Сергей Козлов
Памяти Григория Дашевского
Об утрате для всей гуманитарной науки, о человеческом горе и безутешности.
© Виктор Горбачев/Коммерсантъ
Для меня, как и для многих других, Григорий Дашевский был самым прекрасным человеком, которого мне/нам довелось знать.
Но некрологи адресуются не тем, кто знал, — им довольно своей памяти, — а тем, кто не знал. Для тех, кто не знал, — перечислю делавшееся и сделанное Дашевским.
Прежде чем говорить о «трудах», поневоле приходится сказать хотя бы два слова о «днях». Значительную часть жизни Дашевский провел в больницах, подвергаясь операциям, которым не было и не могло быть конца. В свою последнюю больницу он отправился в августе; из нее он уже не вышел.
Между тем он прожил не одну, а несколько жизней. Первая жизнь была жизнь университетского профессора-латиниста, специалиста по римской элегии, знаменитого среди студентов своими лекциями и семинарами по римской поэзии: эта жизнь принесла Дашевскому многих учеников, ставших восторженными поклонниками и преданными друзьями. В последние годы Дашевский перешел к филологическому изучению поэзии Пушкина и пушкинского круга, успев достигнуть чрезвычайно интересных результатов. Вторая жизнь была жизнь профессионального переводчика: Дашевский много переводил с английского, немецкого и французского, и это всегда были замечательные переводы неслучайно выбранных замечательных текстов (раньше всего — Дитрих Бонхёффер; затем Бродский и Набоков; Фрэнсис Йейтс и Рене Жирар; Олдос Хаксли и Ханна Арендт; наконец, Трумэн Капоте и Роберт Пенн Уоррен). Третья жизнь была жизнь профессионального литературного критика: колонки и рецензии Дашевского в еженедельнике «Коммерсант-weekend» отличались удивительной концентрацией и ясностью мысли; именно они, кажется, принесли Дашевскому наиболее широкую известность. Наконец, четвертая жизнь, начавшаяся раньше и закончившаяся позже всех остальных, была жизнь поэта: для Дашевского она и была главной.
Обычному человеку вполне хватило бы одной или двух таких жизней. У Дашевского их было четыре.
И в отношении к болезни, и в отношении к своим четырем жизням у Дашевского работал один и тот же механизм ответа на вызовы. В основе этого ответа была сила. Сила была главным, чего требовал от себя Дашевский во всех своих жизнях: он тратил все свои силы на выработку силы. Всякое высказывание должно было быть предельно сильным. При этом сила, к которой стремился Дашевский, была сугубо внутренней, никак не внешней: он всегда очень бдительно рефлектировал — и применительно к другим, и применительно к себе — те моменты, где внутренняя сила высказывания замещалась, как он говорил, «эффектами поля», т.е. внешней силой институциональных позиций. (Ему очень нравилась книга Рэндалла Коллинза «Социология философий» — нравилась именно цепкостью и наглядностью историко-социологического анализа внешних факторов силы.)
С этим общим императивом сильного высказывания и сильной внутренней позиции связаны были две противоположные, но взаимообусловленные установки Дашевского: минимализм и максимализм. И в вопросах «жизни», и в вопросах «искусства» Дашевский чем дальше, тем больше был крайним минималистом и крайним максималистом, причем два эти свойства было невозможно разделить: максимализм проявлялся через минимализм. Минимализм был направлен на все обращенное от себя вовне: на требования к миру, на план выражения собственных текстов. Максимализм был обращен вовнутрь: на требования к себе, на план содержания. Принцип максимальной концентрации сил требовал высказываний, сжатых до минимума и сведенных к минимуму. Минимализм и максимализм были вещами, принципиально важными для Дашевского, и он так или иначе говорит о них почти во всех своих критических текстах: применительно же к своей собственной поэзии — в коротком объяснении «От автора», предпосланном сборнику «Дума Иван-чая». В черновом варианте этот текст был более развернут и потому легче доступен для понимания: окончательный вариант оказался безжалостно сжат и сгущен до предела. Этот путь проходили, кажется, почти все тексты Дашевского: авторская правка состояла почти исключительно из сокращений, в каждом из которых чувствовалась характерная для Дашевского беспощадность к собственной мысли и собственной речи.
Все эти слова о силе, максимализме, минимализме и беспощадности могли бы навести на мысль о стоике-мизантропе с плотно сжатыми губами. Это могло бы быть так, но в случае Дашевского это было совсем не так. Он был одарен не только умом и беспощадностью к себе, но также фантастическим остроумием, смешливостью и совершенно удивительной отзывчивостью на чужие мысли и чувства. Он был человеком пушкинского темперамента; и чем ужаснее ограничивала болезнь все его физические возможности, тем больше он ценил любые радости жизни, которые ему дарила судьба.
Я вспоминаю нашу первую встречу. Это было летом 1997 года; мы уговорились встретиться у входа в метро «Белорусская-кольцевая». Когда я подошел, я сразу увидел его. Он стоял, опираясь на костыль, под солнцем, под ветром; увидев меня, он широко улыбнулся и протянул руку. Не влюбиться в него было невозможно. Таким я и вспоминаю его сейчас: уличный шум, солнце, ветер, костыль, улыбка во все лицо и сияющие весельем огромные глаза.
Комментарии