Давид Панагия
10 тезисов о политической эстетике
«Политика буквально неуместна. Она — момент разрыва, возникающий из непосредственного мгновения явленности. Единственное правило демократии — необязательность правил; в этом родство демократии с эстетикой, вот почему демократическая политика всегда по природе эстетическая»
Предисловие
К написанию этой работы автора побудила общая несостоятельность современного подхода к эстетике, с его теорией эстетического заговора: все формы наслаждения красотой сводятся к потреблению вещей, а прекрасное — лишь коммерческий продукт, навязываемый корпорациями. Получается, что всякий раз, когда человек переживает эстетическое наслаждение, он предает свою политическую позицию.
«10 тезисов» родились из бесед и дискуссий со студентами Университета Трент (Канада) и Калифорнийского университета, в которых автор преподавал, а также неформального общения с другими учеными-гуманитариями. Одним из импульсов для пересмотра эстетики послужила проблема беженцев. Автор усматривает сходство между тем, как общественность воспринимает беженцев, и тем, как современный критик воспринимает искусство: «Откуда я знаю, что они не террористы?» / «Откуда я знаю, что это искусство — не пропаганда?». В обоих случаях отношение к наблюдаемому объекту подразумевает своего рода презумпцию виновности.
Отношения эстетического и политического еще не осмыслены должным образом. Необходимо научиться видеть возможность пред-рассудочного [1] момента переживания, противостоящего стереотипам. Ключевым понятием здесь становится «явленность (advenience) видимого». Теоретической основой нового подхода послужили работы Жака Рансьера, Ханны Арендт, Ролана Барта (у последнего и заимствован термин advenience [2]) и других мыслителей.
1. О явленности
Явленность — это вхождение в зримое, озарение, поражающее чувства [3]. Проблема — и эстетическая, и политическая, — в том, что явленность не поддается анализу и классификации. Явленность зримого нарушает привычную линейность причин и следствий. Она не эпистемологический объект, так как не имеет ни признаков, ни свойств, ни самостоятельного существования. Обращаться с ней как с объектом или даже как со знаком, указывающим на объект, — значит не замечать ее природу как озарения. Она самоценна для себя.
Мы от природы склонны воспринимать изображение референциально: «На этой картине — дом». Но до того как объект пробуждает в нас когнитивный процесс опознания, он взаимодействует с нашими чувствами — является нам. Явленность зримого существует прежде всякого политического суждения. Она возникает в промежутке между чувственным восприятием и референцией, внезапно и непредвиденно. Более того, именно она заставляет нас «возбудить возбуждаемую референциальность».
Термин «явление» (advenience) взят у Ролана Барта, из Книги о фотографии Camera Lucida, хотя сам Барт в итоге выбрал термин punctum (лат. «укол» или «указание»). В то время как punctum имеет в виду точечный силовой удар, advenience описывает сам факт явления. Барт озабочен тактильностью: фотография трогает нас, а мы трогаем ее, указывая пальцем на детали. Но попытка Барта осязать неосязаемое безуспешна: мы не можем «тронуть» снимок в том смысле, в каком он трогает нас. Задача Барта — заявить о своих чувствах, а не обосновывать их — требует какого-то иного подхода, чем эпистемологическое указывание. Как ни парадоксально, явленность и вправду указывает, хотя и не содержит референции: она создает ощущение разрыва шаблона, но при этом ничего не предопределяет заранее в восприятии.
Обосновывать чувства незачем. Эстетическая объективность — это отсутствие структуры интересов, предопределяющих причинно-следственную связь между явленностью и референтом. Такая объективность может состояться только в том временном промежутке, когда объект еще не подвергся общепринятым критериям оценки. Это момент распада констант системы оценок, пред-рассудочный зазор. Явленность зримого, таким образом, представляет собой напряженность сопротивления априорным шаблонам тенденциозности — когнитивной, политической, экономической и т.д., распад привилегии права собственности, которую дают вещам ярлыки и таблички. Товар остается товаром, пока на нем есть лейбл.
Поэтому политическая эстетика не может основываться только на когнитивистской критике пропаганды. Политика не сводится к навязыванию своей воли угнетенным, как и эстетика несводима к дихотомии «истинного/ложного». Существенную роль в ней играет восприятие.
2. О вос/приятии
Вос/приятие — не пассивный процесс, это взаимодействие зрителя с объектом и приятие его в себя. Оно требует сосредоточенного внимания к миру.
Мы привыкли к демистификации понятий «восприятия» и «зрителя», причем последний объявляется пассивной жертвой навязываемой пропаганды, а задача критика сводится к разоблачению заговора. Но явленность зримого сопротивляется иконоборческой процедуре.
Автор разбивает слово «восприятие» косой чертой (вос/приятие), чтобы усилить его множественные смыслы: «видеть», «вбирать», «тяготеть». Как уже доказано, явленность неосязаема, однако вос/принимаема. Вос/приятие явленности не означает обладания (в том числе смыслом или истиной) — напротив, это ликвидация монополий на обладание. Ни зритель, ни объект, ни его создатель в этот момент не обладают полномочиями диктовать модус субъективности (поскольку явленность не предопределена никакой необходимостью). Поэтому воздействие явленности — не обман и не «промывка мозгов»: явленность не знает ничего о зрителе заранее, но вверяет ему акт созерцания. Политическая эстетика ставит эстетический опыт в прямую связь с политической жизнью, поскольку мы все «явлены» друг другу; и то, как нас вос/принимают, важно для нашего понимания природы взаимодействия в коллективе. В этом взаимодействии каждый из нас — одновременно и субъект, и объект; опыт вос/приятия опрокидывает наши шаблоны и заставляет переосмыслять структуру наших отношений с окружающим миром и всеми другими.
3. О моментальности
Темпоральность политической эстетики — моментальность, мгновение непосредственного восприятия, когда нас поражает та или иная деталь фильма, картины или фотографии. Эта моментальность сопротивляется рационализации и обоснованию и потому подозрительна для многих критиков тезиса об эстетизации политики: иррациональное кажется им политически опасным.
Но этот вывод представляется опрометчивым. Он будет обоснованным, если мир состоит из статичных субстанций. Но онтология моментальности вносит динамику, подрывая ложное представление об устойчивости. Как пишет Монтень в своем опыте «О раскаянии», «даже устойчивость — и она не что иное, как ослабленное и замедленное движение [4]». Момент непосредственного впечатления оставляет отпечаток в нашем восприятии, но отпечаток со временем выцветает.
Онтология разорванности нашла обоснование в эмпиризме Дэвида Юма, который в «Трактате о человеческой природе» доказал, что чувственное восприятие не позволяет нам судить, продолжает ли объект существовать после того, как он уже не воспринимается чувствами. Отношение между явленностью, впечатлением и преемственностью хрупкое. Подобной хрупкой и прерывистой явленностью по мысли Юма выглядит гражданское общество, основанное на репутациях (на впечатлениях граждан друг о друге). Институтом гарантии непрерывности в прерывистом мире выступает обещание.
Поскольку впечатление моментально, непосредственно и не задано заранее, это означает, что мир состоит не только и не столько из субстанций, сколько — по Юму — из процессов. Логический итог юмовской онтологии процессов — вывод о том, что не существует целостности субъекта. Субъект оказывается флуктуацией между процессами становления. Он сам — мгновенное впечатление.
Моментальность — признак бренности; отсюда дисциплинарное сопротивление политической эстетике в политологии. Мы готовы маскировать свой страх перед бренностью целым арсеналом метафизических спекуляций. Неважно, истинны они или ложны, — важен сам факт их применения, который подтверждает, что глубинная онтология политической жизни может состояться только в разорванности.
4. О точке зрения
Облик — не часть объекта, это протяженное во времени взаимодействие между явленностями. Как именно они взаимодействуют? Политическая эстетика устанавливает, что все явленности субъективны и отношения их между собой — отношения не причины/следствия и не сходства/различия, а точек зрения: не связанных, но соположенных.
Феноменология всегда настаивала, что мы не способны постичь вещь во всей полноте. Сам опыт восприятия, по Юму, есть опыт переживания фрагментарности. Это вовсе не означает, что наше восприятие мира обречено на парциальность (партийность) [5] или что наше представление о мире искаженное. Признать, что явленность — не-часть (не частна), означает приятие парциальности всего сущего и отказ от стремления к мнимой полноте. Мы сами парциальны.
Жак Рансьер связывал парциальность с сопричастностью: «разделение данного» имманентно присуще политике; идея разделения включает не только дробление целостности, но и понятие «делиться чем-то», разделять что-то сообща, создание общности. Но «партия» (часть) происходит от латинского parere, «выглядеть». Для Рансьера «выглядеть» и «принимать участие» — синонимы, и оба синонимичны демократии как таковой.
Явленность разрывает целое, поскольку в этот момент возникает элемент неуместности (см. Тезис 9). Это момент сопротивления заранее заданным смыслам. Точка зрения и есть впечатление, возникающее в данный момент; и в этом качестве она по определению парциальна и непреемственна.
Людвиг Витгенштейн в §38 «Философских исследований» пишет о «странной» [6] связи имени и объекта. Обычно это место понимают в том смысле, что к вещам язык прикрепляет ярлыки. Однако Витгенштейн не столько разоблачает имена, сколько фиксирует процесс именования, рождающийся в ходе созерцания. Именование — странный способ свидетельствовать о нашем погружении в мир зримого.
Витгенштейновский концепт «странности» позволяет подвергнуть критике политические теории, основанные на идее общественного договора. Между группами и идентичностями не бывает понимания; в лучшем случае, «странные» сближения. Но эти сближения — продукт вос/приятия. Для плюралистической политики требовать непременного понимания или консенсуса — значит отрицать парциальную (партийную) природу вещей, навязывать миру субстанциальность, а истории — телеологизм. Фетишизировать согласие — значит игнорировать политику сопротивления. Вместо консенсуса политическая эстетика предлагает взаимодействие точек зрения.
5. О деятельности
Вос/приятие явленности происходит через деятельность (handling [7]). Политическая эстетика предполагает, что наш способ оперировать явленностью зримого воспроизводит наш способ обращаться друг с другом. Последний способ обычно называется управлением.
Мир полон практик (взаимо-)действия: растение и паразит, консьерж и посылка, художник и кисть, алгоритм и данные взаимо-действуют друг с другом. В центре политической эстетики, таким образом, оказывается вопрос, как мы оперируем явленностями и как эта деятельность влияет на наше взаимодействие друг с другом.
Оперировать чем-то — не то же, что пользоваться этим. Акт деятельности — не столько искусство или навык, сколько феномен, Umgang [8] Хайдеггера. Взаимодействие с объектом не подразумевает извлечения из него пользы — взаимодействие как таковое сопротивляется редукции к пользе.
Примером микрокультурной практики (взаимо)действия может быть подчеркивание текста при чтении. Подчеркивая тот или иной фрагмент, мы делаем его явленностью. Мы можем рационализировать полезность подчеркнутого задним числом; но другие люди подчеркнут другие места, и даже мы сами через несколько лет можем подчеркнуть другое в той же книге. Книга сама по себе не содержит причин, по которым мы должны подчеркивать те или иные строки, и не дает нам указаний на такую цель деятельности.
В этом смысле действие и является активным, а не пассивным — это одновременно политическая деятельность вос/приятия и микрокультурная практика взаимодействия, эмансипирующая нас от привычной логики пользы и меняющая наш взгляд на мир.
6. O Noli me tangere
Взаимодействие с явленностью сопротивляется всепроникающему (пенетративному) желанию «пощупать» и установить истинность. Политической эстетике присуща модальность noli me tangere, «не прикасайся ко Мне» (Ин 20:17), — неосязаемая тактильность, отвергающая возможность обладания.
Для иллюстрации прикосновения/неприкосновения можно привести две известных картины на библейские сюжеты. Обе посвящены теме Воскресения. Первая — «Неверие апостола Фомы» Микеланджело да Караваджо (ок. 1601–1603). Караваджо натуралистически изображает палец Фомы, глубоко погруженный в рану Христа, — воплощение желания познать образ, п(р)ощупав его и проникнув сквозь внешнюю оболочку, завладев отношением между ощущением и референцией.
Вторая картина — Noli me tangere Якопо да Понтормо (1530-е годы), воспроизводящая другой уровень тактильности, близкий практикам вос/приятия в политической эстетике. Она изображает встречу Марии Магдалины с воскресшим Христом, который говорит ей: noli me tangere (по-гречески, mê mou haptou) — «не прикасайся ко Мне», но возможен также перевод «не удерживай меня». Это можно истолковать как «вос/прими меня, не удерживая, не завладевая». Опытом явленности нельзя обладать. Как пишет Жан-Люк Нанси, посвятивший специальную работу этому сюжету в искусстве, созерцание — это идеальное прикосновение, отчужденное от самого акта касания, не присваивающее и не навязывающее идентичность: бесконтактная ласковость [9].
Тогда можно говорить об альтернативе либеральному индивидуализму собственника — несобственническому виду владения, эстетической демонополизации. Это возвращает нас к проблеме гражданства. Разве гражданство — не явленность политической субъективности, которая не имеет атрибутов и не может быть удержана в изначально заданных рамках? Одна из ключевых характеристик гражданина, как он понимается начиная с XVIII века, — отсутствие титула или сословной принадлежности. Не обладая атрибутами, гражданин ничего не значит, потому что «значить» может лишь референциальное. Демократическое гражданство — это noli me tangere, явленность, а не обладание и не референция.
Главная проблема политической эстетики, следовательно, такова: если явленность политических субъективностей зрима, но не значима, то как именно мы ею оперируем?
7. Об интерфейсе
Современная политическая жизнь характеризуется не столько обменом идей или коммуникацией интенций, сколько микрокультурной динамикой интерфейса [10], на котором субъекты и объекты являют зримое. Основа современной политики — икономия (оптимальное управление) видимостей.
Собственность уже не является доминирующей практикой владения, как продемонстрировал американский ипотечный кризис начала нового тысячелетия. Одним из результатов кризиса стал подрыв веры в линейную причинную связь между имуществом, правом собственности и статусом. Сопротивление капитализму перестает быть сопротивлением институтам собственности, которая стала эфемерной. Вместо этого политическое сопротивление сосредотачивается на борьбе с самим присвоением как привилегированным способом владения.
Вместо присвоения основной формой взаимодействия в век кибернетики стал интерфейс — участие в икономии видимостей. Изобретение в 1984 году графического пользовательского интерфейса Macintosh навсегда изменило мир. Наш быт переполнен экранами — в особенности сенсорными — как основными медиаторами взаимодействия. И потому, прежде чем осмыслять влияние социальных сетей на политические движения и политические практики, следует рассмотреть практики взаимодействия, порожденные онтологией экрана.
Наша иконофилия (любовь к образам) производна от кинематографа. Стэнли Кавелл одним из первых описал, как кино трансформировало зрителя. Ведя родство от картины и фотографии, экран отличается от них тем, что не имеет рамы — он сам себе рама, граница между реальностью зрителя и реальностью кино. Экран — барьер, который нужно поставить перед лучом света, чтобы увидеть проекцию. Без этого барьера зритель не может видеть свет, сам будучи невидим в темном зале: чтобы зримое явилось, зритель должен отступить в тень, его эго должно стушеваться.
Экран — медиатор взаимодействия. Когда-то к штыку приравняли перо, но в наше время компьютерный манипулятор «мышь» могущественнее и штыка, и пера. Речь и письмо не исчезли, но современный политический актор живет уже не в Гутенберговом мире слова и дела, а в мире микрокультурных практик интерфейса.
В этих условиях предметом анализа политической эстетики должен служить уже не обмен словами и идеями, а трансмиссия явленности зримого и взаимодействие с ней.
8. О светозарности
Ничто не может считаться политическим или эстетическим само по себе. Вещи плюривалентны, они — светозарные сущности без причины и цели. Политическая эстетика рассматривает не нюансы политического значения произведений искусства, но способы, которыми являет себя восприятию светозарность зримого.
Объекты (включая политические субъективности) существуют вне целей и смыслов; приписывать им волю и цели — значит впадать в антропоморфизм. Потому цель и причинность не могут быть объявлены объяснительными принципами политической эстетики. Вообще любой объект может вызвать эстетико-политическое переживание — от пятна нефти до сексуальной ориентации. Эстетический опыт обязан не цели объекта, а его светозарности, которая раскрывает для нас в объекте нечто ранее не замеченное.
Опыт, о котором идет речь, распространяется не только на индивида. Государство — тоже деятель, который взаимодействует (см. Тезис 5), а коль скоро эстетическое убеждение рождается из непосредственности взаимодействия, оно — важный предмет для политической эстетики.
Не имея причин и целей, абсолютность эстетического опыта не поддается универсализации. Потому всегда надлежит говорить о светозарности явленностей, а не о политическом значении произведений искусства. Светозарность вещей отлична от просвещения мысли. Просвещение подразумевает идею луча прожектора, указывающего на что-то, в то время как светозарность нереференциальна.
Просвещению и светозарности соответствуют две формы политического реализма. Первая форма (ПР1) видит объекты как субстанции, наделенные качествами: например, у гражданина есть права, у государства — интересы и т.д. Но есть и другая форма (ПР2), которая стоит ближе к эстетическому восприятию светозарности. Ее природу можно определить понятием вхождения (ingression), введенным А.Н. Уайтхедом. Вхождение — это событие связи вещей при совмещении разных объектов с незавершенными контурами. Вхождение объекта в событие означает, что объект и событие будут влиять друг на друга в системе динамических отношений.
9. О неуместности
Политика буквально неуместна. Она — момент разрыва, возникающий из непосредственного мгновения явленности. Единственное правило демократии — необязательность правил; в этом родство демократии с эстетикой, вот почему демократическая политика всегда по природе эстетическая. (Это не означает анархии: речь идет не об отсутствии правил, а лишь об их необязательности.)
В политике неуместное — неправильное [11]. Неправильное — не то же, что «ошибочное», это не (о)грех, который требует исправления и возврата к надлежащему порядку вещей. Политическое неправильное — это акт сопротивления. Поскольку явленность по природе своей есть акт сопротивления (см. Тезис 1), она всегда неуместна. Она нарушает привычные правила восприятия объектов и ценностей.
Примером может служить творчество Джексона Поллока с конца 1940-х годов, когда он отказался от мольберта и стал писать картины, расстилая полотно на полу. По его собственным словам, это давало ему возможность «быть внутри картины». Отказавшись от мольберта как традиционной границы, Поллок эмансипирует живопись и от прочих условностей — в первую очередь, линию от функции служить границей формы. Линия в его картинах неуместна и потому действенна. (По Ж.-Ж. Руссо, неравенство началось с проведения границы, отгораживающей собственность.) Эстетическая и политическая заслуга Поллока — смена парадигмы в искусстве, сопоставимая с теорией относительности в науке.
10. О неприменимости
Эстетические объекты не полезны и не бесполезны для политики. Они неприменимы к ней. Неприменимость произведения и делает его эстетическим объектом.
Как отмечалось выше, основная тенденция в современной политической критике искусства — подозрительное отношение к объекту. Объект — не то, чем он кажется: он средство для навязывания зрителю структур доминирования и принуждения. Задача критики состоит в срывании покровов и разоблачении.
Названный критический подход предполагает однозначное инструментальное соответствие между означающим и означаемым, заданность восприятия. Он неизбежно оборачивается отрицанием эстетического. Парадоксальным образом, такой подход и способствует превращению искусства в товар — на рынке политической пропаганды, исходя при этом из принципиального неравенства критика и зрителя. Герменевтика подозрительности исходит из постулата, что критик «знает лучше».
Но эстетическое переживание не имеет отношения к «знанию», оно — явленность, сопротивляющаяся любой нормативной эпистемологии. Эстетические объекты нередуцируемы к инструментальной логике и потому неприменимы. (Неприменимость не означает бесполезности — эстетическое существует вне антитезы полезного/бесполезного.) Напомним, что такова основа классической эстетики — кантовская целесообразность без цели.
Принцип неприменимости позволяет предположить, что науки — естественные или гуманитарные — не привязаны только лишь к интерпретации и производству смыслов (так как смысл всегда прагматичен). Но из этого не следует, что нам запрещены критические суждения о смыслах. Нужно просто перестать смешивать критику и теорию, и дальше можно работать со смыслами сколько угодно. Критика как ценностное суждение не нуждается в эпистемологическом оправдании.
Политическое значение эстетического переживания в том, что оно не детерминировано. Поэтому оно эмансипирует нас от власти необходимости. Оно случайно, но это не значит, что оно неважно или что мы не должны над ним размышлять. Напротив, явленность эстетического опыта сама по себе уже есть политический факт.
Реферат работы: Panagia D. Ten Theses for an Aesthetics of Politics // Academia.edu
Подготовила М.В. Елифёрова
Примечания
Комментарии