«Осторожно, двери закрываются…»

Дневниковые этюды 2014–2015 годов: Россия в поле заинтересованного взгляда

Карта памяти 31.07.2015 // 994
© Flickr / Taema Dreiden

Рига

Получается, что спровоцировал просмотренный накануне фильм «Вий», точнее — несколько кадров из него: это когда старые чубатые казаки-поселяне пьют горилку и от того песни начинают петь, начинают обниматься и целоваться, и один даже зарыдал от растроганности. И вот сегодня — пару часов назад — на юбилее дружественного журнала, стоя в компании коллег у стола с закуской, нарушил правила. Принял. И раз, и два, и три. Нет, на песни не потянуло, и не зарыдал я в радостном изнеможении, но почувствовал себя немного поразговорчивее и подоброжелательнее. Даже с А. А. разговорился, подошел сказать что-нибудь девушке приятное, и вдруг понесло.

Ну, а потом, не дожидаясь трезвости, распрощался с друзьями и двинул к метро, прошелся от Петровки до Трубной. Половина одиннадцатого, но здесь — глухая ночь. 27 октября. Воздух влажный, оттаявший после неожиданных морозов.

Вот сейчас вагон метро разгоняется в пролете между «Трубной» и «Сретенским бульваром». Книгу открыл и закрыл — не сосредоточишься, прочитал только: «слова без звука шевелились на губах» — это про Хому Брута. Поэтому достал блокнотик.

Про алкоголь:

Сливающаяся в поток темно-коричневая крошка светлого мрамора под моими ногами, ногами, шагающими как бы отдельно от меня по краю платформы; струение, — но уже дробное, с фиксацией на мгновение каждой — лампочек, утопленных в камень, скольжение света их на боку правого ботинка.

Черный провал тоннеля с высвеченными арочными креплениями — иероглиф выразительный, но по-прежнему нечитаемый.

Клёкот женского голоса рядом, и я поворачиваю голову как бы для того, чтобы глянуть, идет ли поезд, а потом, переведя взгляд в стену напротив, рассматриваю только что увиденное: откинутую голову и приоткрытый безмолвно рот парня; жесткий штрих бровей девушки, взгляд серых глаз исподлобья и язычок, которым она как будто слизывает с губ только что произнесенное — конспект ненаписанного романа.

Ну, вот ты и пьяный. И что? А ничего. Просто все объемнее, громче, отчетливее — цвет, жест, звук. Но при этом, все то же: ты и мир. Ты — и — мир. И не дотянуться до того, чем наполнено зияние между вами.

О чем на самом деле ты говорил с А. А.?

Все о том же. Пару дней назад случился разговор с В., который вдруг выдал:

— Достали. Больше не могу. Хоть сваливай куда. Вот ты — куда бы ты свалил?

— Никуда. Старый я. Без профессии. Без языка.

— Не увиливай. Представь, что выбора нет. Куда?

— Ну, в Израиль меня не возьмут, кровь не та. Да если б и взяли — климат не для моего сердца.

— Тогда — Украина? Киев?

— Было б замечательно. Но это если бы — два-три года назад. Только вот два года назад и вопроса такого не могло быть. А сейчас, нет. Украинец из меня уже не получится. Я — русский. И хрен объяснишь сегодня, какой русский. Так что некуда. Хотя… Ты удивишься, но…

— Ага, ты сейчас скажешь, Минск.

— Как догадался?

— Ну как же, ты столько раз говорил, как там хорошо, какой душевный вдруг уют почувствовал. И — про библиотеку.

Да, действительно, Национальная библиотека в Минске. Ограненный стеклянными плоскостями гигантский шар, поднявшийся над землей. Ромбокубоктаэдр. Внутри, на изгибающихся стенах фрески с изображениями белорусских просветителей и писателей. И за окнами библиотеки, если смотреть с верхних этажей, новенький спальный район-парк и те же библиотечные фрески, но, многократно увеличенные, — на фронтонах белых домов. То есть библиотека вбирает в себя город. Или нет, наоборот, пространство города собирается, концентрируется в Библиотеке.

Вот самое место для тебя. Потому как книги — это твой способ собирать себя, высвобождаясь от обстоятельств времени и пространства. Твой способ жить. (Или это твой способ зажмуриваться? Но, даже если и так, уже ничего не поменяешь.)

К тому ж Библиотека эта — в городе Минске, в котором я оказался впервые и который вдруг вызвал противоестественный приступ ностальгии по советским временам — по жизни, как теперь выясняется, по-своему комфортной. Жизни под наркозом тогдашних представлений об устройстве мира и людей вокруг. А здесь время как бы чуть задержалось — здесь прочно устроенная поздне-советская жизнь с вкраплениями века наступившего — мобильниками, интернетом, доступностью поездки в Египет или в Испанию; с анекдотами про «батьку», как в наши времена — про Брежнева; с малотиражными изданиями оппозиции, так же, как и у нас когда-то, уверенной, что выражает «надежды и чаяния масс».

Ну и сердце города (сердце — для меня) — Библиотека в новеньком спальном районе рядом с метро «Восток».

Только теперь уже хрен укроешься в Библиотеке от знания, открывшегося тебе, дураку, на старости лет, о том, где ты на самом деле.

Ну а почему — с А. А.? Вспомнил услышанную от кого-то летом фразу: «Ани в Москве уже нет, уехала к себе в Латвию»? То есть, было с кем про Ригу поговорить?

Ну а А. А. девушкой оказалась деликатной, слушала меня, то есть в данном случае, выполняла функции повитухи, не мешая мне по ходу разговора разбираться, о чем это я собственно.

Я рассказывал ей про Ригу. Про то, что в Латвию меня никогда не тянуло. На месте Латвии у меня было белое пятно. «Спидола», «рафик», «латышские стрелки» и смутные воспоминания о городском пейзаже на экране телевизора с пряничными башенками и тяжелыми угрюмыми комодами домов позапрошлого века. И неожиданно я оказался здесь, в командировке.

Поселили меня в отеле на краю Старого Города, и я, разинув рот от изумления, рассматривал из окон разноцветные средневековые кварталы, которые, разумеется, были исторической экзотикой, но, как выяснялось, отнюдь не кукольной. Я гулял по каменным улицам-щелям, поднимался на шпили соборов и снимал город оттуда, отогревался в теплых кофейнях, сидя у окна и щурясь на блеск брусчатки — был конец морозного, солнечного марта.

Нет-нет, латвийский пейзаж не казался мне идиллией. На второе же утро я сел в трамвай, наугад сел, чтобы посмотреть, что покажет случайный маршрут. Потому как случайного, на самом деле, не бывает.

Трамвай прошел по границе Старого Города, свернул направо, пересек несколько кварталов позапрошлого века и выехал на широкую серую улицу. Слева какое-то время была Даугава, закрытая бетонным забором, справа — такие же заборы, только пониже. И над этим заборами поплыли корпуса рижских заводов и рижских фабрик, точнее, останки заводов и фабрик. Закопченные стены, забитые наглухо окна, а иногда и не забитые, просто выбитые, в которые я, чуть приподнятый над землей трамваем, мог заглядывать и видеть голые серые стены внутри и пол с остатками креплений для стоявших здесь станков. Иногда на противоположной стене этих пустующих помещений обнаруживались такие же провалы окон, и в них — небо, уходящие вдаль пустыри, на краях которых, на горизонте почти, белели крохотные башни спальных районов.

В городе, по которому мы ехали, людей не было. Все население его помещалось вместе со мной в вагоне трамвая.

Изредка пейзаж за окном трамвая расцвечивался стенами новенького модуля автомойки или какого-то крохотного ремонтного заводика, но чистота его линий и цвета только подчеркивала серо-коричневые тона бесконечной, оставленной людьми промзоны.

И я почувствовал что-то вроде изнеможения, и когда в очередной раз трамвай начал тормозить и с сидений поднялись трое мужчин, я тоже встал и пошел к дверям. Вышедшие деловитой походкой направились к каким-то воротам, если ориентироваться на название остановки, то были ворота троллейбусного парка. Ну а я перешел через рельсы — ждать трамвая в обратном направлении. Кроме меня на остановке стоял еще молодой парень в джинсах, в яркой куртке и почему-то в ушанке. Висела афиша бит-группы «Секрет», четверо музыкантов с совсем молодыми лицами (разогнавшаяся рука почему то написала сейчас «новенькими лицами»). Широкая эта улица просматривалась направо и налево на километр, и на ней — ни одной человеческой фигуры. Только присутствие рядом молодого человека в ушанке заставляло верить, что обратный рейс трамвая все-таки будет.

И в тот же день, под вечер, нагулявшись уже по людному центру Риги, я свернул в средневековые кварталы, чтобы пройти к своему отелю, и через несколько минут увидел в темно-коричневой каменной стене как будто специально для меня открытые двери католического храма.

Я вошел. Синее предзакатное небо над головой сменило небо каменное. Вокруг меня неожиданный после тесных улочек простор. Нет, ничего такого, чтобы дух перехватывало, в этом храме не было. Ни росписей, ни изощренной лепки, ни огромных картин — белые сводчатые стены уходили вверх, мягкий свет ламп в белых стеклянных колпаках на стенах, тепло-коричневые скамьи с высокими спинками; в алтарной стене три узких высоких окон с витражами.

Я сел на скамью сзади у прохода, вытянув, наконец, ноги. Народу было немного. И ни одного туриста — не тот храм. Тихий латышский говор. Ждут начала службы. Даже не ждут. Просто общаются — торопиться им некуда. В основном женщины. В проходах бегают их маленькие дети. Им не надо друг с другом знакомиться. У них здесь своя компания. О чем говорят женщины? Да все о том же — о шарфике, который разматывает одна, чтобы показать подруге рисунок вязки; о муже, с которым вчера говорила по скайпу, он сейчас в Швеции на заработках, про учительницу в школе, и про то, что зима уже кончается, и надо думать про лето для дочки. Все это на русский язык легко переводят интонации, с которыми говорят. То есть вокруг — звучание будничной жизни. Которая всегда. Ну да, экономическая депрессия. Проблемы с работой, заработками. Ну а когда было легко? А так — ну что ж, они упираются: добротная одежда, спокойствие в лицах, опять же новый шарфик. Маленькая девочка, остановленная мамой, неохотно, но послушно убирает в карман свой курточки включенный айфон. Краем глаза я рассматриваю входящих с улицы и не вижу на их лицах привычной у меня дома торжественности прихожанина/прихожанки, всегда еще и наблюдающей в этот момент за Собой, входящей в Храм. Эти кажутся абсолютно естественными. Как вот этот мужик по соседству, протирающий и пристраивающий на носу большие роговые очки (лучик, точнее искорка от медной проволочки, которой прикручен правый заушник к оправе) и опускающий голову к уже раскрытой на коленях книге. И вот до меня доходит, что я здесь чувствую — спокойно, чувствую, если так можно сказать, констатирующе: да — это Дом. И в Дом этот люди, живущие здесь, приходили и сто, и триста лет назад; и так же бегали дети по проходу, так же щупали женщины друг у друга шарфики, и так же осматривались случившиеся в этом городе инородцы, зашедшие в Храм погреться. Сейчас на кафедру выйдет священник, и они все соединятся. То есть я вдруг физически чувствую, что жизнь на самом деле не может остановиться. Почему? Не знаю. Но мне сейчас и не нужно понимания, я чувствую это, то есть знаю это непосредственно.

«Короче, Аня, — говорил я, — вот в этот момент я вдруг ощутил себя в Доме. Нет. Не в своём. Но это уже не важно. Важно, что в Доме. Дом есть.»

А. А. слушала и, похоже, понимала, о чем я. Хотя, скорее всего, тихо удивлялась про себя: «Чего это он? Нашел место и время».

И я спросил:

— Ну а у тебя какое ощущение, когда ты приезжаешь в Латвию?

И А. А. сказала:

— Мне становится спокойно.

Умница. Интонация та же, что и у женщин в храме, который я вспоминал. Как будто вместе в нем побывали.

Ну, пусть так. Хотя бы так. Потому как тебе уже не найти Дом, в который войдешь своим. И, дело не в твоей невоцерковленности. И даже не в национальной принадлежности. Дело в том, где и как искать Дом и себя.

Ну, вот что, например, ты делаешь сейчас — в вагоне метро, тормозящем на станции «Борисово» (следующая — твоя); — что делаешь ты, выпивший водки, то есть слегка, так сказать, воспаривший (заторчавший) для слияния с миром. А вот это и делаю: записываю себя в блокнот. Отслаиваю себя от себя же.

28 октября 2014

 

Декорации

Гости расходились с ежегодной нашей тусовки. Во дворе редакции черной толпой — друзья, прихватившие две нетронутые бутылки, плюс пластиковый пакетик с остатками бутербродов от сердобольной Марины, начавшей прибирать столы. Леня, Гена, Володя, еще Володя, Игорь, Миша, Света, Аня, какая-то незнакомая поэтка со своим бой-френдом — они сейчас поплывут по оттепельной январской Москве, делая регулярные заходы во дворы и арки для очередного глотка из горлышка. Не отдаляясь слишком от магазинов, работающих круглосуточно.

Такое мне уже не по силам.

Распрощались с друзьями-коллегами, я вышел за ворота, на Страстной бульвар, перешел на тротуар под здание бывшей газеты «Утро России», повернул в сторону Петровских ворот и наконец-то воткнул в уши наушники от мобильника, настроенного на «Радио ФМ»: бои вокруг Дебальцево и Донецка; очередной гуманитарный конвой; наши опровергают сообщение западных СМИ о танковой колонне из России по направлению к Мариуполю.

Вокруг меня застывший праздник — слева подсвеченные фасады старомосковских домов. Справа за оградкой бульвара в черной ночи горит зимний лес, нарисованный разноцветным электричеством. Заснеженные ели и спустившиеся на землю луна и звезды.

Из наушников: падение цен на нефть замедляется, но рубль подешевел еще на 66 копеек; продолжаются переговоры о составе украинской делегации на Минских переговорах.

Мокрый асфальт отсвечивает фарами редких машин.

Красный глаз светофора на переходе у Петровских ворот. Циферки: 89…88…87… Ничего. Торопиться некуда. За светофором двухэтажный старинный особнячок. Под крышей светят сиреневые буквы: «Скотланд-Ярд». Типа английский паб. И еще раз, ниже: «Скотланд Ярд», но уже — желтым на темно-синем с использованием шрифтов староанглийской «Таймс». Игра для взрослых — небо над этим вот «Скотланд-Ярдом» слева закрывает тяжелый комод «Петровки 38», настоящей.

Повернутое к водителям, едущим от Садового кольца, окошко светофора на той стороне улицы обливает зеленым светом торчащий рядом серый столб. Потом свет этот становится малиново-красным, а зеленый мужичок из мультфильма под козырьком светофора начинает перебирать ногами, так же как и я, переходящий улицу и приближающийся к желтому свечению окон паба. За стеклом, внутри красные кирпичные стены и пустые столешницы. Холодный блеск металлических кранов, из которых должно было бы литься в кружки пиво. Но не льется ничегошеньки. В пабе никого. Кроме официанта, ломаная фигура которого разложена на высоком стуле и по краю барной стойки. Голова повернута к экрану телевизора под потолком.

И на улице из ночных людей — только я.

Нет, еще тетка какая-то стояла с той стороны Петровки в ожидании зеленого света. Но и только.

А ведь не такая уж и глубокая ночь.

Влажный блеск пустого асфальта. Нарисованный светом зимний лес, предназначенный для новогоднего шествия праздничных толп. И мне вдруг вспоминаются огромные портреты членов Политбюро, которые вывешивались на домах накануне «майских» и «ноябрьских» праздников во времена моей молодости, и те метафизические пустоты, что отделяли эти портреты от живой жизни, текущей под ними.

Ну, а вот эти декорации — они для какого праздника?

В метро (сейчас проехали «Волжскую»), 23.41. 29.01.2015

 

«Прощание с Матёрой»

Впервые я увидел ее, спускаясь в подземный переход к метро. Сверху шел ноябрьский снег с дождем, и она стояла внизу, где кончается лестница, уже как бы в укрытии, но и еще на улице. Бабушка, просящая подаяние. Нищенка с протянутой рукой.

Рядом был киоск, где продавали печенье-пирожки и чай с растворимым кофе, в углу под стенкой — урна для мусора с обрывками бумаги и целлофановых упаковок на бетонном полу. И замусоренность интерьера я отметил только потому, что там стояла она. То есть первое слово, которое мне тогда пришло в голову: «отдельно». Как-то отдельно она стояла во всем этом. Сама по себе. Ниже среднего роста, круглое деревенское личико из-под аккуратно повязанного — под самые глаза — платка. Платка пухового, темно-серого. Взгляд отстраненно-внимательный и как будто растерянный. Взгляд ребенка, оставленного родителями на улице. С картины Перова «У последней заставы», если бы на той картине еще была нарисована крестьянская девочка. И также, немного по-детски, как будто с чужого плеча, смотрелся на ней темно-синий длинный пуховик. Рука, протянутая за подаянием, была в светло-серой вязаной варежке.

Потом я видел ее практически каждый день, — почему-то при выходе из метро, глаз сам искал знакомую фигуру и находил всегда — у ступенек аптеки, у входа в торговый центр, да просто, у стены слева от выхода из метро, — а ведь три секунды назад, будучи по ту сторону дверей, клянусь, я и не помнил о ней. Это уже стало как бы чем-то рефлекторным. Таким вот актом мазохизма. Потому как не было в позе ее, во взгляде, в одежде и отсвета агрессивной липучести профессионалов с их согбенными спинами и вывернутыми головами, с демонстрацией немощности своих тел, которые они протаскивали через вагон метро с проникновенным подвыванием: «Простите, люди добрые, что обращаюсь к вам, но…». В опрятности одежды, в позе, взгляде и даже, в коричневом пластиковым стаканчике для кофе, которым она обзавелась в последнее время, сохранялось какое-то деревенское достоинство. Я ни разу не слышал ее голоса, за опущенные в стаканчик монеты или свернутую бумажку она благодарила кивком.

Стоило на секунду дольше задержать на ней взгляд, и тебя прошибало это зрелище: деревенская бабушка, вынужденная стоять с протянутой рукой на московском перекрестке.

Рука сама тянулась за кошельком. И далеко не у меня одного.

Идеальный типаж для съемок фильма про распутинскую «Матеру».

Ну а сегодня, по служебным делам оказавшись в двух остановках метро от своей конторы, в середине дня, в час бизнес-ланчей я зашел в восточный ресторан «ТоДаСё». Расположившись за столиком и заказав официантке обед, открыл ежедневник записать, чего надо сделать по возвращению на работу, поднял на секунду голову и увидел ее. Увидел ее, идущей за восточной девочкой официанткой между столиками. В том же платке, в том же пуховике. …?! Она что — и здесь? Тоже?.. Но в руке ее не было кофейного стаканчика, рукой — уже освобожденной от лохматой серой варежки — она придерживала ремень длинной сумки, свисавшей с плеча, сумки этой я почему-то ни разу не видел. Официантка остановилась, положила на свободный столик два меню — желтый сложенный лист с перечнем блюд бизнес-ланча и могучую глянцевую папку с полным перечнем фирменных блюд. «Бабушка» моя поставила сумку на край стола. Потянула застежку молнии пуховика, и образовавшийся проем засветился нежно-зеленым цветом длинного легкого шарфа. Затем подняла руки, развязала на затылке узел платка, распустила его, сбросила. Оказывается, она блондинка. Провела ладонью по волосам, поправляя стрижку, и лицо ее, которое я выучил наизусть круглым лицом деревенской бабушки, вдруг как будто удлинилось. Выскользнула из своего пуховика. Темно-малиновый полувер, в разрезе которого воротник белой рубахи. Темно-зеленая твидовая юбка. Гибким движением пронесла тело в щели между столиком и тяжелым громоздким креслом, села, расстегнула сумку, выложила на стол мобильник и еще какую-то длинную коробочку. Сумку, протянувшись через стол, положила на кресло с другой стороны стола на пуховик. Отодвинула в сторону желтый буклетик с бизнес-меню и открыла альбом большого меню. Из длинной коробочки — темно-коричневой с металлической оторочкой на ребрах — достала узкие очки, матово блеснули они оправой на ее лице, и даже я, тупо разбирающийся в таких вещах, почувствовал, что да, это действительно что-то брендовое;

— вот с этого места я и начал записывать — прямо в своем открытом для работы ежедневнике —

над ней завис высокий парень официант, она не торопясь листает меню, останавливается, показывает официанту пальцем на странице выбранное, что-то говорит, и говорит, видимо, тихо (здесь играет музыка, пусть и не очень громкая), парень наклоняется к ней и в этой позе замирает, а она, не торопясь, листает дальше — еще отметка пальцем в меню, и еще, и еще. Парень записывает.

Сейчас она подняла к официанту голову, открыв мне свое лицо — во взгляде никакой скованности или растерянности, на губах улыбка, отчужденно-ласковая и я, бы сказал, властная. Парень зачитывает из своего блокнотика сделанный заказ, она слушает. Пауза. Она говорит что-то еще, парень записывает. Наконец, кивком головы она освобождает официанта.

Включила экран своего айфона. Просматривает звонки? Трогает пальцем экран, подносит телефон к уху. Зеленоватое свечение на ее щеке. Оранжевый свет китайских фонарей, свисающих с далекого потолка, течет по ее высокому лбу и короткой стрижке. Говорит по телефону. Господи, ну почему она не сидит хотя бы на пару метров ближе, чтобы хоть краем уха — прошу прощения — подслушать, как она говорит, о чем говорит, с кем?!

В этом месте пауза — приносили мой бизнес-рассольник и рыбу, сейчас жду роллы, тут, как выяснилось, роллы приносят после основной еды.

Ну, вот и моей «бабушке» несут еду. Две дощечки с разноцветными роллами, высокий стакан с соломинкой, плоская большая тарелка с разложенными по ней какими-то морепродуктами — что-то белое полупрозрачное с вкраплением оранжевого. И еще какие-то тарелочки и лоточки. «Бабушка» опускает на колени журнал «Time Out», который читала. Именно, читала, а не перелистывала, рассматривая рекламу. Официант заканчивает расставлять на столе приборы, сейчас он наливает в лоточек соевый соус из кувшинчика (мне не наливали). «Бабушка» освобождает от бумаги палочки, и они как будто сами укладываются в ее пальцы. Нижней палочкой трогает зеленую горку васаби, облизывает ее. Потом выбирает крохотный лепесток ярко-красного имбиря, умело удерживая этот лепесток самыми кончиками палочек, подносит к губам. Потом палочки обхватывают ролл и кунают его в соус.

Ну а у меня по-прежнему что-то поскрипывает в голове. Да нет же, нет! — вон из-за спинки кресла, где лежит ее одежда, торчит край того самого пухового платка, который вижу каждый день. Ну да, у меня на лица память плохая. Но не настолько! Полчаса назад по проходу шла она. Именно она. И никто другой. И вот она сидит через столик от меня. Не с ума же я сошел?!

Надо будет вечером, у метро присмотреться повнимательней, постоять с сигареткой неподалеку. Ну а в том, что обязательно увижу ее на перекрестке, я уже не сомневаюсь. Достаточно посмотреть на длинные тонкие (какие там вилы? какой подойник!?) пальцы ее, на мелькающие в них палочки, — почти естественное в ее исполнении продолжение этих пальцев. Нет, увижу. Сто пудов, как говорит мой коллега.

22 февраля 2015

 

Через Пушкинскую площадь

Переходил днем через Пушкинскую площадь.

Бешенное для конца марта солнце. Асфальт давно сухой — жесткий блеск его и солнечное марево в широком каньоне Тверской улицы, да и не улицы, на самом деле, а — многокилометровой площади вдоль закрывающих полнеба каменных берегов из могучих сталинских домов. В солнечном тумане красно-коричневый штрих Оружейной башни Кремля.

Потоки машин. И каких!? Хонды, Нисаны, Вольвы, БМВ — демонстрация последних достижений нынешней цивилизации. Шипящий треск сотен шин.

Вот она, пред тобой, незыблемость этого города. Богатства его. Несокрушимости.

Только вот как избавиться от предчувствия грохота, с которой поползут по асфальту трещины, вывернется под ногами каменная твердь эта и из трещин выхлестнет кипящая вода с еще более смрадными, удушающими испарениями, чем те, что испускают сегодня наши телеэкраны.

17 марта 2015 г.

 

Инвентаризация

Высокая ножка фужера, утончающаяся книзу и расплывающаяся по столу затвердевшей каплей. Светло-серая — скорее белая, чем серая — столешница. Стеклянный стебелек держит полусферу с темно-красным вином.

Из колонок над баром меланхолические переливы фортепьянных клавиш из-под пальцев давно умерших джазменов.

Белая кожа кресел и тепло-красный цвет стен. Торшер в проеме окна. Проем демонстрирует толщину стен — не меньше метра. Стенам, как минимум, двести лет.

В окне бледно-голубая эмаль неба, но только не апрельского, а мартовского, с тонкой вязью черных трещинок — голых еще веток над Петровским бульваром.

Зеленые купола церквей Высоко-Петровского монастыря.

Ну а в двух шагах от столика вешалка, на которой — куртка с опавшими плечами, обвисшими рукавами, сверху, отдельно, кепка, отдыхающая от моей седой лысой головы.

Кофейня «Sehr schön» («Зер шон»), то бишь «Очень хорошо» или «Очень красиво», по нашему — «Полный кайф».

Музыка из колонок и клавиши ноутбука под пальцами продолжают тепло перебродившего в винограде солнца, которое когда-то грело склон горы с виноградником над Эгейским — вино греческое — морем.

Все это — местный наркоз для записывания того, что нагулял по пути от Пушкинской до Петровских ворот. Для заметок про город.

Про город как тело. В данном случае, еще и мое собственное. В город этот я врастал больше сорока лет. Его память становилась постепенно моей памятью. Город и я уже давно были мы.

Ну и куда подевалось это наше «мы»?

Нет, из колонок в «Зер шон» пока еще не гремит ансамбль Александрова, а стены кофейни не оформлены георгиевскими ленточками.

А, кстати, — что знают мои нынешние сограждане про георгиевскую ленточку? Про то, чем была она до них? Про тогдашние понятия достоинства и воинской доблести, про офицерский суд чести в старой России, этот город построившей.

Сосед по дому хвастался: «Крутым я был всегда. Любого мог уложить. Нет, правда. Знаешь, как я делал? Я говорил, пойдем. Пойдем, выйдем! Или ссышь? И мы выходили. И я первым делом сбрасывал пиджак. И он вслед за мной тоже начинал пуговички расстегивать, и в тот момент, когда руки его еще в рукавах, я его и мочил! Два удара и — готов! А чего ты морщишься, что морщишься — у драки свои правила».

Ну и вот теперь за это — георгиевская ленточка; за это, которое «западло» даже по пацанским понятиям, — слава героя отечества.

А ведь тебе, дураку, рассказывали это тридцать лет назад. Предупреждали. Но ты так и прожил жизнь с зажмуренными глазами. И вот теперь, на старости лет вынужден заново определяться, кто ты здесь, и кто вокруг тебя. Кто ты этому городу, и кто он тебе.

Сейчас в кофейне нас, клиентов, пятеро. Два столика у окон. За одним сижу я со своим стареньким «Асусом», за вторым — парочка. Парочка эта прямо передо мной, — приходится голову к окну поворачивать, но остается периферийное зрение: придвинув кресла, упершись коленями друг в друга, они сидят молча, я бы сказал, проникновенно молча — руки парня медленно движутся по рукам девушки, от плеч ее до локтей, ниже, снова — вверх; девушка замерла, откинувшись в кресле, склонив голову набок и не сводя взгляда темно-серых глаз с глаз парня; как будто прислушиваясь к касаниям его рук (да не «как будто», а вся превратившись в тело, проживающее сейчас его касания), а он — подавшись всем телом к ней и остановившись на полдороге.

Остальное пространство кофейни оформлено как проход между стеной с винными полками и длинной стойки. За стойкой, устроившись на высоких креслах, еще двое посетителей.

Ближе ко мне — барышня, блондинка лет тридцати со стандартным для обложки гламурного журнала лицом «успешной деловой женщины». Правая рука лежит на стойке по направлению к такому же высокому, как и у меня бокалу, только в бокале белое вино, точнее бледно-желтое. Левой рукой придерживает айфон у уха, и я, стыд потерявши, слушаю, чуть напрягшись, воркующий приглушенный голос ее: «Да-да, конечно. В 16 00 мне удобно. Бумаги готовы, но — есть две темы. Нет-нет, ничего драматичного. Просто чтобы ускорить. Ну что вы,– пальцы ее обхватили бокал, качнули вино в бокале, она чуть отвлеклась взглядом от разговора. Приморозилась улыбка на губах, но воркующая профессиональная проникновенность в интонациях осталась та же — Ну, конечно же, помню! Как можно это забыть. Нет-нет, для вас — всегда».

Ну а второй «ноутбук» расположился примерно в метре от нее: того же возраста — около тридцати — парень, чуть курносый, с приглаженными назад темными волосами, с румянцем во всю щеку, но — матовый блеск черного костюма, бледно-сиреневая рубашка, темно-серый и отливом в лиловое галстук. Дресс код его компании. Сосредоточенный взгляд, приученные к клавиатуре пальцы набирают текст вслепую. Потом — тач пад, пальцы замирают, парень перечитывает написанное, финальное касание пальцем по сенсору — это, надо понимать, отправка письма. Чуть потягивает голову направо и вверх — кровь застоялась в шее — и снова скольжение пальца по тач паду, читает, поднимает невидящий взгляд на выставленные перед ними на полках за баром бутылки — пара минут и снова руки ложатся на клавиатуру.

И у обоих верхняя крышка компьютера серебристо-серая с силуэтом надкусанного яблока. Жаль, не разбираюсь в красивых безделушках, — у барышни крохотные сережки с бесцветными крошками как бы битого стекла, вбирающего и испускающего свет.

Нет, вот на этих, что за соседним столиком сидят, не отрываясь друг от друга, я могу смотреть спокойно. Им без разницы — стильный дизайн и ароматы в этой вот кофейне или замусоренная площадка последнего этажа в недостроенном доме с запахами сохнущего бетона — и те и те запахи останутся запахами счастья на всю жизнь. Ну а вы, ребята? — кем и где вы со своими макинтошами будете, скажем, в марте 2016 года?

Вопрос неизбежный, если прислушаться к странному ощущению усталости щегольского стильного интерьера вокруг. Нет, белая кожа низких кресел смотрится безупречной, и красные стены и потолок со старинными рекламными плакатами фирмы «Julius Meinl», но — кожзаменитель на подлокотнике уже начал трескаться и крошиться, и когда откидываешься на спинку кресла, оно уже поскрипывает, и в проеме окна нужно было бы чуть подновить краску, и поправить белые полки над столиком и т. д.

И ведь это я сейчас во времени путешествую. По Москве недавнего прошлого. Совсем недавнего. По Москве, какой она была два-три года назад.

Или казалась? Уже тогда?

Нет, все-таки была. Ну как минимум,— как минимум, были и есть вот эти ребята, затеявшие в старинном доме на антикварной московской улице венскую — а ля Юлиус Мейнл — кофейню. С фирменным силуэтом мавритёнка на кофейных чашках. С красными пластиковыми стаканчиками, на которых белый силуэт писателя за столом в кофе (такого же сутуловатого, как и ты), только с ручкой, а не ноутбуком. Эти вот ребята когда-то обсуждали с художниками дизайн, мебель выбирали, коллекцию вин составляли, музыку правильную подбирали. Они, выращенные Москвой восьмидесятых-девяностых, себя кофейней этой заново выстраивали. И в них по-прежнему та самая Москва, которая, про себя не забывая, гордилась — всегда — своей открытостью миру.

Но, увы, избавиться от ощущения, что кофейня эта, как и дом, в котором она, как и улица за окном, тоже становится антиквариатом, теперь трудно.

Звук (и запах) работающей кофемолки, низкий голос певицы, переплетающий свои фразы с выдохом саксофона, и сквозь них я слышу голос М. К. из сентября прошлого, 2014-го, года, когда мы шли через Ратушную площадь Львова вдоль столиков уличных кофеен, мимо музыки, мимо танцующих, — шли сквозь праздник, которым был этот город на закате, и М. вдруг сказала: «Как страшно. Ведь всего этого уже нет. Перед нами жизнь после смерти».

Ну да, вот анекдот, прочитанный в сети, про искусного гильотинщика: клиентка его (Мария Антуанетта) разочарованно спрашивает: «И это что — все? Но я ничего не почувствовала!» — «Мадам, а вы попробуйте кивнуть». Это я — про полугодовой давности сюжет по нашему ТВ, в котором москвичей опрашивали на улице, как они относятся к санкциям и к тому, что Россия рвёт с Западом; и молодые и старые, все как один, бодро ответствовали: «А что нам Запад?! Мы — великая страна!». Нормально. Ваш выбор, ребята. Ваш. И дальше — уже без меня. Приучайтесь вставать пораньше, чтобы успеть к появлению в газетных киосках свежего номера заметно потощавшей газеты «Работа для вас», пересаживайтесь из своих «Тойот» в бэушные «Жигули» или в метро, читайте книгу «Искусство стильной бедности» и забудьте про свой гонор хозяев новой жизни. И вообще — учите китайский, очень даже вероятно, что понадобиться.

Ну а мне сейчас, стыдно признаться, но жизнь — в кайф. Даже взял вместо обычного кофе-американо бокал вина. Мартовская — уже неделю — оттепель, на улице плюс тринадцать, просохший асфальт и прогретые камни низких домиков. Запахи оттаивающей земли. И — полузабытый — весенний ток крови в моем состарившемся теле.

Война вроде как чуть притихла. Затишье, непрочное, жуткое, но — затишье. И я сижу за столиком этой кофейни, у окна, смотрю на пустой бульвар и на купола церквей.

Смотрю на вот этот свой город. Похоже, мы остались с ним вдвоем.

19 марта 2015

Комментарии

Самое читаемое за месяц