Европа и Россия «норм»

Путин и Европа: непримиримые антагонизмы «норм»?

Политика 05.07.2014 // 3 955
© Luis de Diego

От редакции. Выступление на IV встрече Клуба PL-RU в Фонде им. Стефана Батория (Варшава) «Польша, Россия и Восточная Европа».

Мне кажется, говорить об этой теме («Польша, Россия и Восточная Европа») — значит рассуждать о «белых пятнах», взаимном противоречивом выстраивании или даже использовании «Другого», о котором столь удачно писал еще в 1998 году Ивэр Нойманн.

Как вы наверняка помните, его основной версией событий было то, что дискурс конструирует реальность, а не наоборот. Но что нам показывает Нойман? Прежде всего, то, что до 1992 года создатели дискурса о Восточной Европе, как он отмечает, редко представляют его как проект построения региона. Пожалуй, чаще всего они начинают описывать непосредственно наблюдаемую реальность, в которой конкретные люди, населяющие конкретные земли, оказываются связанными общими культурными чертами.

Уже во второй половине 1990-х — 2000-е гг. ситуация резко меняется, поскольку Восточная Европа одушевлена демократическим экспериментом (а стоит понимать, что это более чем эксперимент!) вхождения в ЕС, внутри которого процедурные вопросы демократизации и либерализации т.н. «новых» демократий и апелляция к демократическим ценностям должны срастись, плотно стянуться в новой связке — с одной стороны, действительно общерегионального «демократического», а с другой — наднационального строительства. В этом смысле проблема демократических ценностей выглядит универсальной еще и потому, что Европа должна в каком-то смысле стать своим собственным «Другим», то есть создать проекцию оптимально, если не сказать «идеально», работающих общеевропейских ценностей. Но каковы они? Речь — о ценностях, имя которым — достижение, о наследии, которое призвано стать неотъемлемым, будь то Вольтер в знаменитых спорах середины 2000-х гг. или, скажем, правовой характер развития ЕС. Речь — об аксиомах универсальности и требованиях буквальной реализации идеала. Всему исторически итоговому в причудливой амплитуде от христианства до Вольтера надлежит теперь стать отправной точкой зарождающегося кипучего эксперимента развития, в центре которого — т.н. «демократические стандарты» и принципиально иное представление о лимитрофах, отграничивающих не только территории, а универсальные и не слишком универсальные ценности. Но в той же мере — и заявляющие приверженность им нации. Национальное развитие отныне вращается вокруг двух полюсов — вполне вероятных, еще кажется, этатистских триумфов стран демократического клуба (чего стоит во многом стандартная посылка, что демократические нации не воюют друг с другом, или тезис о полной предсказуемости «старых демократий» в ЕС) и не менее вероятных и прогнозируемых этатистских поражений — конечной обреченности (пусть не сейчас, а в будущем) непричастных к демократии стран и лиц.

Я вовсе не хочу критиковать это сознание, оно сыграло в Европе свою историческую роль, строго говоря, с блеском отыграло свой акт, но, как и всякое сознание, оно имело свой предел. И в данном случае этот предел оно ставило себе само — не только судьбоносным и наивным, как античный хор, утопизмом, нежданно-негаданно выплескивающимся в документах вроде концепции середины 2000-х гг. «Европа в лучшем мире» (двусмысленность заглавия тогда мало кого интересовала), но и тем, что оно последовательно мыслило Европу ценностью победы, не оставляло себе прав на ошибку. Преодоление травматического, преступного, аморального, насилующего, авторитарного — чем не политическое призвание? Но только в том случае, если твоя политическая победа — не данность, а завоевание, а твоя Европа — процесс, а не результат (и не подумайте, что я цитирую Бернштейна).

Мне не хотелось бы сейчас зайти в извилистые темы аксиологии, тем более в ситуации, когда, как верно сказал Штайнмаер, Европе грозит третий после 1914 года и Холодной войны раскол, но я хочу отметить, что концепция т.н. «Европы норм» еще не была гарантией победы, но в этом качестве воспринималась.

И именно это имело свои подводные камни в отношении России. В то время как Европа мыслила себя как «источник норм», Россия с Европой только торговала — поверх головы европейцев РФ смотрела на Америку: вот кто был ее магнитом — империя силы.

Я понимаю, что ухожу сейчас в рассуждения о Европе как таковой, а не столько о Восточной Европе, но мне кажется, что эти вопросы сегодня немаловажно подчеркнуть еще и потому, что Восточная Европа с ее посттравматическим опытом была поставлена в положение, скажем так, «премьера реформ». То есть она должна была и выразить так или иначе идеалистическую природу ЕС, его отнюдь не шутейную идеологию победы, несколько иным образом, чем Западная Европа. Она должна была стать, строго говоря, «большим католиком, чем Папа», доказав свою принадлежность к прогрессивным силам континента более радикальным сломом «старого мира», чем сам Евросоюз. Рассуждая в несекулярных терминах, если Западная Европа еще могла мыслить свое движение в будущее апофатически, то Восточная Европа — только катафатически: не только приняв, но и продемонстрировав пусть какой-никакой, но все-таки «идеализм» государственного строительства как неизбежный для себя, безальтернативный.

Думается, в политической практике это не очень-то срабатывало, как и всякий максимализм, но что срабатывает в политической практике?!

Одновременно важно, что эта идеологическая доминанта «реформационности» выдвигала в особое поле отношения Восточной Европы с Россией — наследником и, как многие считали, провозвестником архаики в Европе. Чтобы доказать свою эволюционность в Евросоюзе, Восточной Европе стоило одновременно быть революционером с Россией. Неслучайна преимущественная (в сравнении даже с западноевропейцами) активность представителей Восточной Европы в крымской и грузинской историях. Восточная Европа 1990–2010-х гг. претендовала на роль образчика того, что могла сделать Россия, до чего она не дошла, на что не сподобилась, — инициативной силой доказательства возможностей, да, собственно, и реальности реформ. Именно она была первым адептом общеевропейской новой «современности».

Но опять-таки Россию эта инициативность нимало не тревожила. Очевидно, что, например, гиперозабоченность Польши Россией встречала слабую заинтересованность России Польшей. Едва ли нашлось в Москве 19-20 человек, знавших на волне апрельской активности «Солидарности» о «Круглом столе» в Варшаве. Чуть не пара-тройка заметок в московских вечерних газетах отметила «бархатный развод» 1 января 1993 года Чехии и Словакии. Советское население в массе своей полностью пропустило бурные события европейских революций 1989 г. Они никому не виделись вехой, коль скоро самое существенное для мира, как тогда представлялось, происходит в СССР. Россия обратила внимание на Восточную Европу только с расширением НАТО на Восток.

И опять-таки замечу, что Россия смотрела на всю Европу в большей степени как на торгового партнера — никак не идеолога и никак не политическую Мекку. Так, например, на редкость содержательные идейно-политические споры «новой Европы», новации западной демократической теории для России были совершенно маргинальными.

Но это способствовало возникновению современной ситуации, когда Европа проявляет автоматизм в отношении России, а Россия — в отношении Европы.

Любой автоматизм, в том числе автоматизм санкций, — признак неразличений, тех или иных сложностей понимания. И если со стороны России «автоматизм» проявляется в предположении, что Европа, как я частенько слышу сейчас в Москве, проглотила чехословацкого и польского Гитлера, медведевскую Грузию — проглотит и Крым, то со стороны Европы — в гиперконцентрации на фигуре Путина, без анализа, например, тех процессов, которые Владимир Путин определенно стимулировал, но которыми отныне не управляет. Гиперконцентрация на Путине — проблема понимания. Вот, казалось бы, Путин сидит в своем замке и ворожит, но реакция на украинские события в российском обществе — моментальна. И никаким Путиным не объяснить то эмоциональное неистовство, в которое все больше и горше впадает страна. Путин — катализатор процесса, но никак не демиург. Это сродни германовским трем картам у Пушкина. Российская третья карта — не туз. Контроль за ситуацией на Украине упущен, и там, где Путина, как бесконечно говорят у нас, чересчур много, — его нет. То же самое относится к социальной атмосфере в России, миновавшей точку невозврата. Мы имеем дело с человеческим фактором, колоссально мутировавшим в несколько месяцев, и я совершенно не уверена, что можно обуздать Смердяковых карамазовско-путинской революции, сонно грезящих об убийстве «отца»…

Несколько месяцев назад я уже писала о реформировании президентских представлений о «большинстве» — переходе от «путинского большинства» к форсированной концепции «подавляющего большинства». О том же в первом приближении мы размышляли на ноябрьской дискуссии в Фонде Стефана Батория. Полагаю, кремлевская инициатива формирования новых масс за это время получила особую фору. И опять-таки Путин не до конца контролирует идущий процесс. Я даже не уверена, что он его до конца сознает.

Тем не менее, он явно сделал ставку на новое политическое «мы» — как всегда по-бонапартистски, по принципу «ввяжемся в бой, а там…».

В президентской риторике все чаще присутствует нечто новое:

(с) «Мы вместе»; «мы очень переживаем за то, что происходит на Украине»; «мы вместе много сделали, но предстоит сделать еще больше, предстоит решить очень много задач. Но я знаю, я уверен, мы все преодолеем, все решим, потому что мы вместе» [1].

Мой в меру наивный вопрос: а как расшифровывается для Владимира Путина это «мы»?

Судя по общему пафосу речей последнего года, «мы» для него — это одновременно и российский народ, и условное «все» в значении «все до единого», либо же то или другое «подавляющее» или «абсолютное большинство» (сейчас эта президентская схема экспортирована на Украину, и вот уже пару месяцев мы имеем «абсолютное большинство» в России и «подавляющее большинство» в Крыму). Во всех этих случаях «мы» — не только чуть не мифологическое всеединство, совокупность народа в ипостаси чего-то целого, раз и навсегда неделимого. Если бы только это! Нет-нет, в чисто политическом разрезе «мы» — это воплощение народной «воли», противостоять которой «трудно или практически невозможно» [2], которую бесполезно отвергать.

Там, где есть новое масштабное «мы», не предполагается заднего хода — политически, сперва политически, а потом и практически, все решено [3]. Невозможно противостоять «подавляющему большинству» не только политически — нравственно. Постольку поскольку «мы» с самого начала — обороняющее ценности «большинство». Насколько оно оборонительное — оно агрессивно. Но это агрессия против любого (лучше нефиксированного, попеременно скользящего) врага, независимо от его политических убеждений, так как дело идет о защите достоинства нации, а не ее политического выбора.

Понятие «выбор» — запрещенное слово в рамках практик (подчеркиваю, практик — не пропаганды) «подавляющего большинства». Здесь и врагов не выбирают: такова жестокая реальность якобы перманентной борьбы всех со всеми; «всеобщее» большинство держит круговую оборону… Здесь и «борьба» — метафизического плана: против противостояния не просто нации, а ее целому, единству, общности, то есть не собственно нации, а ее национальному духу. Здесь и агрессия — защита, поскольку «подавляющее большинство» изначально отстаивает ценности высшего (универсального) порядка, которые должны бы признавать и его враги. Здесь и «достоинство нации» неотменно, хотя ее политический выбор малопредсказуем — не ограничен исключительно «демократическим». Здесь и «политический выбор» — единственно заслуживающее «нравственного доверия», толкуемого все чаще и чаще по-ханжески. Но каким бы он ни представлялся — это якобы нечто полностью предопределенное: часть выбора нравственного, который и «не может» быть иным.

На закваске этих и им подобных логико-практических парадоксов созидается новое большинство, задача которого — представить реальность национального развития как защиту нравственных постулатов, а последние — как достояние «лучших граждан», независимо от несходств их политических мотиваций. А под сурдинку объявить несогласных безнравственными, политически неблагонадежными: нелюдями, проходимцами, «морально неустойчивым типом», опасностью не для каких-то определенных политических противников, а разом для многих, всех.

Выделю в сегодняшней дискуссии еще раз эту мысль.

«Лучшие граждане» — не политическая элита, а тем или иным образом вхожие в большинство, понятое опять-таки не политически. Новое большинство — никогда не меньшее, чем «все мы».

Новый «лучший» — исходно принадлежащий ко «всем нам», а не завоевавший доверие или политически лояльный. Примерно с начала 2012 года (уже с кандидатских статей Путина с их постоянным рефреном «мы»), впрочем, и завоевывать нечего. Власть якобы и так принадлежит «всем» [4]. Однако политическая дифференциация, разумеется, никуда не уходит: она идет себе и идет, но поверх поиска разночтений политических позиций, даже поверх принадлежности к численному большинству.

Смысл ее — обозначение морального статуса «достойных», выражающих санкционируемое Кремлем недоверие «недостойным». Но каким образом? Через их исключение по принципу якобы отсутствующей принадлежности ко «всем», возведенное в ранг моральной обструкции.

Обсуждать эти моралистические проскрипции я не буду. Моя задача сегодня — пусть и эклектично, наметить проблемы. Но выделю все, что касается новых «заходов» на большинство.

В чисто политическом отношении это большинство, легитимирующее себя через агрессивную наступательность, но только в связи с тем, что оно настойчиво видит себя жертвой.

Его враг, как правило, находится попутно, попавшись под руку, как Евромайдан, и рассыпаясь под ней, как «пятая колонна». Но сила его наступательности — в том, что оно и обороняется, как жертва: слепо, безоглядно, как пойдет. Но оно требует идти напролом, объявляя себя вынужденным это делать, и ищет врага не столько, чтобы сплачиваться, а чтобы в срочном (чрезвычайном) порядке исполнить некоторый общечеловеческий долг: защитить беззащитных, поднять флаг «исторической справедливости» (© Путин), вернуть веру униженным, отдать «долг предкам» (© Путин), восстановить достоинство, воссоздать культурный и национальный капитал и т.п.

Клич его мобилизации — алармистское «пока не поздно!». Еще не совсем ясно, но, может быть, в будущем предстоит снять или подтвердить предположение: это, скорее, сиюминутное операциональное (работающее на купирование ряда нежелательных для власти процессов) большинство… Тем не менее, в списках его целей — защита исторических, моральных и гуманистических ценностей. Нет, скажу иначе — не ценностей, их границ. С одной стороны, якобы стоит большинство — хранитель ценностного статус-кво, с другой — его враг, фатально выпадающий из «морального порядка».

Но одновременно его мобилизация — показатель изменения трактовок характера угроз. Первым делом супербольшинство реагирует на угрозы деморализации, угрозы образу жизни, угрозы традиционным ценностям, угрозы стабильности и жизнеустройству (слово В. Путина [5]), угрозы ценностной десуверенизации (о ней в последние месяцы бьет тревогу Патриарх Кирилл [6]), но этот тип угроз слишком расплывчат, чтобы концентрироваться на чем-то одном. Соответственно, в поле его напряжения гипнотически нагнетается атмосфера, в которой угрозы — повсюду, враг — всегда вблизи, здесь, да вот же он!

Многие, кажется, уже подмечали: его эмоциональная пластика — психология экзальтированности, но отнюдь не банальной. Рост экзальтации, по-видимому, — результат совершенно особого осмысления истории. В его пропагандистских раскладах «возвращение в историю» (ср. призыв Путина на Валдае) — поле приложения эмоций и обязательный ритуал. Однако в данном случае не собственно история — его манок, а тот или иной акт восстановления «справедливости». Сделать контроль «справедливости» основой единения — цель культивируемой им массовой эйфории, а представить эйфорию будничной — его рычаг.

По сути, оно опирается на коллективистские реконструкции ретропрактик, представляющие «справедливым» только полезное для единства. Разговор о любом разобщении в этой рамке — указание на политическую ошибку, опасный синдром. «Единение» же внутри нее строится не совсем вокруг политического самоопределения.

Так, чуткий Патриарх Кирилл провозглашает в обращении ко всей Церкви (17 июня 2014 г.) наличие в России и на Украине «духовно неделимой Руси», не разделяемой «по политическому, национальному, социальному и любому другому принципу».

Красной нитью по тексту проходит мысль: разобщения суть недооценка некоторой исконной (эквиваленты: неотъемлемой и вечной) «духовной неделимости» народа, а политические кризисы эпох Киевской Руси, Смуты и большевизма — их итог.

Как бы там ни было, политический порядок увязан Патриархом с духовным становлением, а то — с суверенитетом, давшим почву святости. Но в таком случае любой политический кризис — дисфункция нового свойства: разрушение вечного призвания нации, миссии на века.

И все-таки, если полнее, источник кризиса, что он для Патриарха?

Приведу цитату из его обращения к Полноте Русской православной церкви:

«Уроки истории… показывают, что междоусобная брань всегда порождает угрозу покорения Отечества внешним силам. И встарь, и ныне перед нами встает в таких случаях опасность потери подлинного суверенитета народа. Суверенитета, который выражается в возможности и способности устраивать свою жизнь на основе тех нравственных, духовных и культурных ценностей, что были вместе с Божественной благодатью восприняты нашими предками в Киевской купели Крещения Руси, взращивались и усвоялись на протяжении многовековой истории. Обращаюсь ко всем, от кого зависит принятие решений: немедленно остановите кровопролитие, вступите в реальные переговоры для установления мира и справедливости. В междоусобной брани не может быть победителей, не может быть политических завоеваний, которые были бы дороже жизни людей» [7].

Несколько вводных замечаний для польских коллег:

1. В русском языке «междоусобная брань» — противостояние между «собой», «своими».

2. Политическое предложение Патриарха — «установление мира и справедливости», однако за этой фразой шаг-в-шаг следует другая. По-видимому, «справедливо» для Предстоятеля Православной церкви то, что доказывает единство через родство (кстати, у русских есть словцо, более уместное в его контексте, — «свой-ство»).

Мне не хотелось бы дольше останавливаться на этой цитате. Отмечу только, что источником кризиса для Предстоятеля Русской Церкви является разрушение спайки «справедливости» с родством, но родством в оптике чего-то неотъемлемого, изначального, идеального, вечного.

Но это манипуляция с чисто политическим требованием «единства» — его фиксация как неразложимого, а в идеале чуть не природно свойственного, навечно славянского и русского — «своего».

Однако что же здесь «справедливость»? Якобы безошибочное чувство истоков, не дозволяющее забывать о «своем» и «родстве», но так, как если бы родство заставляло действовать в защиту, условно говоря, родных без изъятий. Иначе, всех разом, а не кого-то в отдельности. Тогда и борьба за нее должна быть борьбой «всех за вся» — без победителей и побежденных, за родство!

Впрочем, этот момент касается «подавляющего большинства» в целом. Оно практикует поиск других «растворов» единства — эрзацев родства, но идеалистически всеобщего, присущего всем и каждому, как несмываемое клеймо.

Присмотримся: пресловутые «генетические» коды — отработка той же схемы единства. Его не создают и не добиваются, но к нему нет ни малейшего шанса не принадлежать.

Точно так же путинское «мы» — всегда четкое указание на кровнородственную или родовую принадлежность к нации, к ее «тысячелетней истории», к ее «опыту», «жизни», «укладу».

Логика Путина: создать реестр понятий, приписывающих позитивным сторонам национального развития характер фатума, рока. Если они позитивны — их нельзя не принимать. В первую очередь, глава Кремля относит это к родству. Но само родство мыслится им политтехнологически. Уже в конце 2013-го — первой половине 2014 года оно — «ультиматум» обязательности единства. Где родство, там и единство, в которое физически невозможно не входить.

Быстро пройду по постоянным «пунктирам» его последних речей:

— пренебрегать «родовыми корнями» может лишь тот, кто не родился на этой земле;

— недооценивать «тысячелетнюю историю» России способны только «не наши люди», «нормальному человеку» это недоступно;

— «народный опыт» — часть «всех нас», хотим мы того или нет;

— наш «образ жизни» не изменят никакие привносимые абстрактные схемы коммунистического или либерального развития (уверяет Путин на Валдае).

Во всех этих случаях «мы» Путина искусственно хотя бы потому, что в политическом смысле сразу порождает вовсе не включение (participation), а исключение (exclusion) представителей «рода»…

Это типично перформативное «мы» то и дело осциллирует между крайностями и натяжками (извините, волюнтаристски даю их формулы):

— хочешь не хочешь — ты «наш»

— не «наш» — только «предатель»

— «образ жизни» (жизнеустройство) — наиболее стабильное и лучшее в «нас».

И то, и другое, и третье бьет на родство, но родство, представленное как осуществленный не тобой выбор «лучшего». «Лучшее» же — якобы всегда «наше», тогда как и ты, принадлежа к стране и территории, не можешь автоматически не желать «лучшего» и «своего».

Вроде бы элементарные цепочки, не так ли? Тебя помещают в теплое варево родства, не подлежащего твоим собственным решениям. Как если бы ты сам — вроде бы уже не актор, а только родство.

При всем при том, если генетическое «мы» — всегда та или иная степень общности, то президентское «мы» — ее абсолют.

Путиным вводится принцип «либо – либо». Либо есть единство, либо «мы» — не «мы». В «мы» нельзя входить только частично, от «мы» не отказываются. Не принадлежать к «мы» на этой территории, как предполагается, органически невозможно.

Путинская диалектика: родство выстраивается политически как политика исключения, данная через максималистское восприятие «своего».

«Мы» призвано закреплять штамм представлений не просто о корневом для нации, а о реалиях «бесспорно своего». Не знаю, как бы это почетче сформулировать на русском: может быть, «безоговорочно своего». Неважно. Главное то, что от этого «своего» невозможно отказываться не потому, что это запрещено (а тренд этот все усиливается), а потому, что твоя собственная природа глубинно противится этому — свидетельствует за себя. Социально «свое» — субстанциально «твое». Ты метишь, норовишь от этого уйти только тогда, когда полностью потерял себя. И неслучайно в этой связи, что «предательство» в сегодняшней России — не отдельная акция, а широкомасштабное предательство «себя» и «своего», то есть «всего». Но путинский противовес абсолютному предательству — беспрекословное служение. Начиная с Крыма у него все сильнее звучит тема «служения» России —по-воински беззаветной службы как многоплановой защиты «всего своего».

Стоит понимать, что в Крыму ставится на кон не просто «свое», что не раз открыто признает Путин, а именно «все свое»: социальное тело России, эмоциональная пластика «русского духа» — родного как «всего». Что ж, «всё» не выбирают: либо оно есть, либо его нет. Решающим выбором гражданина, по-видимому, должно стать то, что родовое и цивилизационное — явно что-то полусакральное, святыня. Ему следует быть верным, но его странно и бесполезно выбирать.

Еще раз вернусь к этой мысли. Сам по себе выбор запретен внутри формирующихся примерно с 2012 г. парадигм «подавляющего большинства». В отличие от путинского большинства, внутри них норма, а не выбор — базовое понятие. Но этого рода норма — то, от чего запрещено отказываться и что ты не можешь не принимать.

Показатель этих серьезнейших подвижек — утверждение путинского «мы». Но я об этом писала и не хотела бы повторяться [8]. В операциональном смысле важен механизм контроля, за всем таковым стоящего.

Благодаря развитию концепции «подавляющего большинства», росту использования «мы» в современной России ты уже почти совершенно не можешь быть «нормальным человеком», если тебя не аттестовала в этой роли пара-тройка «своих» («нормальных людей»), и не можешь искать «справедливости» вне исторического чувства, силой провозглашенного всеобщим. Попеременно дело заходит о контроле памяти с помощью морали, понятой как неотъемлемый (что сомнительно, не правда ли?) признак большинства. Либо ты в него добровольно включаешься, либо ты асоциален и аморален, поскольку большинство всегда морально, а ты морален только с большинством…

Впрочем, приведу цитату.

«Уверен, что и 2014 год войдет в… летопись, в летопись всей нашей страны как год, когда живущие здесь народы твердо определили: быть вместе с Россией. Тем самым подтвердили свою верность исторической правде и памяти наших предков. Впереди много работы, но мы с вами одолеем все трудности, потому что мы вместе, а значит, мы стали еще сильнее» [9].

В центре президентского «мы» — бросок к позитивному единству как выражению некой абсолютно вековечной и исторически бессменной, как у Патриарха Кирилла, «России вместе».

Но эта модель не сработала бы «на повышение», если бы Путин крымского периода не отождествил «справедливость» присоединения полуострова с «правотой», которую никто не способен ставить под вопрос.

Приглядитесь: президент оперативно вводит в оборот схему «верности исторической правде и памяти наших предков», то есть опять-таки дает абрис единства, к которому невозможно не принадлежать.

Далее же якобы изначальная «верность правде» рождает скрытый тезис: «правый не виноват»! Разумеется, не всякий правый, а только «исторически» правый (ср. строки о предках), что традиционно означает для него — не отрекающийся от «своего».

Вот она, Россия-2014 — ископаемый материк «своего»…

Вроде бы в этом нет ничего необычного для прочих стран, если бы не настойчивый, мелкий, каверзный обертон: принятие «своего» — повод для санкций и контроля. Нельзя не принимать «свое». Вот только «свое» и «мы» в насаждаемой концепции в принципе неразделимы! Это идеологические сообщающиеся сосуды. «Свое» узнается через «мы» — и наоборот.

При всем том Путин представляет «мы» неизбежностью для каждого гражданина, в том числе для себя. Его ставка — история как фатум. Едва ли не бахтинское время-пространство («хронотоп»), в котором ни он, ни кто угодно другой не могут действовать по-другому, обязаны двинуться навстречу необходимости. Для этого-то и понадобились «мы» — карающий меч приведения к «норме своего».

Теперь сам Путин — неприметная частица «мы». Не автор трагедии и не ее протагонист, а скромный оракул большинства, жаждущего в силу моральной, исторической и гуманистической необходимости защитить одновременно и ясно понимаемую общечеловеческую норму, и норму «своего».

Это в особенности прорывается наружу в истории с Крымом. Какие бы аргументы ни приводил глава Кремля — присутствие НАТО у российских границ, долг перед памятью предков и проч., проч., но он якобы просто не может не присоединить Крым, вынуждаем (моральными требованиями) поступать только так, а не иначе — это якобы неизбежный рок служения «своему».

Это то понимание Virtus, которое мы встречаем в одном месте у Петрарки в переписке с Франческо ди Каррара: «Истинная Virtus приносит нам славу, даже если она могла бы не быть желанна»…

«Мы» уже почти полностью перелицевало кремлевские представления об идеологии таким образом, что на место свободной воли встает идеал безропотного служения необходимости, но всегда как торжествующе коллективная судьба.

Начинается этот период с обрисовки Путиным «народной воли», которой «практически невозможно» (с) противостоять, заканчивается — международными санкциями в отношении России.

Но я хочу предостеречь европейских коллег от все еще продолжающегося временами небрежения к происходящему в России, то есть концентрации на «публицистическом» и «медийном» анализе Путина и страны. Перед нами — невероятно глубокий и подчас неоднозначный трансформационный процесс. И если проблемы «Европы норм» поставить в ряд с проблемами «России норм», то выяснится, что судьбоносными для всего международного сообщества становятся не санкции, а элементарное серьезное понимание России.

 

Примечания

1. См.: http://kremlin.ru/transcripts/20607
2. См.: http://kremlin.ru/news/20603
3. В своем обращении 18 марта Путин возвращается к этому несколько раз: «Твердость внешнеполитической позиции России основывалась на воле миллионов людей, на общенациональном единении, на поддержке ведущих политических и общественных сил»; «сегодня, основываясь на результатах референдума, который прошел в Крыму, опираясь на волю народа, вношу в Федеральное Собрание и прошу рассмотреть Конституционный закон о принятии в состав России двух новых субъектов Федерации» (http://kremlin.ru/news/20603). При этом подспудно в обращении присутствует то же «мы», что и на митинге в поддержку Крыма того же числа (http://kremlin.ru/transcripts/20607). Крым в нем — «наше общее достояние», «в Крыму буквально все пронизано нашей общей историей и гордостью» и проч.
4. Определяющий вклад в запуск новой концепции внес президент Медведев, в срочном порядке развивший осенью 2011 г. концепцию «супер-мы», якобы «берущего власть».
5. См.: http://www.kremlin.ru/news/19243
6. См.: http://www.pravoslavie.ru/news/71520.htm
7. См.: http://www.pravoslavie.ru/news/71520.htm
8. См.: http://gefter.ru/archive/11778
9. См.: http://news.kremlin.ru/transcripts/20992/print

Читать также

Комментарии

Самое читаемое за месяц