, ,

Метафора исторической дистанции

Ригористский разговор об историческом методе: как ум и проницательность историка получают обоснование внутри научного знания.

Дебаты 14.03.2014 // 1 034
© flickr.com/photos/15216811@N06

Фрэнку Анкерсмиту, по случаю его выхода на пенсию

Летом 1931-го к голландскому историку Йохану Хейзинге обратился друг и коллега с предложением прочесть курс по современной истории. В то время это было новаторством: курсы Zeitgeschichte, или современной истории, начали появляться в учебных планах только после Второй мировой войны [1]. Однако Хейзинга питал живой интерес к физиогномике своего времени. Главным доказательством такого интереса стали работы, написанные по итогам поездки в Соединенные Штаты и опубликованные в 1918 и 1926 годах. В них дан близкий Токвиллю анализ секуляризованного пуританства, индивидуализма и капитализма в Новом Свете [2]. Студенты Хейзинги в Лейдене могли оценить курс по истории постверсальской Европы, читавшийся в сходном исследовательском ключе. Тем не менее, друг Хейзинги, правовед Корнелий ван Волленховен, получил откровенно пренебрежительный ответ. Вместо того чтобы отважиться читать курс по современной истории, Хейзинга предложил семинар по истории культуры XVIII века:

«Читать лекции о недавнем прошлом — нет, мне нечего сказать о нем, чего они [мои студенты] не могут прочесть в газетах. Им нужна дистанция, перспектива, четко определенные исторические формы, и, на самом деле, XVIII век куда приятнее и важнее, не скажу — чем само настоящее, но чем тот его несовершенный и ненадежный исторический образ [historiebeeld], который можно сформировать» [3].

Дистанция и перспектива — это то, что историки уже долгое время считают неотъемлемыми предпосылками исторической интерпретации [4]. Но что означает «дистанция»? Какого рода смыслы передает эта метафора?

В обиходной формулировке Хейзинги дистанция, похоже, отсылает в первую очередь к способности распознавать в прошлом контуры того, что он назвал «историческими формами». Для столь визуально ориентированного ученого, как Хейзинга, понимать прошлое значило распознавать линии и фигуры, цвета и контрасты, а также драматические элементы вроде эпоса и трагедии [5]. Историки обнаруживают подобные «исторические формы» точно так же, как посетители музеев учатся распознавать зрительные образы в живописи XVII века: отойдя на несколько шагов назад, слегка наклонив голову и нахмурив брови. Для Хейзинги пространственная дистанция — это то, что делает возможной и художественную, и историческую интерпретацию. Без определенно заданной дистанции между исследовательским настоящим и исследуемым прошлым, контуры объекта исследования остаются размытыми и неразличимыми. Следовательно, дистанция обладает также моральным измерением: создание образа прошлого в отсутствие (пока) необходимых эпистемических условий граничит с безответственностью. «Несовершенство» и «ненадежность» — это не только эпистемические недостатки; в них есть и моральный подтекст.

Кроме того, как нам подсказывает слово «приятнее» в письме Хейзинги (им он выражает свое расположение к истории культуры XVIII века), мир эстетики также влияет на выбор историком более отдаленного прошлого. По крайней мере для Хейзинги, эстетического историка par excellence, радости погружения в давно ушедший мир не шли ни в какое сравнение с анализом современных событий. Хейзинга переживал собственное время как серое, мрачное и почти полностью лишенное драматических качеств, характерных для исторических форм [6], и предпочитал задерживаться в веках, когда «абрис всех вещей был вырисован намного четче, чем для нас» [7].

Наконец, невозможно не заметить метафизическое, или метаисторическое, допущение, проглядывающее в ответе Хейзинги коллеге. Уильям Галлуа называет его линейностью «последовательного времени» [8]. Невзирая на свою любовь к мистике [9], Хейзинга никогда не ставил под сомнение господствующее на Западе представление о времени как о стреле, движущейся в одном направлении и оставляющей позади себя пройденные отрезки. Внутри этого образа метафора дистанции между прошлым и будущим кажется такой естественной, что почти неоспорима. Однако на самом деле она содержит в себе представление о времени, которое с трудом признали бы, например, древнеиндийские драматурги, ставшие в середине 1890-х диссертационной темой молодого Хейзинги (видушака, или шутовская фигура, в индийском театре) [10].

I

Почему «дистанция» была важна для таких историков, как Хейзинга? Как показывает язык «четко определенных исторических форм», Хезинга был связан с традицией историзма, выраженной в таких текстах, как Über die Aufgabe des Geschichtschreibers (1821) Вильгельма фон Гумбольдта [11]. Согласно этому классическому немецкому трактату, «историческая истина, какова бы она ни была, подобна облакам, чья форма видна глазу лишь на расстоянии» [12]. Хейзинга бы согласился с этим и добавил, что написание современной истории — туманная затея: с головой в облаках много не увидишь. В свою очередь, нелюбовь Гумбольдта к историкам, выступающим аналитиками своего времени, была частью более широкой неприязни истористов к способам изучения и написания истории, господствовавшим, по их мнению, до XIX века. Выдающееся выражение этой неприязни мы найдем в Zur Kritik der neueren Geschichtschreiber (1824) Леопольда фон Ранке, однако самую яркую озабоченность историзма дистанцией продемонстрировал Фридрих Шлейермахер, когда заявил, что не может читать лекции о поствестфальской европейской истории. В его глазах Вестфальский мир обозначал границу между прошлым и настоящим [13].

Очевидно, что такой акцент на дистанции хорошо согласовывался с методологическим предпочтением письменных источников. Если далекое прошлое вообще можно изучить надлежащим образом, то важнейшим источником для историка станут письменные документы, а не очевидцы и устные свидетельства [14]. Однако дистанция стала чем-то большим, чем методологический императив. Она также оказалась ключом к пониманию природы исторической реальности такими историками, как Гумбольдт и Шлейермахер. Если прошлое и настоящее следует рассматривать как стадии в грандиозном процессе развития — значит, прошлое и настоящее должны чем-то различаться. Следовательно, любая интерпретация любого феномена обязана будет определить место объекта исследования в постоянно движущемся потоке истории [15]. А поскольку это, в свою очередь, возможно лишь благодаря ретроспективному пониманию того, как процесс развивался дальше, то историки могут сбиться с пути, спроецировав свою ретроспективную мудрость на прошлое. Об этом уже предупредил Джамбаттиста Вико: «[В]сякий раз, когда люди не могут постичь далекие и неизвестные вещи, они судят о них по тому, что знакомо и близко». Лишь «величайшим трудом», как замечал Вико, историки могли бы попытаться перенестись на позиции старших поколений, в более ранние моменты текущего исторического становления [16].

Этих замечаний достаточно, чтобы продемонстрировать: в традиции историзма нелегко провести различение между онтологическими, эпистемологическими, эстетическими, моральными и методологическими коннотациями «исторической дистанции». Как и в письме Хейзинги, дистанция имела множество пластов и могла одновременно отсылать к природе исторической реальности, задаче историка и к методам, считавшимся наиболее подходящими для решения этой задачи. Вот почему в названии нашего тематического номера журнала историческая дистанция представлена не как «проблема» или «концепт», а как метафора, то есть как слово, которое может передавать разнообразные смыслы в разнообразных контекстах. В то же время метафорическая природа дистанции во многом позволяет объяснить отсутствие заметных «дискуссий» о дистанции, с тщательно проработанными «позициями», отстаиваемые и/или критикуемыми каноническим рядом авторов. Во многих случаях — включая Хейзингу — дистанция принадлежит к области скрытых допущений, подразумеваемых «метаисторий» и молчаливых убеждений о позиции историка по отношению к прошлому. Так с чего бы мы могли начать, чтобы представить работы этого специального номера вместе с обзором предыдущих исследований по теме? Считать ли нам себя теми, кто разъясняет и оценивает, чем являлась дистанция для истористов XIX века и их наследников в исторической теории? Может, мы суть те, кто формулирует и разбирает скрытые смыслы этой метафоры в работах историков нашего времени? Или цель нашего номера — спровоцировать дискуссию об исторической дистанции, с более четкими определениями и ясно выраженными взглядами, чем у Гумбольдта и Хейзинги?

II

На вопрос можно дать два ответа. Прежде всего, опубликованные в номере работы вслед за Хейзингой ставят в центр внимания дистанцию между прошлым и настоящим. Точнее, они останавливаются на связи между историками (в настоящем) и их исследовательскими объектами (в прошлом). Их вопрос: что может выявить в этих важнейших отношениях такая пространственная метафора, как «историческая дистанция»? Во-вторых, хотя введенное ограничение несколько сужает поле игры, остается огромное число вариантов использования этой метафоры; поэтому нельзя сказать, что наш тематический номер вдохновлен лишь одной интеллектуальной традицией. Один взгляд на список авторов показывает, что работы номера вышли из разных сфер и вдохновлены не только историзмом XIX века, но также современной философией языка и философией науки. Итак, хотя вопросы, поставленные в статьях, тесно связаны — все исследования сосредоточены на том, что могла бы сказать дистанция об отношениях историков и их объектов, — ответы берут начало в очень разных источниках.

Это подразумевает, что создать схему и выяснить связь между аргументами, представленными в работах этого номера, — и предыдущими исследованиями дистанции — практически невозможно. Но в рамках предисловия может быть полезно провести различение, очень грубое, двух идеально-типических позиций, занимаемых по отношению к метафоре исторической дистанции. На одном краю спектра находятся «минимизаторы»; они видят прошлое и настоящее разделенными (онтологической) пропастью, которую нужно преодолеть (когнитивно), чтобы достичь исторического понимания. Другими словами, объект исследования задан, но минимизаторы видят проблему в том, чтобы точно его репрезентировать, — учитывая дистанцию, отделяющую их от объекта исследования. На другом краю находятся «максимизаторы», выстраивающие противоположную аргументацию. Для них не существует четких различий между прошлым и настоящим; хотя бы потому что настоящее не что иное как результат прошлого, сложно сказать, где заканчивается «прошлое» и начинается «настоящее». Таким образом, для максимизаторов сама суть исторического объяснения заключается в создании дистанции, иначе говоря, в отличиях между прошлым и настоящим, позволяющим идее, тексту или изображению предстать в качестве объекта исторического исследования.

Очевидно, мы не ставим своей целью классифицировать философов истории в бинарных оппозициях. Различение минимизаторов и максимизаторов — идеально-типическое. И все же, говоря о традиции историзма, нельзя не отметить, что он прочно тяготеет к минимизаторскому краю спектра. Несмотря на убежденность в том, что можно назвать онтологическим различием между прошлым и настоящим, — это моменты, отражающие разные этапы в грандиозном процессе развития, — многие истористы считали задачей историка преодоление этого различия. В основном, если излагать в самых общих чертах, подобные попытки «преодолеть пропасть» принимали две разные формы. Такие немецкие истористы, как Ранке и Вильгельм Дильтей, ожидали от историков погружения в прошлое. С их точки зрения, историческое понимание (Verstehen) требовало определенного рода «вчувствования» (einfühlen), благодаря которой историки могли войти в положение другого (см. в этом номере статью Германа Пола об Эрнсте Бернгейме, авторе знаменитого учебника). Вторую стратегию отстаивали итальянские и английские истористы, которые не пытались погружаться в прошлое, а старались, так сказать, перенести прошлое в настоящее. В Италии Бенедетто Кроче и Джованни Джентиле утверждали, что прошлое можно вернуть к жизни, «вновь прожив» его. Кроче обозначил этот взгляд в афоризме «всякая истинная история есть современная история», а Джентиле со временем стал понимать реальность как «бесконечное настоящее» [17]. Интересно, что не все итальянские идеалисты с этим согласились. Гвидо де Руджеро решительно отверг взгляды своих коллег и подчеркнул, что «историческая перспектива» возможна только при дистанцировании от прошлого: «[Т]олько если я дистанцирую от себя искусство прерафаэлитов, то есть помещаю его в его собственную эпоху, я приближаю его к себе».

На первый взгляд, теория «переигрывания истории», которую Р.Дж. Коллингвуд (о нем см. работу Чинатсу Кобаяси и Матье Мариона в этом номере) развил под влиянием итальянского идеализма, выглядит типичным случаем минимизации, так как она редуцирует различия между прошлым и настоящим до такой степени, что становится почти невозможным разграничить мысль исторической персоны от переосмысления ее историком. Однако на самом деле Коллингвуд был ближе к максимизаторскому краю спектра: ведь он видел четкую разницу между переигранной мыслью и оригинальной. Заново продумать мысль в настоящем, как утверждал Коллингвуд, аналогично «инкапсуляции», извлекающей мысль из ее первоначальной комплексной диалогичной среды [18].

Шаг вперед к равновесию между минимизаторами и максимизаторами — это герменевтическая философия, изложеная в Wahrheit und Methode (1960) Ганса-Георга Гадамера. Вдохновленный своим учителем, Мартином Хайдеггером, Гадамер предположил, что дистанция между прошлым и настоящим — не барьер, который нужно преодолеть, а непременное условие всей исторической интерпретации:

«Время — больше не разделяющая пропасть, которую нужно преодолеть; в действительности, оно есть поддерживающая основа хода событий, в которых укоренено настоящее. А потому временная дистанция — это не то, что должно быть преодолено. Лишь согласно наивной предпосылке историзма мы должны перенестись в дух эпохи, мыслить ее идеями и мыслями, а не собственными, и таким образом приближаться к исторической объективности» [19].

Звучит как полное принятие максимизаторского суждения о том, что дистанция между прошлым и настоящим — вовсе не помеха. В действительности герменевтика Гадамера тоньше. Призывая историков подходить к прошлому с их собственными вопросами, вытекающими из их собственного исторического контекста, Гадамер все же был убежден, что в любой интерпретации, достойной этого названия, прошлое и настоящее находят друг друга в «слиянии горизонтов». Таким образом, задача историков не в том, чтобы слиться с прошлым, и не в том, чтобы перенести прошлое в настоящее; их задача — включиться в диалог с прошлым, чтобы по ходу разговора трансформировались и прошлое, и настоящее.

Наконец, очевидные примеры максимизаторских стратегий мы находим у таких философов истории, как Хейден Уайт и Франк Анкерсмит. Уайт подчеркивает, что историки не могут установить связь с прошлым без изначальных допущений о том, что считать «прошлым»; в то же время Анкерсмит утверждает, что такие концепты, как «Индустриальная революция» и «Ренессанс», чужды самому прошлому: они являются современными способами организации знаний историка в том виде, который действительные субъекты истории могли бы не признать. И «прообразы исторического поля» Уайта, и «нарративные субстанции» или «исторические репрезентации» Анкерсмита привлекают максимум внимания к качественной разнице между прошлым и настоящим; или между объектами исторического исследования и тем, что историки о них говорят [20]. Хотя недавняя книга Анкерсмита об историческом опыте рассматривает различия между прошлым и настоящим под несколько другим углом, он остается максимизатором, отождествляя возвышенный исторический опыт с отчуждением и «диссоциацией прошлого» [21].

III

Если вышеизложенное широкими мазками обрисовывается, как дистанция между прошлым и настоящим продолжала оставаться важной, хотя и редко открыто признаваемой, темой исторической теории XIX и XX веков, то продолжить наш предваряющий обзор мы бы хотели рассмотрением трех авторов, которые в последние годы напрямую критически анализируют метафору «исторической дистанции». Один из них, Марк Зальбер Филлипс — автор вступительного эссе в этом номере — подверг рассмотрению различные виды «эффектов дистанции» в историческом дискурсе. Как и Хейзинга, у которого в письме 1931 года предложены четыре режима дистанции — когнитивный, моральный, эстетический и метаисторический, — Филлипс считает, что историческая дистанция содержит формальное, аффективное, идеологическое и когнитивное измерения, и каждое играет роль в исторической репрезентации, хотя зачастую с разной степенью интенсивности. Из этого вытекает, что историческая дистанция — не просто условное обозначение временной дистанции, как в обыденной речи, а индикатор различных стратегий, которыми историки достигают эффектов близости и отделения. Как пишет Филлипс в другой статье, «[в] этом широком значении, я буду использовать данный термин для указания на возможности сделать моменты прошлого близкими и насущными — например, чтобы усилить эмоциональное и политическое влияние какого-то события — а также чтобы отметить идею отстранения от исторической сцены — скажем, чтобы подчеркнуть объективность, иронию или философский размах видения историка» [22]. В качестве оказываемого на читателя риторического эффекта дистанция может принимать разные формы в различных исторических жанрах и традициях. Это позволяет Филлипсу предложить программу историографического исследования, руководствуясь вопросом, как историки в разное время и разных местах перемещались между близостью и дистанцией по четырем выделенным ранее осям [23].

В то время как Филлипс сосредотачивается на эффектах дистанции в историческом дискурсе, Карло Гинзбург подвергает тщательному критическому рассмотрению саму метафору (временной) дистанции. Гинзбург утверждает, что она коренится в исторической традиции, берущей начало в христианских источниках. По его мнению, эта метафора обязана своим существованием не только линейной концепции времени, которую мы находим и в христианской, и в иудейской религии, но и, в частности, христианскому взгляду на священную историю (Heilsgeschichte), глубоко антагонистичному по отношению к еврейскому. «Наш способ познания прошлого проникнут христианским ощущением превосходства над евреями» не потому, что мы полагаем вслед за ранней христианской теологией, что Ветхий Завет находит свое исполнение или завершение в Новом Завете, а потому что по-прежнему исходим из предположения, что течение времени дает нам увидеть прошлое лучше, чем его видели современники. «Такие метафоры, как перспектива, точка зрения и т.д., ярко отражают это отношение к прошлому» [24].

Наконец, богатую пищу для размышлений дает ветвь исследований, представленная Домиником ЛаКапрой. С опорой на психологическую литературу он оспаривает общепринятую мудрость, что прошлое «было да быльем поросло». Фокусируясь на травматических событиях, таких как холокост, он доказывает, что язык «прошедшести» затуманивает то, до какой степени травматические переживания могут сознательно и бессознательно преследовать настоящее. Травматические события не относятся к прошлому, которое можно аккуратно разграничить с настоящим. Для них характерно «присутствие», а не «прошедшесть» [25]. Соответственно, по крайней мере в отношении этой категории событий, пространство между «тогда» и «сейчас» так же неприемлемо, как и профессиональная мантра, что историки должны держать дистанцию. По сути дела, ЛаКапра открыто ставит вопрос об ответственности историков за предпочтение в таких случаях «дистанции», а не «заинтересованности». Разве язык дистанции не исходит всегда из предпосылки о «холодном» прошлом, не способном пробудить «горячие» эмоции: боль, страх и гнев?

Каждое из этих исследовательских направлений важно для понимания смыслов, содержащихся в метафоре исторической дистанции. И все же мы думаем, что их необходимо сочетать и расширять, чтобы ответить на вопрос, с которого мы начали: что историческая дистанция может (и может ли) дать историкам, желающим размышлять о своей работе в теоретически удовлетворительном ключе? Если мы, как Филлипс, видим в дистанции риторические эффекты, создаваемые в историческом дискурсе, то тем самым мы уже переопределили историческую дистанцию и можем отбросить опасения Хейзинги о недоступности недавнего прошлого пониманию. Вероятно, беспокойство Гинзбурга о происхождении этой проблемы требует от нас того же? Или эти опасения исчезают сами, как только историки осознают, что «живут в разные времена», то есть что не могут опираться исключительно на нововременную линейную концепцию времени? [26] Тем не менее, даже если это так, разве не предвидел Хейзинга, что риторические эффекты дистанции — множество блестящих примеров которых мы находим в «Осени Средневековья» — могут создавать лишь историки с достаточно натренированным взглядом, различающим в исследуемом прошлом особенности и характерные черты? И не требует ли, в свою очередь, такая тренировка исторического глазомера умения сделать шаг назад, осмыслить и заняться наблюдением второго порядка — что мало чем отличается от традиционной деятельности историков. И если общеприятому делению на прошлое/настоящее бросает вызов «присутствие» прошлого, которое не уходит, то состоятельно ли такое деление и для нетравматических событий? В какой мере о нетравматических событиях можно говорить как о «присутствующих» (в настоящем)?

IV

Хотя тематический номер не отвечает на все перечисленные вопросы, он, тем не менее, предлагает рассмотреть метафору исторической дистанции из самых разнообразных перспектив. Во вступительном эссе Филлипс доказывает, что дистанцию следует переосмыслить через призму широкого набора способов вовлеченности в прошлое. Говоря о сферах поступков, чувств, дел и понимания как формах вовлеченности в прошлое, Филлипс выделяет четыре взаимопроникающие, но различные формы дистанции, что дает аналитическую рамку рассмотрения меняющихся режимов исторической репрезентации. Марк Бевир, напротив, доказывает, что историческая дистанция больше не является проблемой. Хотя интерес к дистанции возник вместе с модернистским историзмом, при постфундаментализме он исчез.

Далее, Ганс Келлнер, Йаап ден Холландер и Эуген Зеленьяк, каждый по-своему, пытаются уточнить, что может означать историческая дистанция. В работе Келлнера проводится различение между разными формами «горизонтальной» и «вертикальной» дистанции. Говоря об историческом полотне кисти Ботичелли, автор доказывает, что горизонтальные режимы дистанции выливаются в производство «хроносизмов». Ден Холландер также отмежевывается от простых, горизонтальных представлений о дистанции. Опираясь на кибернетическую теорию, он утверждает, что смысл дистанционной метафоры следует искать в практиках «наблюдения второго порядка». Наконец, Зеленьяк вводит понятие «косвенной референции», доказывая, что дистанция между текстом и описываемым в нем явлением зависит, среди прочего, от читателей.

Более специфические стороны этой метафоры обсуждают Чинатсу Кобаяси и Матье Марион в статье, посвященной Коллингвуду, Гадамеру и возможности раскрыть авторский замысел. То же можно сказать о работах Германа Пола и Рика Петерса. В скрупулезном разборе классического учебника по историческим методам Пол показывает, что около 1900 года немецкие истористы понимали дистанцию прежде всего не как отображение времени в пространстве, а как необходимость самодистанцирования; иными словами, как тренировку таких аскетических интеллектуальных добродетелей, как открытость и беспристрастность. Далее, Петерс доказывает, что и «оригиналисты», и «не-оригиналисты» в дискуссии об интерпретации конституций допускают, что дистанция может быть преодолена реконструкцией оригинальных намерений. С помощью Гадамера и Коллингвуда он демонстрирует, что смысл конституционных текстов зависит от направления вопросов, задаваемых интерпретаторами.

Франк Анкерсмит завершает этот тематический номер предложением заменить «дистанцию», понимаемую как временная дистанция между историками и объектами их исследования, на «функцию». Как и Бевир, но совсем по другим соображениям, он утверждает, что наступило время прощания с метафорой исторической дистанции. Можно добавить, что если это верно, то следовало спрашивать не о том, что означает историческая дистанция, а о том, что она означала для Хейзинги и бесчисленного количества других историков, не решавшихся читать лекции о слишком близком прошлом и советовавшим своим студентам «держать дистанцию». В таком случае, историческая дистанция должна стать фактом истории и рассматриваться как одна из тех категорий, что стали достоянием прошлого [27].

 

Примечания

1. Eckert A.M. The Transnational Beginnings of West German Zeitgeschichte in the 1950s // Central European History. 2007. Vol. 40. P. 63–87.
2. Huizinga J. Mensch en menigte in Amerika: vier essays over moderne beschavingsgeschiedenis. Haarlem: H.D. Tjeenk Willink, 1918; Idem. Amerika levend en denkend: losse opmerkingen. Haarlem: H.D. Tjeenk Willink, [1926]. В английском переводе эти книги появились под названием America: A Dutch Historian’s Vision from Afar and Near / Transl. H.H. Rowen. N.Y.: Harper & Row, 1972.
3. Йохан Хейзинга — Корнелию ван Волленховену, 30 июля 1931 года в издании: Huizinga J. Briefwisseling / Ed. L. Hanssen, W.E. Krul, and A. van der Lem. Utrecht and Antwerp: Veen; Tjeenk Willink, 1990. Vol. II. P. 343. О курсе Хейзинги по истории культуры XVIII века, читавшемся в 1931–1932 годах в Лейденском университете, см. также его полное энтузиазма письмо от 22 июля 1931 года к Вернеру Кеги (ibid., p. 341).
4. Ginzburg C. Distance and Perspective: Two Metaphors // Ginzburg. Wooden Eyes: Nine Reflections on Distance / Transl. M. Ryle and K. Soper. N.Y.: Columbia University Press, 2001. P. 139–156.
5. Otterspeer W. Orde en trouw: over Johan Huizinga. Amsterdam: De Bezige Bij, 2006. P. 95–110.
6. Huizinga J. Over vormverandering der geschiedenis // Mededeelingen der Nederlandsche Akademie van Wetenschappen. Afdeeling Letterkunde. 4th series. No. 3. 1941. P. 79–97. См. также: Otterspeer. Orde en trouw. P. 138–139.
7. Huizinga J. The Waning of the Middle Ages: A Study of the Forms of Life, Thought and Art in France and the Netherlands in the XIVth and XVth Centuries / [Trans. F. Hopman]. L.: Edward Arnold & Co., 1924. P. 1.
8. Gallois W. Time, Religion and History. Harlow, UK: Pearson Longman, 2007. P. 23.
9. Otterspeer. Orde en trouw. P. 184–198.
10. Huizinga J. De Vidusaka in het Indisch toneel. Groningen: p. Noordhoff, 1897.
11. О природе и сфере охвата «традиции историзма» см.: Beiser F.C. The German Historicist Tradition. Oxford: Oxford University Press, 2011.
12. Wilhelm von Humboldt. On the Historian’s Task // History and Theory. 1967. No. 6. P. 58.
13. Schleiermacher F. Geschichte der christlichen Kirche: aus Schleiermachers handschriftlichem Nachlasse und nachgeschriebenen Vorlesungen / Ed. E. Bonnell. Berlin: G. Reimer, 1840. P. 37.
14. В Ранке часто видят олицетворение «письменного» типа истории, однако этот немецкий историк активно опирался на устные свидетельства в исследовании сербской революции (имя соавтора-серба, Вука Стефановича Караджича, не появилось на титульном листе, хотя он отвечал почти за всю полевую работу). См.: Ranke L. Die serbische Revolution: aus serbischen Papieren und Mittheilungen. Hamburg: Friedrich Perthes, 1829, а также глубокий анализ в работе: Jelesijevic M. Leopold von Ranke: ‘Die Serbische Revolution’: Voraussetzungen und Entstehung im Wiener Kreis um Bartholomaus Kopitar und Vuk Stefanovic Karadzic. PhD thesis. University of Munster, 2006.
15. По уже почти классическому определению Мандельбаума, «историзм есть вера в то, что адекватное понимание природы любого явления и его ценности достижимо через рассмотрение его в рамках места, которое оно заняло, и роли, которую оно сыграло в процессе развития». Mandelbaum M. History, Man, and Reason: A Study in Nineteenth-Century Thought. Baltimore; L.: Johns Hopkins University Press, 1971. P. 42.
16. Vico G. The New Science / Ed. T.G. Bergin and M.H. Fisch. Ithaca, NY; L.: Cornell University Press, 1968. P. 60, 22.
17. Croce B. Teoria e storia della storiografia. Bari: Laterza, 1948. P. 4; Gentile G. Il superamento del tempo nella storia // Rendiconti della Reala Accademia dei Lincei XI (1936), цит. по: Frammenti di estetica e di teoria della storia, II, OC XLVIII. Florence: Le Lettere, 1992. P. 3–4; Ruggiero G. de. “Arte e critica,” L’Arduo: Rivista di Scienza, Filosofia e Storia. 1921. P. 413 (наш перевод).
18. Collingwood R.G. An Autobiography. N.Y.: Oxford University Press, 1978. P. 112–113.
19. Gadamer H.-G. Truth and Method / Transl. J. Weinsheimer and D.G. Marshall, 2nd ed. N.Y.: Continuum, 1998. P. 297.
20. White H. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore; L.: Johns Hopkins University Press, 1973; Ankersmit F.R. Narrative Logic: A Semantic Analysis of the Historian’s Language. The Hague, Boston, and L.: Martinus Nijhoff Publishers, 1983.
21. Ankersmit F.R. Sublime Historical Experience. Stanford: Stanford University Press, 2005. P. 340–350.
22. Phillips M.S. Histories, Micro- and Literary: Problems of Genre and Distance // New Literary History. No. 34. 2003. P. 217.
23. Phillips M.S. Distance and Historical Representation // History Workshop Journal. No. 57. 2004. P. 123–141; Idem. Society and Sentiment: Genres of Historical Writing in Britain, 1740–1820. Princeton: Princeton University Press, 2000.
24. Ginzburg. Distance and Perspective. P. 155.
25. LaCapra D. Writing History, Writing Trauma // Writing History, Writing Trauma. Baltimore; L.: Johns Hopkins University Press, 2001. Особ. p. 38–42; Idem. Historicizing the Holocaust // Representing the Holocaust: History, Theory, Trauma. Ithaca, NY; L.: Cornell University Press, 1994. P. 69–110. О «присутствии» см. также: Runia E. Presence // History and Theory. No. 45. 2006. P. 1–29.
26. Gallois. Time, Religion and History. P. 1.
27. Конференция, на которой впервые было представлено большинство работ этого номера, проходила 28–29 января 2010 года в Университете Гронингема. Финансирование было любезно предоставлено Нидерландской королевской академией наук (KNAW), Научно-исследовательским институтом Гронингена по изучению культуры (ISOG) и общиной Девентера. Особая благодарность Марейке Вубболтс за ее неустанные усилия в качестве администратора конференции.

Перевод Полины Дячкиной

Источник: Hollander J. den, Paul H. and Peters R. Introduction: The Metaphor of Historical Distance // History and Theory. Theme Issue 50. December 2011. P. 1–10.

Комментарии