Утраченные воспоминания

Ницше, Ленин, Сантаяна? Поэтический дар как интеллектуальный портрет

Карта памяти 04.02.2015 // 4 193
© CORBIS/Bettmann

От редакции: Уоллес Стивенс в личном проекте Яна Пробштейна (эксклюзивная подборка в интернет-журнале «Гефтер»).

Отрицание

Эй! Творец был тоже слеп,
Тщась достичь гармоничного единства,
Отрицая промежуточные части,
Ужасы, ложь и злосчастия;
Бессильный мастер всесилья,
Смутный идеалист, перегружен
Настойчивым словом.
Ради этого мы превозмогаем короткие жизни,
Эфемерные симметрии
Под пальцем дотошного горшечника.

 

Лунная парафраза

Луна — мать жалости и грусти.

Когда в изнуренье ноября,
Ее старческий свет скользит меж ветвей,
Медленен, хил, он зависит от них;
Когда тело Христа висит в бледном свете
По-человечески близко, и фигура Марии
Убеленная инеем, сникает в убежище
Из опавших гниющих листьев;
Когда над домами золотая иллюзия
Возвращает раннюю пору покоя
И тихих грез тех, кто дремлет во тьме, —

Луна — мать жалости и грусти.

 

Люди, которые падают

Бог и ангелы песней убаюкивают мир,
Сейчас, когда луна встает, пыла полна

И сверчки вновь шумят в траве. Луна
Пылает в сознанье утраченными воспоминаньями.

Он ложится, и ночной ветер обдувает его.
Колокола удлиняются. Это не сон. Это желанье.

Ах да, желанье… То, что льнет к его кровати,
То, что льнет к его локтям на кровати,

В полночь уставясь на подушку, что чернеет
В комнате катастроф… за пределом отчаянья,

Как интенсивный инстинкт. Что он желает?
Но этого он знать не может, думающий человек,

Да, сама жизнь — сбывшееся желанье
На изнурительном зигзаге тесемки,

Глядит неотрывно на подушку во мраке,
Более, чем сударий [1], говорящий языком

Абсолютов, без тела, голова
Толстогубо бунтует, вопя о восстанье,

Голова одного из падающих мужей, лежит
На подушке, чтоб отдохнуть и сказать,

Изречь и выговорить непорочные слоги,
Которые он высказывал, делая то, что делал.

Бог и все ангелы — вот желанье того,
Чья голова замутилась, за это он умер.

Вкус крови на мученических его губах,
О пенсионеры, О демагоги и наемники!

 

Стихи нашего климата

I.

Прозрачная вода в кристальной вазе,
Белы и розовы гвоздики. Свет —
Как снежный воздух в комнате,
Который отражает свежий снег
В конце зимы, когда длиннее день.
Как розовы и как белы гвоздики,
Но большего так хочется, когда
День упрощен до белизны холодной
Фарфоровой округлой вазы, в ней —
Гвоздики только — больше ничего.

II.

Скажи, а ведь и эта упрощенность
Снимает муки жизнелюбца,
Составленного из пороков сложных,
И освежает в белоснежном мире
Прозрачных вод в алмазных берегах,
Но хочется — необходимо больше,
Чем белый мир благоуханий снежных.

III.

И все ж неугомонен разум,
И хочется бежать, вернувшись,
К тому, что слишком долго созидалось.
Несовершенное — наш рай, заметь,
Что в этой горечи — отрада, ибо
Несовершенное, сжигая нас,
Живет в словах с изъяном, в трудных звуках.

 

Объединенные дамы Америки

Je tâche, en restant exact, d’être poète.
Jules Renard [2]

Не хватает листьев, чтобы прикрыть лицо,
которое носит оно. Так говорил оратор:
«Массы — ничто. Количество людей в массе
Людей — ничто. Масса — не больше, чем

Каждый человек из массы. Массы порождают
Парадигму каждого». Не хватает листьев,
Чтоб укрыть лицо человека
Этой мертвой массы и той. Ветер может

Наполнить людьми, как листьями, порывом ртов,
Ртов, раздираемых криком день за днем.
Могут ли эти быть нами, звучать, как мы,
Наши лица кружат вокруг центрального лика,

А потом опять никуда, вдаль и прочь?
Однако одно лицо возвращается (не одно и то же),
Лицо человека массы, отнюдь не лицо,
Которое на дьявольском рифе мог видеть отшельник,

Нагого политика вовек мудрецы не учили.
Не хватит листьев, чтобы покрыть короной,
Прикрыть, короновать, укрыть — пусть его —
Актера, который провозгласит наш конец.

 

Пигмей

Сейчас сентябрь, и паутина соткана,
Соткана паутина, и ты должен ее носить.

Смастерили зиму, и ты должен ее выносить.
Зимнюю паутину, соткали холстину, из ветра и ветра,

Чтобы все летние мысли пронеслись с ветром
В сознанье, соломенная куколка, малютка в лохмотьях.

Это разум соткан, разум задерган
И вздернут в хаосе грома и в раздерганном солнце.

Это все, что осталось от тебя, превращенного в пигмея,
Что ткут и ткут и ждут, что наденут,

Не как маску или одежду, но как бытие
Оторванного от блеклого лета ради морозного зеркала.

Сидишь у лампы, цитрус грызя,
Кофе цедя… Морозом скованы поля.

 

Знаток хаоса

I
А. Насильственный порядок есть беспорядок и
Б. Великий беспорядок есть порядок. Эти
Два явления едины. (Страницы иллюстраций.)

II

Если бы вся зелень весны была голубой, а она такова;
Если бы все цветы Южной Африки блистали
На столах Коннектикута, а это так;
Если б англичане обходились без цейлонского чая на Цейлоне, а это случается;
И если бы все это происходило упорядоченно,
А так и есть; закон природных противоположностей,
Единых по сути, приятен, как гавань,
Приятен, как мазки кисти, такой веточки,
Верхней конкретной ветки, как, скажем, у Маршана [3].

III

В конце концов, милый контраст между жизнью и смертью
Доказывает, что эти противоположности едины,
По крайней мере, такова была теория, когда книги
Епископов разрешали противоречия мира. Мы не можем
Вернуться к этим скользким фактам сквамозного мозга,
Если можно так выразиться. И все же связь остается,
Небольшое соотношение, разрастающееся, как тень
Тучи на песке, контур на склоне горы.

IV

А. Ну, старый порядок основан на насильи,
Это ничего не доказывает. Всего лишь еще одна истина,
Еще один элемент в громадном беспорядке истин.
Б. Стоит апрель, пока пишу это. Ветер
Подул после череды дождливых дней.
Все это, несомненно, вскоре завершится летом.
Но, предположим, беспорядок истин когда-нибудь
Придет к порядку, самому Плантагенетовскому, стойкому…
Великий беспорядок есть порядок. Теперь А
И Б не похожи на скульптуры, что выставлены
На обозрение в Лувре. Они нарисованы мелом
На тротуаре, чтобы мог увидеть вдумчивый человек.

V

Вдумчивый человек… Он следит за пареньем орлов,
Для которых замысловатые Альпы — единое гнездо.

 

Паденье летчика

Сей человек избег судьбы бесчестной,
Он знал, что умер благородно, как и было.

Тьма и ничто потусторонней послесмерти,
Приняв его, содержат в глубине пространств —

Profundum, явный гром, — те измеренья,
В которые не веря верим, свыше веры.

 

Описание без места

I

Возможно, что представить — значит быть.
Пусть солнце только мнится, оно есть.

Но солнце — лишь пример. И все, что мнится, —
То существует, как все вещи в мире.

Все вещи — только видимость, как солнце,
Либо как ночь, луна иль сон. Царица

Без имени заставила помнИться
Все светлой безымянной пустотой.

Ее зеленый разум создал мир.
Она — пример… Зеленая царица

Лишь кажущимся летом ее солнца
Заставила и лето измениться

Воображеньем. В пустоте златой
Явилась, мнясь, что произносит имя

Свое, опять, как встарь, во время оно,
И слава дней на ней — ее корона.

II

Видения такие — явь: явленья
Так видятся нам каждый день и утро,

Стать королевы этой или той,
Чем меньше кажется, когда слепой

Несется глаз вперед, тем больше дум
Рождает наш великий задний ум.

A век — у королевы взятый образ.
Век может быть зеленым или красным.

Век верит или отрицает. Он
Уединен иль против одного

Бесчисленное множество идет
На баррикады. Оттого его

Лишь мнится личность. То, что глазу мнится,
Есть изначальный образ той царицы —

Царицы красной, синей, серебристой.
А если нет, то в чем же утонченность

Видения? В явленьях плоских
Мы пребываем здесь, за исключеньем

Необъяснимых нежных перезвонов —
Все то, что мнится чувствам, слуху, зренью,

То, что мы чувствуем и знаем. Так
Мы чувствуем и знаем те виденья.

III

И есть возможные виденья — гордый
Строй на странице юного поэта

Иль музыканта темные аккорды,
Когда во тьме он ищет выход к свету.

И есть возможные виденья — страсти,
Как смерть солдата, крайнее усилье,

Обыденность сверхчеловечья крови,
Последнее дыханье — вдох и выдох,

И новый вдох — уже дыханье смерти
Предстательствует за него — дар смерти.

Бывает изменение безмерней,
Чем все метафоры поэтов, в нем

Бытие овеществится в точке,
Где подчинится музыки огонь

Той ясности, которая видна,
И наблюдений завершенье нам

Приносит удовлетворенье в мире,
Который, сжавшись, цельным стал мгновенно,

Нет нужды это понимать: он целен
Без наших тайных умственных усилий.

А, может быть, весной овеществится
Та лиловатая упругая частица,

Что в небо норовит пружиной взвиться
И кажущейся пеною зальет.

Намеренья ума неясны, плод
Непредсказуем, что потом взрастет

Из духа семени. Все таково,
Как представлялось Кальвину и Анне

Английской, а Неруде на Цейлоне,
В Базеле — Ницше, Ленин представлял

У озера, но прошлого включенья —
Как бы Музей Olimpico: чем больше,

Тем меньше, и возможное нам мнится,
Как есть или таким, как быть могло.

IV

В Базеле Ницше изучал, как пруд,
Менял свой цвет и форму, выцветал,

И наблюдал, как в крапчатом движенье
Менялось и само пустое время.

Его виденья — глубина пруда,
Сам пруд, а мысли — те цветные формы,

Причудливые сувениры форм людских,
Обернутые в мнимость, — сонм на сонме,

Род изобилья полного: начало —
есть и конец: подвергнуты цвета

В мечтах врожденному величью, свету,
А солнце Ницше золотило пруд,

Да — золотило этих маний рой
В круговращенье вечном круг за кругом…

А Ленин на скамейке лебедей
У озера вспугнул. Он был не создан

Для них. И обхожденья образцом
Нельзя назвать тяжелый взгляд и стать.

Одежда, обувь, шляпа — все под стать
Распаду тишины вокруг него.

Все колесницы затонули. Птицы
Над погребенною водой проплыли.
Он вынул из кармана хлеб и бросил,
А лебеди уплыли прочь, как будто

О дальних закоулках знали, бухтах.
Пространство с временем слились в одно,

И лебеди должны были вернуться.
Взгляд Ленина вмещал те формы, дали,

Умом со дна поднял он колесницы,
И дали апокалипсисом стали.

V

Коль описание без места мнится,
Вселенная, где обитает дух,

То летний день, пусть даже мнится он,
Есть описание без места. Чувство,

К которому мы обращаем опыт,
Знанье инкогнито, среди пустыни —

Колонна с голубком. Вот описанье
Места, что безразлично глазу. Это —

Желанье, ожиданье, это пальма,
Растущая из моря, что немного

Отлично от реальности: различье,
Которое проводим в том, что видим,

В воспоминаниях об этом — брызги
Деталей ярких с неба. А потом —

Грядущее, без места описанье,
Категорическое утвержденье,

Аркада. Свет померкших ветхих звезд
Так молодеет, звезды-старики

Становятся планетами зари,
Свежи в блестящих описаньях дня,

Как предвкушенье верное существ
Уместных, чутких форм из ничего.

VI

Но описанье — это откровенье,
А не изображение предмета,

Не факсимиле фальшь, однако это —
Искусственный предмет, что существует,

Он мнится, но он зрим, хотя не близко,
Двойник он нашей жизни, что реальной

Насыщенней, чтобы прочесть тот текст,
Родиться нужно, книга примиренья

Ясней, чем опыт солнца и луны,
Понятия, которое возможно

Лишь в описании, канон, чей центр
В себе, как Откровенье Иоанна.

VII

Итак, теория в изображенье
Важней всего — теория о слове

Для тех, кто верит: словом сотворен
Жужжащий мир и шелестенье тверди,

Мир слов до самого конца, предела,
В котором нет основы, кроме слова.

Как речь людей их создает: суровый
Идальго в горных звуках обитает,

В том горном зеркале саму себя узнала
Испания, узрев идальго шляпу —

Видение испанца, образ жизни,
Народа выявление во фразе,

Из яркой пустоты извлечена
Часть речи, что пока полутемна,

Что важно, ибо все, что говорили
О прошлом — описание без места,

Воображенья слепок в звуке, символ
И то, что мы о будущем расскажем,

Должно ожить пусть мнящимся пейзажем,
Как бы игрой багровых бликов на рубинах.

 

Люди сделаны из слов

Кем были бы мы без фантазий людских,
Без мифов сексуальных и без стихов о смерти?

Кастратами из лунной тюри — Жизнь
Создана из дум о жизни, а мечты

Людские — одиночество, в котором
Мы воплощаем эти думы, разорваны мечтами,

И страшными заклятиями неудач,
И страхом, что и пораженья, и мечты — одно.

И весь народ — поэт, слагающий в стихах
Чудаковатые раздумья о судьбе.

 

Старому философу в Риме [4]

На пороге рая фигуры на улице
Превращаются в райские, величаво движенье
Людей, уменьшающихся на бескрайних пространствах,
Поющих всё тише и тише,
Невразумительно прощенье и конец —

Преддверье — Рим, и Рим другой за ним — помилосердней,
Они подобны друг другу в сознанье,
Как будто в достоинстве человека
Две параллели сливаются в перспективе,
Где человек равен и дюйму, и миле.

Как легко на ветру знамена превращаются в крылья…
Вещи, темнеющие на горизонте восприятья,
Становятся спутниками фортуны, однако
Фортуны духа, невидимой глазу,
Вне сферы зренья и все-таки рядом.

Цель человека — величье духовного усилья,
Край известного рядом с неизведанным краем.
Лопотанье мальчишки-разносчика газет
Превращается в бормотанье кого-то другого.
Запах лекарства — стойкое благоуханье…

Кровать, книги, стул, снующие няни,
Свеча, которая ускользает от взгляда, все это —
Источники счастья в обличье Рима,
Формы внутри древних кругов очертаний,
Сокрытых тенью формы.

В сумятице на книгах и кровати, и в знаменье
На стуле, в движенье прозрачных монахинь,
В огне свечи, что рвется прочь от фитиля,
Чтобы с парящим совершенством слиться,
Освободиться от огня и стать лишь частью

Того, чей символ — пламя, где небесное возможно.
Как сам с собой, с подушкой говори.
Оратором, но внятным будь
И не велеречивым — о, в полузабытьи
От жалости, что памятником комнате сей стала,

Чтобы в огромности сей озаренной мы
Почувствовали подлинную малость, чтобы каждый
Из нас узрел себя в тебе, услышал голос свой
В твоем, учитель, мастер, полный состраданья,
В небытия частицы погруженный,

В глубинах бодрствованья дремлешь ты,
На крае стула иль в тепле постели,
Ты жив, но проживаешь в двух мирах,
В одном покаялся, в другом же нераскаян,
Величия нетерпеливо страждешь,

Столь нужного в твоем страданье,
Но лишь в страданье ты его находишь,
Лишь в откровенье гибели, глубинной
Поэзии умерших или нищих,
Как бы в последней капле темной крови,

Из сердца капающей на виду,
Что может крови быть равна имперской
Для гражданина неба, но и Рима.
Речь нищеты взывает к нам, из всех
Древнейшая. Трагический акцент финала.

И ты, который говорит безмолвно,
Возвышен слог возвышенных вещей,
Неуязвимый человек среди
Тупых начальников и голого величья
В аркадах птичьих, в ливне витражей.

Вплывают звуки. В памяти — строенья.
Не затихает город никогда,
Да ты и сам того не хочешь, это
Часть жизни комнаты твоей — кровать
В архитектуру куполов вписалась.

И хор колоколов созвучным звоном
Святые выкликает имена,
Противясь, чтобы милость была тайной
Безмолвия, где одинокость чувств
Откроет больше, чем их гулкий шепот.

Вид полного величия в конце:
Все зримое в размерах вырастает,
Но остается все ж кроватью, стулом,
Монашками снующими, театром
Пронзительным и комнатой твоей.

Строенье абсолютного величья,
Которое исследователь структур
Сам для себя избрал. Он на пороге
Стоит, как будто в мысли форму обрели
Слова его, и он постиг их суть.

 

Гора, поросшая кошками

Море кишит косяками рыб, из одного
Семени разрастается чаща; полустанки
В России, на которых та же самая статуя Сталина
Приветствует того же пассажира; древнее древо
В средоточье своих конусов, ослепительный лёт
Красных факсимиле среди родственных древ;
Белы дома деревенек, черны причастники —
Перечень слишком обширен.

Вместо того взгляни на ущербную личность —
Отщепенец, лишенный воли,
Бесплоден, как воображенье в стремленье
Запечатлеть воображенье или
Чудо войны в стремленье породить чудо мира.

Глаз Фрейда был микроскопом потенции.
По счастью, серый призрак его может теперь
Лицезреть духов всех бесплодных покойников,
Лишившихся плоти и осознавших,
Что на деле были они не теми, кем были.

 

Дом был безмолвен, и спокоен мир

Дом был безмолвен, и спокоен мир.
Читатель книгой стал, а летом ночь

Сознанием казалась этой книги.
Дом был безмолвен, и спокоен мир.

Слова текли, как будто книги нет,
Читатель все ж склонился над страницей,

Хотел склониться он, ученым стать,
Чтоб истину открыть в правдивой книге,

И совершенством мысли стала ночь.
Дом был безмолвен, как и должен был.

Тишь была частью смысла и ума:
Путь к совершенству на странице книги.

И мир был тих. В спокойном мире правда,
Где нет другого смысла, ведь он сам —

Покой, и ночь, и лето, сам читатель,
Склонившийся над книгой поздно ночью.

Перевод Яна Пробштейна

 

Примечания

1. Спас Нерукотворный; изображение головы Христа на куске ткани, восходит к платку св. Вероники.
2. Стараюсь, стремясь к точности, быть поэтом (франц.). Жюль Ренар (1864–1910) — французский писатель, член Гонкуровской академии, в поисках точного слова следовал за Флобером, но его манера письма характеризуется скупостью (скупым на выразительность письмом, как заметил Сартр), фрагментарностью, афористичностью.
3. Жан Ипполит Маршан (1883–1941) — художник, литограф, иллюстратор, книжный график, который иллюстрировал книги Валери, Клоделя, Франсиса Жамма.
4. Стихотворение посвящено Джорджу Сантаяне (1863–1952) — выдающемуся американскому философу, родившемуся в Испании, профессору Гарвардского университета, который после выхода на пенсию переселился в Рим, где и умер.

Комментарии

Самое читаемое за месяц