Гасан Гусейнов
Исторический смысл политического косноязычия
Гефтеровский проект «связь времен»: Украина, как и Россия, — наследница Российской империи, утверждает в 1992 году филолог и эссеист Гасан Гусейнов. Но кто — подлинный и мнимый наследник Союза Советских Республик?
© Yevgen Pogoryelov
Опубликовано в журнале «Знамя» в 1992 году (№ 10).
Тоска борьбы
Когда кони этой жизни еще стояли в застое, а ныне мудрые государственные мужи сидели в засаде и дожидались, сами того, впрочем, еще не ведая, наших дней, тогда каждая интересная книжка была в Москве событием жизни. На заре туманной юности «Достоевский и Кант» Я.Э. Голосовкера в «Науке», через несколько лет томик Рильке в «Искусстве» или вот гослитовский Клейст с переводом эссе «О том, как постепенно составляется мысль, когда говоришь».
По-новому всю глубину сочинений Клейста хорошо понимаешь теперь, когда видишь, как постепенно, в ходе самого выступления, составляется мысль тех, кто берет слово в парламенте, куда, как ошибочно полагают некоторые граждане, приходят с заранее продуманной — не только мыслью, но и речью.
Требование прежде думать, а потом говорить, конечно, мало выполнимо, скажете вы, ибо первый же оратор своими словами неизбежно заставит хоть в чем-то да поменять домашние заготовки. А там, где по одному вопросу выступают десятки людей примерно одного с тобою духовного склада, физической комплекции и жизненного опыта, ты, истерзанный эмоциями и невидимыми миру слезами от невозможности внятно высказать простую мысль, перестаешь думать и начинаешь бороться с теми, кого сам же выбрал себе в противники.
Неясных замыслов величье
Им души собственные жгло,
Но сквозь затор косноязычья
Пробиться к людям не могло.
Я. Смеляков
Если бы не страх, испытываемый людьми за свою судьбу при виде последнего съезда российских депутатов, можно было бы даже и посмеяться над логоманией безъязыких. Но не выдавливается и самая кислая улыбка.
В речах, в бесплодной разгоряченности взоров и взглядов точно развернуты свитки веками копившейся, матерой точки. Бессмысленной и беспощадной тоски, внучки дедушки-бунта.
Только в дурмане тоски можно было до сих пор не отдать — и не просто землю крестьянам, а — разграбленное чужое все равно кому. Именно так, ибо единственный заведомо незаконный обладатель и распорядитель земли в стране — это государство, это государство — правопреемник советского, вся совокупность государственных органов, тогда как всякое частное лицо здесь заведомо правомочно, чего лицо, бедное, не знало, но все же догадывалось и принуждено было десятилетиями по маленькой восстанавливать свое право, разворовывая госимущество даже и не в особо крупных размерах.
Конечно, принужденный красть то, что при иных обстоятельствах, в условиях правового государства, принадлежало бы именно ему, крадущему, все равно неизбежно становится вором и захватчиком. И все-таки даже вор не стоит вне закона, а государство Российское — стоит, по-прежнему стоит там и все никак не хочет расстаться с этим своим беззаконным стоянием, которое государственные мужи воспринимают как законодательный, или, в их понимании, надзаконный статус.
Входящий в кущи российской государственности доказывает это первыми шагами своего повседневного политического поведения.
За что так страстно хватается законодатель, принявший в наследство от своих предшественников полуразрушенное хозяйство, полуголодное население, состоящее из полумирных народов? Почему — не за спадающие штаны, а за инсигнии? Византийское двуглавое чучело, как и переучрежденная звезда Героя Российской Федерации, значимы при нынешних обстоятельствах только для не вполне настоящих правителей, для тех, кто в тоске похмельной догадывается о своем несоответствии времени и месту, но безотчетно стремится обмануть судьбу.
Так графоман хочет видеть напечатанным свой текст, отождествляя творческий дар с милостью редактора. И как графоман сидит более или менее в каждом пишущем, во всяком, кто занят законодательной деятельностью, более или менее удобно гнездится простодушие.
В нашем случае это простодушие проявилось в том, как подступилось многоустое законодательное воинство к главному для себя и для истории — к слову, к имени. Оно захотело переименовать РСФСР в Россию.
Чужое имя
Пойду я в контору «Известий»,
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.
Козловым я был Александром,
Но больше им быть не хочу.
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.
Н. Олейников
Пьянящая легкость, с какой Российская СФСР была отождествлена с Россией, причем не только в бывшем СССР, но и повсюду в мире, делает, возможно, бесполезными любые попытки трезвого разговора об историческом смысле политических новообразований, занимающих пространство вторично рухнувшей Российской империи. Чем выше, однако, степень бесполезности трезвого разговора, тем он может быть интереснее и осмысленнее для частного лица. Особенно для тех из нас, кто настолько потрясен невероятной ролью свидетеля вековых перемен, что не имеет уже ни сил, ни времени на размышления о других, сколь угодно захватывающих, вещах.
Эти слова — вековые перемены — стерлись от злоупотреблений, и, вслушиваясь и всматриваясь в них, не сразу веришь в то, что считанные месяцы политического развития вскрыли исторические пласты не XIX и XX, но XVIII и даже XVII столетий. Попытавшись подвести окончательные итоги Второй мировой войны, размороженная Российская империя вдруг наткнулась на ставшие вдруг спорными статьи Кючук-Кайнарджийского мирного договора с Портой 1774 года и все более нежелательные последствия раздела Польши 1792–1795 годов. На наших глазах утратили силу Гюлистанский (1813) и Туркманчайский (1828) договоры России с Ираном. Однако если отпадение бывших Эриванского и Нахичеванского ханств от России происходит в рамках локальной Закавказской войны и может позволить региональным сверхдержавам — России, Турции и Ирану — сохранить друг перед другом лицо, то такая мелочь, как раздел Каспийской флотилии, а стало быть, и появление в акватории Хвалынского моря сразу четырех военных флотов, не может не заставить Иран снять с себя конкретные ограничения, наложенные на него почти два столетия назад. С таких мелочей и начинаются сдвиги геополитических пластов, завещанных русскому уху байками про шамаханскую царицу.
На этом фоне Советский Союза как исторический феномен образует лишь относительно скромный период новой истории Российской империи. И наоборот, для республик — политических новообразований империи — этот советский период был и колыбелью, и историческим прототипом их государственности. С этой сугубо исторической точки зрения, советский период в истории России завершен вместе с империей, советская же государственность, размноженная в созданных Сталиным «республиках свободных», продолжает существовать до сих пор.
Просмотреть за крушением СССР распад России стало возможным лишь потому, что как политическая реальность Российская СФСР совпала с Союзом, на что неоднократно указывалось. (С бескомпромиссной прямотой как подготовку к «сползанию на югославский пусть» рассматривает борьбу за «суверенитет России» 1990–91 годов Дмитрий Фурман — «Век XX и мир», 1992, № 1.) Фиктивность всех остальных национально-государственных образований не помешала им, однако, стать политической реальностью, втиснув тем самым СССР в границы РСФСР.
Разговоры об искусственности «национальных республик», о высокой степени внутрисоюзной интеграции и т.п. оказались бесполезным сотрясением воздуха перед лицом массового иррационального культа национальной государственности: советская идеология и выкованная ею политическая психология оказались той высшей реальностью общественной жизни, которая пережила рухнувшую систему, выбралась из-под ее обломков и вселилась в новое тело, или, точнее, в новые тела.
При этом республикам удобнее, на первый взгляд, чувствовать себя скорее правопреемницами Союза ССР, впервые оформившего их государственность. РСФСР же, напротив, показалось более естественным и желательным ощутить себя наследницей Российской империи.
Это обобщение «республики думают так-то», «РСФСР думает так-то» — не только фигура речи. В пространстве, где власть — альтернатива закону (о чем ярко напомнил Д. Драгунский — «Век XX и мир», 1991, № 12), историческая легитимация неизбежно подменяет и подминает политическую, требуя консолидации если не всего общества, то значительного большинства его вокруг национально-государственной идеи. Как бы дорого ни стоила такая легитимация, искушение «стать полновластным хозяином на своей земле» едва ли преодолимо. Ныне ему подчинились в большей или меньшей степени все слои населения, а только в этом смысле такое гипостазирование — «Украина говорит, а Россия отвечает» — вполне уместно.
Следование этому искушению неумолимо сокращает исторический горизонт не только подавляющего большинства населения, но и его мыслящей части. В обществе начинает говорить инстинкт поиска подходящего лидера, обыденная жизнь подчиняется парадоксальной селекции, уровень общественного здравомыслия падает ниже привычной для данной страны отметки.
Самое трудное в такой ситуации — пытаться быть в словах и помыслах на высоте исторического положения. В нашем случае это означает понять, что РСФСР наследует едва ли не больше Союзу, чем старой империи, тогда как остальные республики — как раз империи в едва ли не большей степени, чем Союзу.
На первый взгляд проблема эта — кто кому наследует? — чисто академическая. Очевидно, что интересы политической тактики не позволяют Президенту Российской Федерации настаивать на том, что именно его страна — главная, а кое в чем и единственная наследница именно СССР. А какой политик на Украине готов объявить свою страну, только что обретшую независимость, законной наследницей ненавистной Российской империи?
Украина и русское общество
Нам вести душу обожгли. Что больше нет родной земли.
Н. Клюев
Но вся повседневная политическая риторика президентов — вода. Что бы они ни говорили, на наших глазах уже наступил новый период российской истории, в котором подспудно готовившиеся перемены обретают все более конкретные черты реальности. Как всякую новую реальность, понимать ее предстоит именно академически, и если не получается без гнева и пристрастия, то хоть без политиканского нахрапа, без брани. Даже бессмысленную на первый взгляд грубость, и ту предстоит выслушивать спокойно, как симптом некоего более общего процесса, как проговорку негодующего ума. Как свидетельство неприменимости к новой реальности привычных инструментов мысли, и только.
В самом деле, что, например, означают ставшие общим местом в московской печати ироничные, саркастичные и проч. оскорбления независимой Украинской Республики? В большинстве случаев содержательно обосновать тон этих публикаций очень трудно: карикатура И. Смирнова на запорожского казака, из чьей обритой головы вместо чуба бьет фонтан нефти (Московские новости, 22.03.92), должна, вероятно, заставить зрителя посмеяться над топливной зависимостью Украины. И было бы смешно, если бы не стойкие кровавые аллюзии у дальних потомков сих чубов.
Но даже когда писатель, а не обреченный на остроумие карикатурист, объявляет, что «страшно резать по живому», он словно не может увернуться от неуместной шутки. Так, Борис Можаев (Литературная газета, 04.03.92) предлагает понимать Украину «по Далю» как «область с краю государства», тут же говоря, что «смешно спорить» о «разделе братских народов». Не стоит придираться к логике этого «смешного спора»: если украинцы — это только те из нас, которые «с краю», то все дело о независимости Украины есть великое преступление («резать по живому»), если же они тебе младшие братья, то не стоит ли и поговорить с ними по-родственному (не в смысле «Господ Головлевых», конечно!)?
Однако, как уже было сказано, здесь важна не логика, но психология. Не факт оскорбления, оставшийся незамеченным для оскорбителя, но исторически сложившийся механизм обиды за державу. Уже сам тон открытого письма Б. Можаева украинскому писателю Ивану Драчу («Никиткина милость», «на фу-фу», «страсти-мордасти», «пришлепали», «прихватить», «оттяпали» и т.п. геополитические термины) выдает тревогу открывшего истину: я — не тот, за кого раньше сам себя принимал, поэтому я принужден идти в свой последний бой с открытым забралом, что в словесном споре и оборачивается грубостью.
И вот мифология Черноморского флота вытесняет из сознания художника отчаянную правду нынешней жизни. Назвать бессмысленную черноморскую обузу — тюрьму для моряков, мазутный остров — «ударно-стратегической силой на южных, наиболее опасных границах» (Б. Можаев) можно, только всерьез почувствовав себя единственным наследником адмирала Ушакова. А уж вообразив себя наследником российской исторической традиции и традиционным же ее заступником на всех фронтах, великорусский писатель тотчас отказывает в праве сонаследования малороссу. Почему это происходит?
Не только из-за поразительно скупой для такого случая исторической оснащенности писателя (чего стоит хотя бы серьезное цитирование Большой энциклопедии, дореволюционность коей становится для Б. Можаева залогом достоверности всего в ней написанного).
Важнее другое. Этноним «русские» покрывает в идеологии Можаева все поле государственной истории России, на котором украинцы и Украина слишком слабо, почти не выделяясь цветом, присутствуют в некоей вспомогательной для русских функции — подобно «Вечерам на хуторе близ Диканьки» для русской литературы.
Думать так, думать народно, нынешних русских мыслителей научил Сталин в 1940-х и 1950-х годах нашего столетия. Въевшаяся в сознание фантомная слава русского оружия, гремевшая орденами Суворова или культом исправно сдаваемого в войнах Севастополя, отвлекала не только от мыслей более высокого порядка о понапрасну загубленных жизнях воителей, не сумевших создать на пространствах самой большой страны в мире даже подобия гуманного общества.
Сталинский политический миф о русской народе и реальный статус РСФСР как «исторического альтер эго» всего Союза не мешали своеобразной административной диффузии, последний этап которой был связан с укреплением как раз украинского, а также южноукраинского элементов в верхних эшелонах московской власти (от Хрущева до Брежнева и Горбачева). Во властных структурах Союза ССР русское и украинское начала различались столь слабо, что воспринимались здесь синонимически, подлинная тяжесть московской руки ощущалась как национальное насилие лишь на самой Украине.
Другим примером такой административной диффузии русских и украинцев на союзном уровне была и в значительной мере остается армия. Проблемы здесь возникли лишь в момент распада Союза по швам установленных Сталиным национальных границ. Именно поэтому политиками Российской Федерации украинская независимость в целом воспринимается как эксцесс. Именно поэтому Украина в представлении московской политической элиты достойна лишь той второсортной государственности, которой были наделены все республики в бывшем Союзе. Но поскольку членораздельно высказывать подобные представления не совсем прилично, Украине — не без помощи, конечно, ее собственных лидеров советской закваски — предлагается рассмотреть предварительные условия ее независимости: беря на себя роль России, Российская Федерация хочет стребовать с Украины репарации за выход из СССР.
Чувство имперской обиды заставляет охваченных им людей гнать прочь любые попытки трезвого самоопределения. Вот почему сохраняют свою актуальность слова, написанные во второй половине 1917 года украинским и русским философом и правоведом Б.А. Кистяковским, более всего известным в России как один из авторов сборников «Проблемы идеализма» (1902) и «Вехи» (1909): «Образованного русского человека не интересовали какие-то украинцы, он считал существование их мелочью провинциальной жизни… Только теперь создались внешние условия для того, чтобы русское общество было способно понять украинцев. В настоящее время русское общество должно испытывать острое чувство патриотизма, не то чувство, которым было охвачено русское общество в первый год мировой войны, проистекавшее из уверенности в мощи и силе России и граничившее с национальным самомнением и высокомерием. Чувство любви к родине, которое должен испытывать всякий русский в последнее время, иного рода. Это горькое чувство боли, тревоги и обиды за родину. Говорю это по собственному опыту, т.к. я украинец, не перестающий считать себя русским. Но ведь это то острое чувство патриотизма, которое украинцы испытывают уже более пятидесяти лет» [речь идет об ужесточении в 60-х годах XIX века антиукраинского репрессивного законодательства; поразительно, как Б. Можаев, едва ли знакомый с российскими законами против украинского языка, повторяет аргументы тогдашних борцов против «самостийництва»].
Тот факт, что в 1991 году произошел распад исторической Российской империи, распад самой России, пока еще не осознан в Российской Федерации — ни ее лидерами, ни большинством политиков, которые до сих пор предостерегают от опасности того, что уже произошло.
Выламываясь из безнациональной империи и осмеивая ее безуспешных защитников, державники новой формации вкусили сок исторической учености все-таки из Пикуля, а не из Ключевского. Русский («Русский русский» по выражению Андрея Битова) современник Б.А. Кистяковского Георгий Федотов в 1928 году формулировал проблему с жесткой откровенностью: «От великорусского — к русскому. Это, прежде всего, проблема Украины… От правильного решения ее зависит самое бытие России. Задача эта для нас формулируется так: не только удержать Украину в теле России, но вместить и украинскую культуру в культуру русскую. Мы присутствуем при бурном и чрезвычайно опасном для нас процессе: зарождении нового украинского национального сознания, в сущности новой нации. Она еще не родилась окончательно, и ее судьбы еще не предопределены. Убить ее невозможно, но можно работать над тем, чтобы ее самосознание утверждало себя как особую форму русского самосознания».
Аргументы шестидесятилетней давности оживляются в спорах новых державников, не отягощенных, к несчастью, тем грузом исторического понимания, который позволял Г. Федотову выражаться с предельной прямотой. Украину надобно теперь не только представлять вне России, три советских поколения предопределили ее самостийную судьбу теперь уже как судьбу равноправной наследницы исторической России. Почему новые державники не видят или, видя, не приемлют этого?
Называя бывшую РСФСР Россией, они принимают желаемое за действительное, ибо полагают, что старый союзный статус Российской Федерации остается в силе и после исчезновения Союза. Эта ошибка закреплена пока и на уровне большинства международных организаций, где РФ почти автоматически унаследовала позиции Союза ССР. Между тем реальность состоит как раз в том, что для РФ не по чину числить себя в Россиях, а вот для Украины слишком скромно числить себя только в прежних Украинах. В первом случае реальный объем исторического наследования искусственно завышается, во втором — искусственно занижается.
В связи с этим полезно рассмотреть пубертатную геральдическую экзальтацию законодателей, видимо, не игравших в свое время в игры вроде той, что описана в незаслуженно позабытой советской книге Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания». Очевидно, что Российская Федерация не в состоянии обеспечить сохранность не только обеих голов, но и оперения своего геральдического чучела. Герб Украины, наоборот, слишком местный и скромный для полноправной наследницы империи. Украинские политики в целом, кажется, поумнее московских, но скованы провинциальной гордостью и взглядом на нынешнюю Российскую Федерацию как на Россию. Российские же глядят простодушнее украинцев, потому что подавлены роскошеством своих московских палат и ложным чувством ответственности за «великую и неделимую», отчего лишь умножают глупости и беспрерывно мешают безнациональной экономике сделать свое грязное дело наименее болезненным способом. Например, выменять Черноморский флот на очистные сооружения и шаланды (полные кефали), дабы не пугать других своими «южными, наиболее опасными границами». Отдаю себе отчет в том, сколь многим такое предложение покажется бредом: уважение к здравому смыслу отнюдь не только в нынешнем политическом контексте воспринимается как душевная болезнь или экзотика.
Присвоение новому политическому образованию не просто старого [1], но именно чужого имени — это историческая попытка утолить и обиду, и мечту о чуде: здесь бросаются в глаза древнейшие приемы завораживания времени. В одном ряду с этим новым политическим шаманизмом стоит массовое распространение в бывшем советском обществе всяческих суеверий, делающих наличную в стране информационную сеть не вполне пригодной как раз для передачи информации, для формирования не только достойной, но и соответствующей действительности самооценки. Здравомыслие попадает сюда по разряду эксцентричной клоунады.
Так, Ю. Каграманов (Независимая газета, 23.04.92), рассматривая идею придания Киеву статуса столицы СНГ, оправдывается за нее перед читателями: идея-де возникла у него, как ему сначала показалось, «на уровне бреда». Фактически предлагая окончательно признать Киев равноправным сонаследником имперской… Москвы, автор замечательной статьи вынужден камуфлировать это признание под жест доброй воли России. Публикуемая под малопочтенной рубрикой «Мнения» статья эта, между тем, настолько основательна, что — по контрасту с антиукраинскими декларациями российских госмужей — позволяет рассматривать отношения Российской Федерации и Украины не просто как неудачную и неуместную политическую линию, но как попытки неуместным ерничеством подменить политику. Тот факт, что подмена эта невольная, что произносители невразумительных деклараций не могут найти себя в истории, ибо не были этому поиску обучены, не приносит облегчения: то, что начинается как политическое косноязычие людей, кончается как жизненная катастрофа их подданных.
Разрыв между реальной ролью Российской Федерации (Московского царства Рутении, Великороссии, РСФСР) в бывшем внутрисоюзном пространстве и самосознанием политической элиты страны гораздо опаснее такового на Украине. Как уже было сказано, нынешняя Украина «больше» требуемого для себя статуса. Российской же Федерации, выходившей из состава СССР, предстояла утрата Украины не как «братской республики», но как своего исторического завоевания. (Именно это завоевание некогда безмерно возвысило Россию в ее вековом противостоянии Польше и обеспечило русским, а не полякам, роль военного гегемона в нашей части света.) Став когда-то частью Российской империи, сегодня, три столетия спустя, Украина снимает свой законный и, увы, слишком дорого доставшийся ей политический процент: некоторый прирост территории был оплачен, конечно, несоразмерными людскими потерями. (Иван Драч в своем ответе Борису Можаеву (Сверимся по Мономаху. Литературная газета, 18.03.02) говорит об этом так: «Сейчас украинцев в пределах Украины почти столько же, как и сто лет назад, а русские увеличились втрое и их стало сто пятьдесят миллионов. Если бы украинцы развивались таким образом, как и русские, за последние сто лет их было бы уже до ста миллионов». Как бы мы ни оценивали достоверность подобных расчетов, — аргументация Драча, видимо, не более достоверна, чем аргументация Можаева, — очевидно, что значительная часть украинцев воспринимала и воспринимает российскую имперскую политику в отношении именно своего народа как политику истребительную.)
В отмеченной мною перспективе раздела российского имперского наследства важнее, однако, не территории, «пришлепанные», по терминологии Б. Можаева, к Украине, но то, что в свое время будет названо русским периодом украинской истории.
Отгорит гнев, обида за унижения, от Балтики до Балкан будет, наконец, остановлена политическая и экономическая деградация славянского мира, в нем сложится гражданское общество, и, может быть, украинский станет первым славянским языком, на котором, исполняя мечту акад. Л.В. Щербы, будет как на втором говорить и писать всякий образованный русский. Впрочем, академические мечтания едва ли уместны, пока в Российской Федерации в лучших традициях старой государственно-крепостнической идеологии объявляют «своими» русских украинцев, навязывая им совсем иную линию политической борьбы: за почетное право не знать украинского языка. Насильственное насаждение знания чужого языка бессмысленно и опасно, насильственное насаждение незнания и вовсе лежит за гранью того и другого.
Непризнание того очевидного факта, что Украина — по меньшей мере равноправная с Российской Федерацией наследница Российской империи, вызывает к жизни политические представления, которыми сегодня руководствуются сербы в своей братоубийственной борьбе против югославов за Югославию. И если внешний мир пока больше благоволит Российской Федерации, чем Украине, в их споре о флоте и Крыме, то только потому, что ельцинская Россия как политический субъект постепенно становится опаснее горбачевского Союза. Опасение перед новой угрозой и истолковывается на Западе как поддержка «российских демократов» против «украинских националистов».
Исторически неизбежное, завещанное Российской империей превращение русских в большое национальное меньшинство вне ядра империи истолковывается как проявление чьей-то злой воли. В итоге русским, привыкшим считать себя большинством в пределах Союза ССР, предлагается и впредь культивировать это ставшее сегодня ложным представление через причастность племенному державному союзу.
Единственным предварительным условием такой причастности оказывается, конечно, идея централизованного Российского государства как высшей, а в определенном смысле — и единственной ценности, главная угроза которой исходит как раз от Киева — «матери городов русских».
Говоря еще резче, придется признать, что как эрэсэфэсэровские мыслители, так и самые рьяные из украинских «самостийников» мешают русским украинцам увидеть именно в Украине, а не только в новом Московском царстве, свою обновленную Россию. Одним — потому что само имя России пока кажется им слишком чужим, другим — по темноте их, т.е. потому, что без этого имени весь мир меркнет и теряет для них смысл. Они готовы возродить жандармерию, карательные войска, они признают целые этносы, населяющие Российскую Федерацию, «непривычными к европейскому языку компромиссов», они готовы «устанавливать частичную или полную экономическую блокаду непокорных автономий»… Ради чего? Ради сохранения централизованного государства, каким бы оно ни оказалось впоследствии. Наиболее инструментально эту концепцию построения на территории РФ расистского государства разработал Константин Барановский («Век XX и мир», 1992, № 1).
Ни те ни другие никак не могут признать, что если Украина последних столетий тоже была Россией, то это ее имперское прошлое — вместе с Крымом, флотом и не говорящими по-украински украинцами, — оставаясь там, где застал нас всех распад империи, никогда России и не покинет. Потому что нельзя покинуть то, что существует не вне, но внутри тебя.
На вершине российской общественной пирамиды происходит сейчас попытка удержания державности. Уже потерянное пытаются сохранить в сердце людей и в сердце Федерации — как страну, снова насаживаемую — и опять из лучших побуждений! — на «властную вертикаль» (Г. Бурбулис).
Обидный, постыдный крах российской государственности в форме третьего возрождения державы может духовно изолировать Российскую Федерацию как страну, неспособную — силою своей интеллектуальной и властной элиты — к достоверной самооценке и утверждению соответствующей политики. Ведь чем ниже достоверность самооценки, тем явственней угроза внешнеполитических просчетов. Русских — и в Российской Федерации, и далеко за ее пределами — снова делают заложниками культа Государства Российского, а лучше сказать — того Московского центра, который Андрей Новиков назвал недавно «искусственным продуктом советской истории» («Век XX и мир», 1992, № 1). «Я нигде не встречал, — пишет А. Новиков далее, — больше оптимизма по поводу национального и религиозного возрождения России, чем в Москве. Этот оптимизм пропорционально уменьшается по мере отдаления от столицы и сменяется тихим ужасом, когда салонные русофилы оказываются в деревне. Может быть, старая добрая деревенская Россия и сохранилась, но не иначе как только в Москве». Это наблюдение касается, конечно, не только России почвенников, но и России государственников. На все лады повторяя слова П.А. Столыпина (которого называют, конечно, только Петром Аркадьевичем), что ему нужна великая Россия, нетрудно позабыть, что люди в этой стране целое столетие истребляли друг друга, как раз возводя чаемое величие. То, что русский человек вообще выжил, несмотря на непомерное величие своей державы, относится к одной из загадок мировой истории.
Чужая правда
Спеша избавить его от черноморского оружия и отбирая Крым в уплату долга за землепроходство и щедрость человеческих жертвоприношений, история подарила ему на закате последнего столетия империи одно из самых прекрасных сочинений на русском языке — считавшуюся навсегда утраченной поэму Николая Клюева «Песнь о великой матери» («Знамя», 1991, № 11).
Этот антибольшевистский старообрядческий эпос будут изучать и заучивать наизусть поколения говорящих и читающих по-русски людей. Когда-нибудь будут установлены все измерения, в каких виделась Клюеву Россия. Но главное можно назвать и на другое-третье перечтение. Здесь есть и государственное измерение «жадных волчьих стай, погонь и хохотов совиных», в котором возник и режим нашего столетия: «…вороватый, с нетопырем заместо сердца, железо-ребра, сталь-коленцы, Убийца матери великой!…» Здесь есть и Святая Русь, которая «отходит к славам, К заливам светлым и купавам. Под мирликийский омофор».
Найдется здесь пища и для нашего отравленного политической рутиной ума. Клюев глядит на Русский мир из-под низкого северного поднебесья, но видит далеко: до Шираза, до Гималаев, до Палестины, и даже дальше — до страны Хмеров — Камбоджи. Провожал свою речь, свой плач до России в далекое мировое гнездо, словно прогоняя русское слово из некогда родных мест, оттуда, где
Безбожие свиной хребет
О звезды утренние чешет,
И в зыбуны косматый леший
Народ развенчанный ведет…
Клюев слышит тревожный голос безотчизной «птицы рощ цесарских», пророчествующей о грядущих напастях так, как это делала ласточка — Кассандра у Эсхила.
К нам вести горькие пришли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Что редки аисты на Украине,
Моздокские не звонки ковыли…
Нам вести душу обожгли,
Что больше нет родной земли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Замолк Грицько на Украине [2],
И Север, лебедь ледяной,
Истек бездомною волной,
Оповещая корабли,
Что больше нет родной земли!
Тот, кто вчитает в этот текст чернобыльское или аральское преступления российской государственности, нечистоты издохшего от дряхлости двуглавого орла [3] (ибо никто не вызвал на бой нашу ржавую державу), тот не дрожащие от жадности руки протянет в чужие земли, за старым правом тащить и не пущать, но заставит себя вслушаться в чужую правду, которая уж во всяком случае не ниже твоей, тебе же самому еще и неведомой.
«Как бы то ни было, русское общество не имеет права сетовать на то, что политическая жизнь на Украине приняла в последний год такой оборот, какого оно не могло ожидать. Оно не знало Украины и украинцев, а потому и естественно, что оно менее всего предвидело то, что в действительности произошло» (Б.А. Кистяковский).
Прибавилось ли знания и понимания, не говорю уж — предвиденья! — за 75 лет, прошедших с той первой Украины не «с краю», но особняком.
Горько отвечать на этот вопрос? Что ж, проникнемся «медвежьей мудростью» Клюева, почитаем, например, как позволял себе русский старовер вслушиваться в голос правоверного мусульманина:
Абаз поднялся, смугл, как осень
В тигриных зарослях Памира,
В его руках сияла лира,
И цвет одежд был снежно синь.
Как полевой тысячецвет
Звенит, подругу опыляя,
Так лира чарая, чужая,
Запела горлицей из рая
Медвежьей мудрости в ответ…
Не желающий знать чужую правду не захочет слушать и чужую лиру (тем более бряцания «исламского фундаменталиста» из какого-нибудь «золотоордынского этноса», как и означенный фундаменталист не выказывает желания слушать кого бы то ни было) [4]. Перемежая брань с небылицами, он ни с кем не найдет общего языка и будет коснеть в безъязычии, предпочитая живому мудрому клюевскому медведю двуглавую нежить.
19.05.1992, Бремен
Примечания
Комментарии