою он уморил их мать и самих сделал больными. В следующей главе — «Валдай» — описываются вполне игриво «податливые крестьянки» и развратные нравы совместных (мужских и женских) народных бань XVIII века. Наконец, в главе «Едрово», осудив растленный образ жизни высшего петербургского света, он встречается, наконец, с нравственной крестьянкой Анютой, которая нравится ему и как женщина, и как воплощение здоровой крестьянской порядочности. Он даже хочет способствовать в создании приданого для Анюты. Это ей он сообщает о своей любвеобильности, говоря, правда, что он не насильник.

Позиция Радищева в его отношении к крестьянам (дошедшая до Толстого и народников) зародилась как результат переосмысления западноевропейских идеологических мифов. Сошлюсь на рассуждение Т.В. Артемьевой: «Руссоистский образ “доброго дикаря” недолго царил в российской социально-политической мысли. Европейские ассоциации, представлявшие североамериканских индейцев образцом граждан идеального социума, в котором господствует “свобода, равенство и братство”, приобрели иную форму. Российским Простодушным стал крепостной крестьянин, а “дикая европеянка” превратилась в “добродетельную поселянку”, “бедную Лизу”, умилявшую не одно поколение российских читателей» [44]. Первой добродетельной поселянкой стала, разумеется, радищевская Анюта.

Вот как рекомендует ее ямщик, везший путешественника: «Да уж и девка! Не одному тебе она нос утерла… Всем взяла… На нашем яму много смазливых, но перед ней все плюнь. Какая мастерица плясать! всех за пояс заткнет, хоть бы кого… А как пойдет в поле жать… загляденье…» (с. 65, «Едрово»). Отсюда так и видятся даже не бедная Лиза, а скорее поселянки Григоровича, Некрасова да Льва Толстого. И характерно, что следом идет глава «Хотилов. Проект в будущем». Как же устроить этому замечательному русскому крестьянину, у которого такие замечательные особи женского пола родятся, сносную жизнь?

Надо сказать, любовные свои страсти выражал в ту эпоху не один Радищев, не один он «любил женщин для того, что они соответственное имеют сложение» мужской «нежности». Державин был тоже весьма любвеобилен и о своей тяге к женскому полу и своем сложении, отвечающем его нежным чувствам, даже эротически-шуточный стишок сложил, который и доныне поется:

Если б милые девицы
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках, —
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам девóчкам
На моих сидеть ветвях.
Пусть сидели бы и пели,
Вили гнезда и свистели,
Выводили бы птенцов;
Никогда б я не сгибался,
Вечно ими любовался,
Был счастливей всех сучков.
(«Шуточное желание», 1802)

Но никогда не приходило ему в голову сделать шаг от своей любвеобильности к воспеванию крестьянского сословия, которое воспитывает таких прелестных и вместе нравственных дочерей. Державин проехал по всей империи, сталкивался с разными народами, воевал с Пугачевым, причем Пугачев лично охотился за Державиным, какое-то время поэт сопровождал плененного самозванца, повесил самолично нескольких бунтовавших крестьян — совсем другой опыт. Здесь ни меду, ни сахару, ни умилений не было. Он видел, что к русскому народу принадлежат башкиры, мордва, татары, черемисы, чуваши, марийцы, калмыки (примкнувшие, кстати, к пугачевскому бунту), себя именовал внуком Мурзы, называя и себя порой просто Мурзою. «Недостаток мой исповедую в том, — писал Державин, — что я был воспитан в то время и в тех пределах Империи, когда и куды не проникало еще в полной мере просвещение наук не токмо на умы народа, но и на то состояние, к которому принадлежу» [45]. Екатерину он называл «Богоподобной царевной / Киргиз-кайсацкия орды» («Фелица», 1782). Сама Екатерина именовала себя «казанской помещицей» и в письме к Вольтеру из Казани писала: «Наконец-то я в Азии; я ужасно хотела видеть ее своими собственными глазами. В городе, здесь население состоит из двадцати различных народностей, совсем не похожих друг на друга. А между тем необходимо сшить такое платье, которое оказалось бы пригодно всем. …Я чуть не сказала: приходится целый мир создавать, объединять, сохранять» [46].

Путь Радищева из Петербурга в Москву мог воину Державину показаться развлечением не видевшего жизни барича, сызмальства повелением императрицы из пажей посланного в Германию, а потом пребывавшего все больше при властных персонах. Имперского разнообразия страны, сложности ее Радищев не почувствовал, не увидел. Перед ним был только простой русский мужик, причем тот, что находился в крепостной зависимости у помещиков.

Что же автор хочет? «Исчезни варварское обыкновение, разрушься власть тигров! — вещает наш законодатель… За сим следует совершенное уничтожение рабства» (с. 73–74, «Хотилов») [47].

Замысел замечательный, только не совсем оригинальный, поскольку и Екатерина думала о путях отмены рабства. Отметим лишь фразу «разрушься власть тигров!». Путешественник бежит из жилища тигров — из Петербурга. Контекст говорит сам за себя.

 

11. О врагах положительного элемента

Уже было сказано о помещиках, насильничающих крестьянских девок, заставляющих крестьян работать на себя круглую неделю и пр. Но необходимо обобщение. К нему путешественник и переходит.

Естественным образом сразу выступают враги страдающего крестьянина, ибо страдание не может быть, как многим кажется, без мучителя. Государство он готов пока обелить (и постоянно обеляет), но вот частновладельцы оказываются теми лютыми извергами, из-за которых и грудь автора «уязвлена страданиями человечества стала». Я не иронизирую, ибо другого страдательного элемента Радищев нам не представляет. Есть крестьяне и их враги. К врагам он и обращается с гневной проповедью пророка:

«А вы, о жители Петербурга, питающиеся избытками изобильных краев отечества вашего, при великолепных пиршествах, или на дружеском пиру, или наедине, когда рука ваша вознесет первой кусок хлеба, определенной на ваше насыщение, остановитеся и помыслите. Не то же ли я вам могу сказать о нем, что друг мой говорил мне о произведениях Америки. Не потом ли, не слезами ли и стенанием уточнялися нивы, на которых оный возрос. Блаженны, если кусок хлеба, вами алкаемый, извлечен из класов, родившихся на ниве, казенною называемой, или по крайней мере на ниве, оброк помещику своему платящей. Но горе вам, если раствор его составлен из зерна, лежавшего в житнице дворянской. На нем почили скорбь и отчаяние; на нем знаменовалося проклятие Всевышнего, егда во гневе своем рек: проклята земля в делах своих. Блюдитеся, да не отравлены будете вожделенною вами пищею. Горькая слеза нищего тяжко на ней возлегает. Отрините ее от уст ваших; поститеся, се истинное и полезное может быть пощение» (с. 75, «Вышний Волочок»).

Здесь нескрываемый тон пророка, обращающегося к Богу и призывающего кары на головы дворянства, если оно не покается и не откажется от пищи, которой питалось до сих пор. Тема эта стала определяющей в русской литературе, за исключением, пожалуй, Пушкина с его «Капитанской дочкой», откровенно направленной против сентиментальных воздыханий Радищева.

Этот пафос вины перед крестьянством подхвачен поздним Толстым, преисполненным ненависти к высшим классам за бедственное положение народа: он готов был отменить всю мировую культуру за то, что она непонятна русскому народу. Тема страдающего народа претендовала стать центральной проблемой русской культуры. Вся огромная история России, вся ее сложная жизнь сводилась при таком подходе к взаимоотношениям помещиков и крепостных крестьян, в процентном отношении составлявших 37,7% населения Российской империи. Это была важная проблема, но не единственная.

Как решить эту проблему? Путем революционным? Но смогут ли сами дворяне освободить своих крепостных? Удачно продав свои имения с крепостными крестьянами, Герцен эмигрировал за границу издавать «Колокол». Приехавший к нему чуть позже его друг Огарев звал Русь к топору, а в конце 60-х выступил уже открыто с самыми бешеными призывами к насилию в стилизованном стихе-прокламации «Гой, ребята, люди русские!..»:

Подымайтесь, добры молодцы,
На разбой — дело великое! [48]

Надо все же отдать должное Радищеву, что напрямую к разбою он не звал, к убийству женщин и детей он вроде бы не стремился, но от этих его слов до огаревских призывов расстояние все же невелико.

У Герцена хватило смелости написать, что мы не ханжи и благодарны псковскому оброку, что он помог появлению Пушкина. Но и он оправдывал дворянство только тем, что оно может побудить крестьянство к революции: «Помещик стал олицетворением несправедливой власти и, одновременно, подлинной революционной закваской. Петр I привел государство в движение, а помещик прямо или косвенно приведет бездеятельную, тяжелую на подъем общину к революции. Вне всякого сомнения, это бродильное вещество разложится в конце концов, но не раньше, чем завершится гибель абсолютизма» [49].

В этом контексте видно, что Радищев в помещика, в дворянство не верил категорически. Не видя позитивного смысла в этом сословии, он, правда, не звал его уничтожать, а просто хотел лишить дворянство тех привилегий, которые оно получило в петербургский период. Он хотел сравнять дворян в правах с остальным народом, как то было на Московской Руси. Он обращается к ее опыту: «Вводя нарушенное в обществе естественное и гражданское равенство паки, предки наши не последним способом почли к тому умаление прав дворянства» (с. 76, «Выдропуска»). Нельзя здесь не заметить, что дворянским правам de jure было всего пять лет к тому моменту с выхода в 1785 году «Жалованной грамоты» Екатерины.

Конечно, это была идеализация простого народа, которой избежали в начале XIX века только Пушкин и Гоголь (дядя Митяй и дядя Миняй в «Мертвых душах», не говоря уж о Селифане и Петрушке). Жестокие повести Чехова «Мужики» и «В овраге», бунинская «Деревня» так и не развеяли этой легенды о страдающем народе-несмышленыше, хотя Бунин в «Деревне» писал (вложив эти слова в уста самоучки из народа): «Есть ли кто лютее нашего народа? В городе за воришкой, схватившим с лотка лепешку грошовую, весь обжорный ряд гонится, а нагонит, мылом его кормит. На пожар, на драку весь город бежит, да ведь как жалеет-то, что пожар али драка скоро кончились». А чуть позже тот же герой резюмирует: «Рабство отменили всего сорок пять лет назад, — что ж и взыскивать с этого народа? Да, но кто виноват в этом? Сам же народ».

Но так ли это? Радищев предлагает свой выход для преодоления разрыва с народом и его облагораживания.

 

12. Прикосновение к народной духовности

Под конец книги появляется одна из самых грустных и страшных глав — глава «Медное». На чем же держится Российская империя? А вот на чем — на беззастенчивом крепостном праве. Это было «мене, текел, упарсин» Валтасара. И Радищев, как пророк Даниил, эту загадку разгадывает: «Каждую неделю два раза вся Российская империя извещается, что Н.Н. или Б.Б. в несостоянии или не хочет платить того, что занял, или взял, или чего от него требуют. Занятое либо проиграно, проезжено, прожито, проедено, пропито, про… или раздарено, потеряно в огне или воде, или Н.Н., или Б.Б. другими какими-либо случаями вошел в долг или под взыскание. То и другое наравне в ведомостях приемлется. — Публикуется: “Сего… дня по полуночи в 10 часов, по определению уездного суда городского магистрата, продаваться будет с публичного торга отставного капитана Г… недвижимое имение, дом, состоящий в… части, под № … и при нем шесть душ мужеского и женского полу; продажа будет при оном доме. Желающие могут осмотреть заблаговременно”» (с. 92–93, «Медное»).

Надо учесть и националистический момент радищевской критики дворянства. Он не раз говорит о составлении родословных при Екатерине, а стало быть, знал о происхождении русского дворянства. Узнаем и мы, открыв исследование 1886 года: «Если мы обратимся к “бархатной книге”, хранящейся ныне в подлиннике в департаменте герольдии при правительствующем сенате и так названной по ее бархатному переплету, то увидим, что почти все наше древнее дворянство ведет свое начало от иноземцев, выезжавших в разное время на службу к великим князьям киевским, черниговским, тверским, рязанским, московским и новгородским» [50]. То есть призыв к упразднению дворянства, по сути дела, означал призыв к уничтожению чужаков. Неслучайно чуть позднее Юрий Самарин сравнивал власть помещиков с татарским игом. Неслучайно и Михаил Бакунин именовал Российскую империю «кнуто-германской империей», с помощью немцев поработившей русский народ [51].

Уже много после Октябрьской революции один из замечательных эмигрантских мыслителей попытался увидеть в этом кошмаре некую позитивную линию: «Но, наряду с мыслью о равноправии всех подданных всероссийского Императора и всех населяющих Империю национальностей, наша старая имперская идея имела и другую сторону. Совершенно очевидно, что, будучи для всех общей матерью, Империя строилась и была жива не тунгусами и юкагирами и даже не грузинами и татарами. Кем же преимущественно строилась она? Коренным русским племенем? Нет. Превознесшая до небес русское имя и создавшая русскую славу и русское величие, старая Империя отвечала иначе в сокровеннейшей своей мысли на этот вопрос. Она считала себя призванной, и действительно была призвана, это племя оевропеить. Во многих отношениях она была прямым отрицанием племенных великоросских черт, была борьбой с ними. Вообще она была живым отрицанием темного этатизма и ветхого московского терема. Для нее принадлежность к русскому племени сама по себе не означала ничего. Мерилом ценности подданного была лишь служба Империи. Поэтому служащий грузин, немец, армянин были всегда выше неслужащего русского. Кроме того, паролем и лозунгом Империи было дело Петрово. Она смотрела на Запад, а не на Восток» [52].

Неудача этой попытки становится понятна из текста Радищева. Это как бы опережающее отражение. И связана эта неудача с тем, что образованное общество, перестав служить империи, приняло идеалы народной духовности. Что же это за идеалы? Одной из последних глав книги является глава «Клин», очень многосмысленная глава, я бы даже сказал, ключевая. Войдем в ее сюжет:

«“Как было во городе во Риме, там жил да был Евфимиам князь…” — Поющий сию народную песнь, называемую Алексеем Божиим человеком, был слепой старик, седящий у ворот почтового двора, окруженной толпою по большей части ребят и юношей. Сребровидная его глава, замкнутые очи, вид спокойствия, в лице его зримого, заставляли взирающих на певца предстоять ему со благоговением. Неискусный хотя его напев, но нежностию изречения сопровождаемый, проницал в сердца его слушателей, лучше природе внемлющих, нежели взращенные во благогласии уши жителей Москвы и Петербурга внемлют кудрявому напеву Габриелли, Маркези или Тоди. Никто из предстоящих не остался без зыбления внутрь глубокого, когда клинской певец, дошед до разлуки своего ироя, едва прерывающимся ежемгновенно гласом изрекал свое повествование. …Взирая на плачущего старца, жены возрыдали; со уст юности отлетела сопутница ее, улыбка; на лице отрочества явилась робость, неложный знак болезненного, но неизвестного чувствования; даже мужественный возраст, к жестокости толико привыкший, вид восприял важности. …Я рыдал вслед за ямским собранием, и слезы мои были столь же для меня сладостны, как исторгнутые из сердца Вертером» (с. 110, «Клин»).

Старец поет песню об Алексие человеке Божием. Рассказ прост, да контекст непрост. Процитирую энциклопедический словарь: «Алексий (Алексей) человек Божий, святой, сын знатного римлянина… жил во время папы Иннокентия I (402–416). Долго прожив пустынником, он возвратился в родительский дом, где, не узнанный и пренебрегаемый домашними, продолжал совершать добрые дела. Только незадолго до смерти он дал себя узнать. Над его найденною в 1216 могилою, на Авентинском холме, была построена церковь, носящая его имя. Древнейшая редакция его жития — сирийская (V–VI вв.), с греческого списка заимствована славянская редакция жития, вошедшая в Макарьевские Четьи-Минеи. …В древнерусской письменности сказания об А. Божьем человеке послужили сюжетом одного из популярнейших духовных стихов» [53]. В русской классической литературе этот сюжет впервые является в книге Радищева. Потом мы можем его встретить в самом, пожалуй, влиятельном романе русской классики — в «Братьях Карамазовых» Достоевского. Начиная со старика Карамазова, который называет свое лицо лицом «настоящего римского патриция времен упадка», и кончая образом Алеши, которого старец посылает на неведомое служение в «мир», весь роман пронизан тончайшими аллюзиями этого духовного стиха, как об этом вполне доказательно писала В. Ветловская [54]. Что же здесь интересно для нашего рассуждения? Итак, речь в песне идет об уроженце города Рима. Но не забудем, что по замыслу Петра Санкт-Петербург, то есть город святого Петра, стал новым Римом. То есть из этого Рима бежит наш путешественник, видит беды, страдания людей, едет, никем не узнанный, книгу издает без имени. И вдруг сталкивается со слепым странником, русским Гомером, который рассказывает нечто самое важное, что, оказывается, нужно и простому народу, и ему, сыну знатных родителей, богачу, дворянину. И Радищев приходит к той же простой истине, к какой приводит слушателя или читателя эта история, о чем замечательно сказал С. Аверинцев: «Семья святого (изображенная с полным сочувствием) наделяется всеми атрибутами знатности и богатства, да еще в сказочно гиперболизированном виде; но вся эта роскошь оказывается ненужной, предметом горестной улыбки сквозь слезы, — и в этом вся суть. Изобильный дом — полная чаша, почет и знатность, благополучие хотя бы и праведных богачей неистинны; и только бедный странник Алексий, терзая самых близких людей и себя самого, живя в скудости и поругании, тем самым живет в истине, в стихии истины» [55].

Песнь, пришедшая на Русь из Византии, хранимая русским народом, сокрытая от петровских преобразований Московской Русью. Пожалуй, единственный из исследователей, заметивший это, был С. Аверинцев: «В лице Радищева культура сентиментализма открывает для себя сбереженную тысячелетней народной традицией “слезность” ранневизантийской легенды» [56]. Плод петровского образования — дворянства — московская традиция принимать не желает, не желает и помощи от него.

 

13. Итак, Москва!

О чем и говорить дальше! «Но, любезный читатель, я с тобою закалякался… Вот уже Всесвятское… Если я тебе не наскучил, то подожди меня у околицы, мы повидаемся на возвратном пути. Теперь прости. — Ямщик погоняй» (с. 165, «Клин»). Поэтому и заканчивает свою книгу двойным восклицанием: «МОСКВА! МОСКВА!!!» Причем слова эти даны прописными буквами и с тремя восклицательными знаками.

Дворянству, рожденному петровской реформой, нет благословения от византийско-московской культуры. Благословение нужно всем, но Радищев заканчивает свою книгу этим осуждением новой культуры — голосом старомосковского жителя, голосом калики перехожего, странника, как сам Алексий человек Божий. Странник, путешественник и сам Радищев. И сердце его рвется в Москву, ту Москву, которая еще при Иване Грозном не знала крепостного права, а дворянство было в суровой узде русского царя. Поневоле вспомнишь славянофильское понимание Москвы: «Москве предстоит подвиг завоевать путем мысли и сознания утраченное жизнью и возродить русскую народность в обществе, оторванном от народа. Довольно сказать, что Москва и Русь одно и то же, живут одною жизнью, одним биением сердца, — и этими словами само собою определяется значение Москвы и отношение ее к Петербургу» [57].

Интонация путешественника говорит о счастливом завершении пути, об итоге, к которому надо стремиться. Ответом были слова Пушкина: «Москва! Москва!.. — восклицает Радищев на последней странице своей книги и бросает желчью напитанное перо, как будто мрачные картины его воображения рассеялись при взгляде на золотые маковки Москвы белокаменной. Вот уже Всесвятское… Он прощается с утомленным читателем; он просит своего сопутника подождать его у околицы; на возвратном пути он примется опять за свои горькие полуистины, за свои дерзкие мечтания… Теперь ему некогда: он скачет успокоиться в семье родных, позабыться в вихре московских забав. До свидания, читатель! Ямщик, погоняй! Москва! Москва!..» [58] Тема Москвы и Петербурга была слишком символичной для русской культуры, чтобы отнестись к этим акцентам как к чему-то случайному. Один из крупнейших нынешних отечественных специалистов по проблемам Российской империи как-то заметил: «Москва как современное “сердце”, воплощение русскости, как центр “собирания” русских земель безусловно присутствовала в русском националистическом дискурсе. В традиционалистской версии русского национализма именно Московская Русь противопоставлялась петербургской России» [59]. Радищев просто артикулировал эту тему, как никто до него. Но, скажем, Пугачев мечтал взять Москву…

И все же помимо Пугачева есть еще Святая Русь, и она тоже в Москве!!! Но именно о Святой Руси как носительнице правды в начале ХХ века писал П.Б. Струве как о великой своей надежде:

«Кроме Великой России есть Святая Русь.

Если в Великой России для нас выражается факт и идея русской силы, то в Святой Руси мы выражаем факт и идею русской правды» [60].

Но можно ведь вообразить ситуацию, что Святая Русь внутренне против Великой России, против Империи. Такую ситуацию и представил Радищев. Однако мы привычно, с советских времен, полагаем, что были демократы-западники, то есть революционеры и радикалы, а также были другие демократы — славянофилы, они же охранители. Однако термин «революционный славянофил» был все же предложен после Октябрьской революции, во всяком случает именно эта тема зазвучала в текстах С. Франка, С. Булгакова, А.С. Изгоева. Приведу пока лишь один пример. Беженец у С. Булгакова в его знаменитом тексте «На пиру богов» говорит: «Русская интеллигенция, как духовная виновница большевизма, есть действительно передовой отряд мирового мятежа, как об этом мечталось революционным славянофилам от Бакунина до Ленина, при всем их интернационализме программном» [61]. Не в этом ли ряду можно обозначить и Радищева?

Не получается ли, что радость путешественника от встречи с Москвой означает именно антиимперский пафос? Быть может, неслучайно воспевание им основателя Московского университета, в связи с которым автор вспоминает американца Б. Франклина, сокрушителя Британской империи: «Се исторгнувший гром с небеси и скиптр из руки царей» (с. 123, «Черная грязь», Слово о Ломоносове). А империи у него уже в эпиграфе к книге дано определение, которое словно вводит нас в ад петербургской истории: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». В комментариях указывается обычно, что эпиграф (слегка измененный) взят из эпической поэмы В.К. Тредьяковского «Телемахида», где герой спускается в ад. Там он видит, как царям в зеркале Истины показывают их сущность — страшную, в образе чудовища, которое «обло (тучно), озорно, огромно, с тризевной и лаяй». Так и сам Радищев как бы тоже спустился в ад Российской империи. И поведал словами путешественника о том ужасе, который увидел. Следует сказать, что декабристы, о славянофильстве которых писалось уже не раз [62], точно так же, как и Радищев, воспринимали Петербург. Напомню строчки К. Рылеева:

Едва заставу Петрограда
Певец унылый миновал,
Как разлилась в душе отрада,
И я дышать свободней стал,
Как будто вырвался из ада…
Давно мне сердце говорило», 20 июня 1821 года)

Но Радищев еще нашел и то, что должно уничтожить этот ад, то лекарство, к которому потом многажды прибегали русские писатели: вернуться в Москву, вернуться идеологически и, что самое интересное, тем самым как бы искупить свою дворянскую вину. Вот его решение. Как мы знаем, такой возврат был осуществлен, но народу сладко от этого не стало. Бывший «веховец» А. Изгоев писал: «История вообще не скупа на шутки. Если социалистам она поднесла подарок в виде ленинского коммунистического государства, то и славянофилов она не обидела, дав им из рук того же Ленина и возвращение в “первопрестольную”, и торжество древнего исконно русского земско-соборного начала над гнилым западноевропейским конституционным либерализмом» [63]. Но ГУЛАГ оказался пострашнее крепостного права.

Правда, Радищев даже подозревать такое не мог. Все же Радищев русскую мысль взбудоражил…

 

14. Кто же прав?

Вопрос, на первый взгляд, нелепый, когда говоришь о столкновении писателя и власти. Но дело-то в том, чтó за власть, которая состязается с писателем. Да и состязается ли она? Власть, насаждающая просвещение и закон, — это та ситуация, которая должна была заставить задуматься человека мыслящего.

Здесь уместно вспомнить классическую оппозицию, артикулированную французскими просветителями, — оппозицию «просвещенного монарха» и «восточного деспота». Разумеется, восходит это противопоставление еще к античности, но в XVIII веке оно было очень в ходу. Обратимся к тому месту в главе «Спасская полесть», на которое часто ссылались в советское время.

Речь в ней идет о том, как подхалимы и льстецы кадят властителю, говоря о его заслугах на земле и море, о его мудрости и щедрости, тот им радостно внимает, но на глазах его бельмы и он не видит истины. В облике странницы является к нему сама Истина, просветляет его, и он видит обман льстецов, нищету бедных и злодеяния богатых. В конце главы остается, однако, вопрос, стоит ли «странница» у чертогов властителя или отлетела от него. Обычно это воспринимается как критика правления Екатерины, хотя современные комментаторы склонны скорее подтвердить похвалы придворных. Приведем один лишь пример. На слова льстецов, что властитель обогатил государство, расширил внутреннюю и внешнюю торговлю, сегодняшний комментарий сообщает: «К 1762 г. в стране было 984 мануфактуры, к 1796 г. — 3161. Быстрыми темпами развивалась внутренняя торговля. Обороты внешней торговли составили в 1763–1785 гг. 12 млн руб. по вывозу и 9,3 млн руб. по ввозу, в 1781–1785 гг. соответственно 23,7 и 17,9 млн руб., в 1796 г. — 67,7 и 41,9 млн руб. Всего за время царствования Екатерины положительный баланс составил 103 млн руб. серебром» [64].

Совершенно другое — Радищев. На самом деле он не думает о национальном и народном богатстве. Он весь полон жажды простоты нравов, которая когда-то была, полагает он, как Руссо, свойственна простым русским людям, вроде слепца, поющего об Алексие, человеке Божьем. Это внеисторическое мышление, смешно сказать, опять ведет его в татарское и московское прошлое (переходящее в советский социализм), когда он выступает против торговли, против частной собственности, только лишь впервые введенной в Россию при Екатерине. Ведь частной собственности Россия лишилась в результате татарского нашествия, когда ханы по монгольскому праву объявили всю землю собственностью хана. Этот принцип ассимилировала Московская Русь, признававшая поместья лишь жалованьем, но не частным владением. А Радищев возмущен: «Возгорелась в сердце человеческом ненасытная сия и мерзительная страсть к богатствам, которая, яко пламень, вся пожирающий, усиливается, получая пищу. Тогда, оставив первобытную свою простоту и природное свое упражнение — земледелие, человек предал живот свой свирепым волнам или, презрев глад и зной пустынный, претекал чрез оные в недоведомые страны для снискания богатств и сокровищ» (с. 117, «Черная грязь. Слово о Ломоносове»).

Любопытно, что радищевский герой, воображая себя во сне властителем, ни разу не называет себя императором или просвещенным монархом, склоняясь больше к восточным наименованиям: «Мне представлялось, что я царь, шах, хан, король, бей, набаб, султан или какое-то из сих названий нечто, седящее во власти на престоле» (с. 22, «Спасская полесть»). Иными словами, властитель у него больше похож на восточного деспота, который не ведает, что творится у него в государстве. Он обладает властью, но не знанием.

Надо сказать, что видеть в русском императоре не императора как носителя наднациональных интересов и законов, но восточного деспота свойственно было не одному Радищеву. Подобная путаница характерна для русских свободомыслящих деятелей. Эта проблема — деспот или просвещенный монарх — объяснялась тем, что русские цари наследовали сразу двум предшественникам: византийскому базилевсу и монгольскому хану. Православные как византийцы, территориально московские князья наследовали огромные территории именно монгольского улуса. Титул «царь» поначалу русские люди относили как к византийскому императору, так и татарскому хану. Поэтому московский царь оказался наследником двух восточных государственных структур [65]. Приняв императорский титул, Петр тем самым семиотически обозначил поворот России к Европе. Соответственно, возможность поведенческой вариативности всегда присутствовала у русских царей и императоров. Кавелин назвал Николая I «калмыцким полубогом», подчеркивая его монгольские черты в поведении. Пушкин, впоследствии писавший об Александре I, прощая ему «неправые гоненья», что он взял Париж и основал Лицей, в молодости был по отношению к императору весьма резок (1819):

Ура! в Россию скачет
Кочующий деспóт.
Спаситель горько плачет,
За ним и весь народ.

Именно эта проблема встает перед Радищевым. Что перед ним? Чудище стозевно, то есть восточная деспотия? Или европейски ориентированная империя? Казалось бы, он нарочно провел свой опыт, чтобы прояснить это, узнать, насколько справедливы слова Гельвеция: «Утверждающийся у власти деспотизм еще позволяет все говорить, лишь бы ему было позволено все делать. Укрепившийся у власти деспотизм уже запрещает свободно говорить, думать, писать» [66]. В записях Храповицкого есть свидетельство об окончательной реакции Екатерины, которая отнюдь не считала себя деспотом, на книгу: «Шведская ратификация привезена в Царское Село вскоре после обеда. — Доклад о Радищеве; с приметною чувствительностию приказано рассмотреть в Совете, чтоб не быть пристрастною и объявить, “дабы не уважали до меня касающегося, понеже я презираю”» [67].

Можно сказать, что имперское просвещение, попытка разбудить мысль в стране, где она всегда была наказуема, имперская толерантность — все это увенчалось успехом. По справедливому, на мой взгляд, замечанию М. Геллера, «к 1790 г. Российская империя была приведена в порядок екатерининскими реформами. В конечном счете Александр Радищев был одним из плодов реформ» [68]. Каким бы парадоксом это ни прозвучало, но Империя сама создавала и лелеяла своих врагов, делая из них граждан. Судьба Радищева и в самом деле — лучший тому пример. Только потому, что он был помилован императрицей, он смог ощутить себя снова достойным человеком, написав по дороге в Илимск (в Тобольске, где он жил с января по июль 1791 года) знаменитые строчки:

Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду? —
Я то же, что и был, и буду весь мой век:
Не скот, не дерево, не раб, но человек!

Следом поехали декабристы, тоже не весьма хорошо державшиеся на следствии. Но и они в сознании общества стали выразителями гражданской свободы. Империя тем самым создавала тот вариант гражданского общества, который только и мыслим был в этой стране. Но вот найти контакт с разбуженными ею же началами гражданского общества Империя не смогла. Она стала искать иное решение вопроса бытия России — национального царства вместо Петербургской Российской Империи. Славянофильский пафос Александра III и Николая II очевиден. Поэтому «при внешнем монархизме славянофилов, Реакция в действительности извращала самую идею монархии, а также идею Всероссийской Империи. …Этот-то отказ от старой петербургской программы, т.е., в сущности, отказ от Империи, революционизировал Россию не в меньшей степени, чем бомба Желябова и “иллюминации” 1905 года» [69]. Попытавшись защититься от европейской свободы московским национализмом, она пошла путем, предложенным Радищевым, — из Петербурга в Москву. На этом пути она и потерпела крах. А Радищев и впрямь оказался пророком Даниилом, этот крах угадавшим.

 

Примечания

1. Это не замечается, и характерно, что В.Н. Топоров не включил книгу Радищева в свой «петербургский текст». «Начало Петербургскому тексту было положено на рубеже 20–30-х годов XIX в. Пушкиным» (Топоров В.Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы». Введение в тему // Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М.: Издат. группа «Прогресс» – «Культура», 1995. С. 275.
2. Чхарташвили Г. Писатель и самоубийство. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 205.
3. Вillington J.H. The Icon and the Axe. An Interpretive History of Russian Culture. N.Y.: Vintage Books, 1970. P. 355.
4. Герцен А.И. Император Александр I и В.Н. Каразин // Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. Т. XVI. М.: АН СССР, 1959. С. 65.
5. «Отче всеблагий, неужели отвратишь взоры свои от скончевающего бедственное житие свое мужественно? Тебе, источнику всех благ, приносится сия жертва. Ты един даешь крепость, когда естество трепещет, содрогается. Се глас Отчий, взывающий к себе свое чадо. Ты жизнь мне дал, Тебе ее и возвращаю; на земли она стала уже бесполезна» (Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность / Издание подготовил В.А. Западов. СПб.: Наука, 1992. С. 9. В дальнейшем все ссылки на это издание даются прямо в тексте).
6. Лотман Ю.М. Неизвестный читатель XVIII века о «Путешествии из Петербурга в Москву» // Лотман Ю.М. О русской литературе. Статьи и исследования (1958–1993): История русской прозы. Теория литературы. СПб.: Искусство-СПб, 1997. С. 251.
7. Немировский И.В. Творчество Пушкина и проблема публичного поведения поэта. СПб.: Гиперион. 2003. С. 310–311.
8. Герцен А.И. Предисловие к книге «О повреждении нравов в России» князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева // Герцен А.И. Указ. изд. Т. XIII. С. 272.
9. Там же. С. 277. Столь же опрометчиво было и Щербатова отнести к ревнителям старины. Как справедливо пишет современная исследовательница, «нужно совсем не знать Щербатова, чтобы приписывать ему такие мысли. Действительно, он осуждал отдельные петровские начинания, однако был искренне убежден, что “в рассуждении просвещения и славы” Россия в годы его правления продвинулась далеко вперед» (Артемьева Т.В. От славного прошлого к светлому будущему. Философия истории и утопия в России эпохи Просвещения. СПб.: Алетейя, 2005. С. 272–273).
10. В своих показаниях Тайной экспедиции Радищев писал: «Между другими коммерческими книгами купил я историю о Индиях Реналя. Сию то книгу могу я почитать началом нынешнему бедственному моему состоянию. Я начал ее читать в 1780, или 81 году. Слог его мне понравился. Я высокопарный (ampoulé) его штиль почитал истинным вкусом, и видя ее общечитаемою, я захотел подражать его слогу. …И так могу сказать по истине, что слог Реналев, водя меня из путаницы в путаницу, довел до совершения моей безумной книги, которая готова была в исходе 1788 года» (Бабкин Д.С. Процесс Радищева. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1952. С. 188–189).
11. Герцен А.И. Предисловие к книге «О повреждении нравов в России» князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева. С. 277.
12. Надо сказать, Герцен не оценил точности пушкинского понимания, может быть, по собственной ненависти к Петербургу. Он писал, что Пушкин находит сравнение Екатериной Радищева с Франклином «глубоко знаменательным — нам оно кажется чрезвычайно глупым» (Герцен А.И. Предисловие к «Путешествию из С.-Петербурга в Москву» А. Радищева. С. 279).
13. Пушкин А.С. Александр Радищев // Пушкин А.С. Собр. соч. в 10 т. Т. 6. М.: Художественная литература, 1962. C. 214.
14. Пушкин А.С. О ничтожестве литературы русской // Пушкин А.С. Указ. соч. Т. 6. C. 409.
15. Эйдельман Н.Я. Путешествие с Радищевым // Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. М.: Книга, 1990. С. 14–15.
16. Радищев А.Н. Письмо к другу, жительствующему в Тобольске, по долгу звания своего // Радищев А.Н. Избранные философские сочинения. М.: Госполитиздат, 1949. С. 204.
17. Любопытно, однако, как велика сила традиционного восприятия. Даже серьезные современные историки воспринимают Радищева не иначе как революционера. Можно взять практически любую книгу об этой эпохе, чтобы увидеть следование традиционному прочтению Радищева.
18. Назвав свою газету «Колокол», Герцен и Огарев, очевидно, понимали, что может воспоследовать из их проповеди.
19. Карякин Ю.Ф. и Плимак Е.Г. Запретная мысль обретает свободу. 175 лет борьбы вокруг идейного наследия Радищева. М.: Наука, 1966. С. 138.
20. Boden D. Deutsche Bezüge im Werk Nikolaj Novikovs und Aleksandr Radiščevs // Deutsche und Deutschland aus russischer Sicht. 18. Jahrhundert: Aufklärung / Hrsgb. von D. Herrmann. München: Wilhelm Fink Verlag, 1992. S. 460.
21. Карякин Ю.Ф. и Плимак Е.Г. Указ. соч. С. 285–286.
22. Никитенко А.В. Дневник. В 3-х т. Т. 2. М.: ГИХЛ, 1955. С. 40.
23. Показания А.Н. Радищева // Бабкин Д.С. Процесс Радищева. С. 171.
24. Пайпс Р. Россия при старом режиме. М.: Независимая газета, 1993. С. 337.
25. Кукушкина Е.Д. Библейские мотивы у Радищева (доклад прочитан на конференции «Философия как судьба: А.Н. Радищев. К 250-летию со дня рождения». СПб., 20–21 августа 1999 года).
26. Герцен А.И. Предисловие к книге «О повреждении нравов в России» князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева. С. 273.
27. Правда, русские националисты начала ХХ века увидели в этом предсказании еврейского пророка ту мысль, что вавилонское государство погибло от разнонародности, мешавшей крепости его состава: «Я советовал бы патриотам русским повнимательнее вчитаться в пророчество Даниила (гл. 2). Исполин, символизировавший великое царство Вавилонское, был потому разбит камнем, оторвавшимся от горы, что составлен был из разнородных материалов. Золотая голова, серебряная грудь, медное чрево, железные голени, глиняные ноги: “все вместе раздробилось… и сделалось как прах на летних гумнах, и ветер унес их, и следа не осталось от них”. Такова судьба всех пестрых царств. “Как персты ног были частью из железа, частью из глины, так и царство, — говорил Даниил, — частью крепкое, частью хрупкое. А что ты видел железо, смешанное с глиною горшечною, — это значит, что они смешаются через семя человеческое, но не сольются одно с другим”. …Вот великое пророчество для всех народов, имевших гибельную ошибку свое однородное подменить разнородным, свое родное — инородным!» — писал в 1908 году публицист газеты «Новое время» (Меньшиков М.О. Пророчество Даниила // Меньшиков М.О. Письма к русской нации. М.: Изд. журнала «Москва», 2005. С. 72–73). То есть то, в чем имперские поэты Державин, Пушкин и Тютчев видели силу Российской империи, — в обилии населяющих ее народов — националистические публицисты начала прошлого века увидели причину краха. Но примерно то же самое предсказывает и Радищев.
28. Бабкин Д.С. Процесс Радищева. С. 170.
29. Державин Г.Р. Записки. 1743–1812. Полный текст. М.: Мысль, 2000. С. 307.
30. Там же. С. 306.
31. Артемьева Т.В. От славного прошлого к светлому будущему. Философия истории и утопия в России эпохи Просвещения. СПб.: Алетейя, 2005. С. 158.
32. Замечания Екатерины II на книгу А.Н. Радищева. Писаны с 26 июня по 7 июля 1790 г. // Бабкин А.С. Процесс Радищева. С. 161.
33. Если о Ницше этот факт известен твердо, то о сифилисе у Ленина до сих пор идут споры. Скажем, в начале 20-х годов Бунин был в этом уверен. «Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее; он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек — и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди дня спорят, благодетель он человечества или нет? На своем кровавом престоле он стоял уже на четвереньках; когда английские фотографы снимали его, он поминутно высовывал язык: ничего не значит, спорят! Сам Семашко брякнул сдуру во всеуслышание, что в черепе этого нового Навуходоносора нашли зеленую жижу вместо мозга; на смертном столе, в своем красном гробу, он лежал, как пишут в газетах, с ужаснейшей гримасой на серо-желтом лице: ничего не значит, спорят!» (Бунин Ив. Миссия русской эмиграции // Бунин Ив. Великий дурман. М.: Совершенно секретно, 1997. С. 132). В начале нашего столетия об этом довольно уверенно писали зарубежные врачи: «В статье, опубликованной в этом месяце (26.06.2004) в журнале The European Journal of Neurology, трое израильских врачей на основании исторических данных ставят предварительный диагноз: за годы до Октябрьской революции 1917 года Ленин, находясь в Европе, заразился венерическим заболеванием. Вскоре после победы социалистов, пишут они, болезнь обострилась и в конечном итоге привела к мучительной смерти в 1924 году» (http://emigration.russie.ru/news/8/5900_1.html). Советские исследователи это всегда отрицали.
34. Пушкин А.С. Александр Радищев. C. 213.
35. О несостоявшемся диалоге великой императрицы и одного из первых русских вольнодумцев см. интересную работу: Waegemans E. The Empress Catherine II and Her Critic Radishchev: A Failed Dialogue? // Russia and the West: Missed Opportunities, Unfulfilled Dialogues. Brussel: KVAB, Universa Press, 2006. P. 55–65.
36. Императрица Екатерина II. Мысли из особой тетради // Императрица Екатерина II. О величии России. М.: Эксмо, 2003. С. 64.
37. Полное собрание законов Российской империи с 1649 года. Т. XXIII. [СПб.], 1830. С. 168.
38. Гельвеций. О человеке // Гельвеций. Соч. в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1974. С. 270.
39. Монтескье Ш. О духе законов // Монтескье Ш. Избранные произведения. М.: Госполитиздат, 1955. С. 210.
40. Сегюр Л.Ф. Записки о пребывании в России в царствование Екатерины II // Россия XVIII века глазами иностранцев. Л.: Лениздат, 1989. С. 328.
41. Вообще, точка зрения на Азию как носительницу рабского начала была характерна для просветителей. Здесь у Радищева прямая отсылка к Монтескье, любимому философу Екатерины. Даже героизм, оказывается, согласно французскому философу, может быть свойством не только свободных, но и рабов: «В Азии царит дух рабства, который никогда ее не покидал; во всей истории этой страны невозможно найти ни одной черты, знаменующей свободную душу; в ней можно увидеть только героизм рабов» (Монтескье Ш. О духе законов. С. 392).
42. Это и была роковая проблема бытия империи, которую чувствовали не только демократы и народники, но и люди крайне националистических взглядов: «К глубокому несчастию, наше правительство со времен Екатерины начало терять государственный разум. Александр I, которого трон народ русский отстоял от четырнадцати народов, — поставил покоренные племена в привилегированное положение. В то время, как коренные русские люди томились в крепостной неволе, полякам и финно-шведам была дана конституция» (Меньшиков М.О. Великорусская партия // Империя и нация в русской мысли начала ХХ века / Составление, вступ. статья и примеч. С.М. Сергеев. М.: Скимен, Пренса, 2004. С. 23). Именно об этом вопрос Радищева: «Можно ли назвать блаженным гражданское положение крестьянина в России?» (с. 68, «Хотилов»).
43. Императрица Екатерина II. Мысли из особой тетради // Императрица Екатерина II. О величии России. С. 61.
44. Артемьева Т.В. От славного прошлого к светлому будущему. С. 267.
45. Державин Г.Р. Разсуждение о достоинстве государственного человека. С. 17.
46. Императрица Екатерина II. Избранные письма // Императрица Екатерина II. О величии России. С. 748–749.
47. Струве писал: «Напомним, что и для Радищева крестьянский вопрос сводился в первую очередь к личному освобождению, а затем к утверждению крестьянской собственности на землю, за которую они уплачивали подушную подать. Таким образом ему предносилось постепенное осуществление реформы» (Струве П.Б. Исторический смысл русской революции и национальные задачи // Вехи. Из глубины. М.: Правда, 1991. С. 464).
48. Цит. по: Революционный радикализм в России: век девятнадцатый / Документальная публикация под ред. Е.Л. Рудницкой. М.: Археографический центр, 1997. С. 250.
49. Герцен А.И. О развитии революционных идей в России // Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. Т. VII. М.: АН СССР, 1958. С. 168.
50. Карнович Е.П. Родовые прозвания и титулы в России. М.: БИМПА, 1991 (репринт издания А.С. Суворина, СПб., 1886). С. 235.
51. Хотел бы добавить сюда соображения постреволюционного эмигранта: «Русская правда начала путаться тогда, когда в нее влилось слишком много чужеземного элемента. Так много, что даже потрясающая способность русского народа ассимилировать все, что стоит по пути, уже не смогла справиться с этим наплывом. Так, именно период балтийского владычества императриц — он-то и свернул Россию с ее исторической правды, оторвал монархию от народа, создал бироновщину, а от нее — аракчеевщину, и, что самое главное, именно этот период нерусского влияния внес к нам западноевропейское крепостное право. То есть заменил чисто русский принцип общего служения государства “юридическим” принципом частной собственности на тех людей, которые строили и защищали Империю Российскую» (Солоневич И.Л. Белая Империя. М.: Москва, 1997. С. 95). Прямой парафраз идей Радищева…
52. Мейер Г. Славянофильство и революция // Посев. 2005. № 12. С. 13.
53. Христианство. Энциклопедический словарь. Т. 1. М.: Большая Российская энциклопедия, 1993. С. 56.
54. Ветловская В.Е. Поэтика романа «Братья Карамазовы». Л.: Наука, 1977. С. 168–176.
55. Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М.: CODA, 1997. С. 87.
56. Там же. С. 276.
57. Аксаков И.С. Доктрина и органическая жизнь // Аксаков И.С. Отчего так нелегко живется в России? М.: РОССПЭН, 2002. С. 171.
58. Пушкин А.С. Путешествие из Москвы в Петербург. С. 381.
59. Миллер А. Империя и нация в воображении русского национализма. Заметки на полях одной статьи А.Н. Пыпина // Российская империя в сравнительной перспективе. Сб. статей. М.: Новое издательство, 2004. С. 273.
60. Струве П.Б. Великая Россия и святая Русь // Империя и нация в русской мысли начала ХХ века / Составление, вступ. статья и примеч. С.М. Сергеев. М.: Скимен, Пренса, 2004. С. 234.
61. Булгаков С.Н. Соч. в 2 т. М.: Правда, 1993. Т. 2. С. 606.
62. «Стоит отметить, что у декабристов мы находим первые следы панславизма и славянофильства. Одно из тайных обществ называлось “Общество соединенных славян”, а Рылеев был первым, кто воспел “славянских дев”» (Койре А. Философия и национальная проблема в России начала XIX века / Пер. с фр. А.М. Руткевича. М.: Модест Колеров, 2003. С. 36).
63. Изгоев А.С. Пять лет в Советской России // Жизнь в ленинской России. L.: Overseas Publications Interchange Ltd, 1991. С. 50.
64. Примечания // Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность. Указ. изд. С. 648–649.
65. См. об этом: Успенский Б.А. Царь и император. Помазание на царство и семантика монарших титулов. М.: Языки русской культуры, 2000. С. 34–52.
66. Гельвеций. О человеке. С. 289.
67. Памятные записи А.В. Храповицкого, статс-секретаря Императрицы Екатерины Второй. М.: СТД СССР, 1990. С. 229.
68. Геллер М.Я. История Российской империи. В 2 т. Т. 2. М.: Изд-во МИК, 2001. С. 103.
69. Мейер Г. Славянофильство и революция // Посев. 2005. № 12. С. 12.

Комментарии