Руководство культурой и культура руководства в советской зоне оккупации Германии

Советские культурофицеры в Германии: новое прочтение

Карта памяти05.10.2015 // 405
Руководство культурой и культура руководства в советской зоне оккупации Германии
© Flickr / Sludge G

Помнится хорошее

Оглядываясь на то, как в 1945 году возрождалась в Германии культурная жизнь, первое послевоенное время многие вспоминали потом как «золотые голодные годы» [1], как время, отмеченное, несмотря на лежавшие вокруг руины, подъемом и энтузиазмом, а еще как время, проникнутое — прежде всего, в Берлине — стремлением освободить культуру из-под обломков нацистской диктатуры и вдохнуть в нее новую жизнь. О том, как именно советские культурофицеры [2] старались обновить и активизировать радио и прессу, возобновить театральную и концертную деятельность, отыскать пропавших деятелей культуры и помочь им материально и морально, как почтительно относились они к достижениям немецкой культуры, — обо всех этих достославных деяниях остались бесчисленные рассказы и благодарные воспоминания. Рассказывают, например, о том, как они искали весьма уважаемого в Советском Союзе Бернхарда Келлермана и обнаружили его в г. Вердер в Бранденбурге, или как в Агнетендорф, к престарелому Герхарту Гауптману была послана целая экспедиция, чтобы уговорить его, короля немецких писателей, сотрудничать в качестве репрезентативной фигуры с новой демократической Германией, или как прозорливые культурофицеры привезли в Берлин Ханса Фалладу, который под именем Рудольф Дитцен исполнял обязанности бургомистра в Фельдберге, и дали ему возможность работать в Tägliche Rundschau [3]. «Уважаемыми и незабвенными» [4] остались в памяти немцев, прежде всего, Сергей Тюльпанов — начальник Управления информации Советской военной администрации в Германии (СВАГ), Александр Дымшиц — начальник отдела культуры СВАГ, музыковед Сергей Барский, театровед Илья Фрадкин и Александр Кирсанов — главный редактор газеты Tägliche Rundschau [5]. Деяния выдающихся культурофицеров прямо-таки овеяны легендами: «Они все были замечательными, эти советские офицеры: они были политически мудры и по-человечески очень хорошо понимали людей» [6]. Совместная работа с ними, относившимися к немецким антифашистам как к «братьям», «приносила счастье» [7]. Журналист Ханс Боргельт пишет, что Дымшиц был «профессором-искусствоведом, энтузиастом своего дела и непосредственным инициатором оживления культурной жизни в послевоенном Берлине», то есть — одним «из тех, кто и сделал те голодные годы золотыми». В свое время он вместе с Тюльпановым поставил себе честолюбивую цель: снова сделать из Берлина «Мекку искусств, культурный центр единой Германии» [8].

Все единодушно отмечают образованность и высокий культурный уровень этих советских публицистов, германистов, педагогов, философов, музыковедов и театроведов в военной форме, их глубокое знание немецкой истории и культуры, позволявшее им зачастую удивить, а то и посрамить немцев, с легкостью воспроизводя сложные исторические эпизоды в их взаимосвязи, стихи или фрагменты текстов. Подчеркиваются, далее, бескорыстие и щедрость той помощи, какую они оказывали возрождению культурной жизни. Для них, пишут немецкие мемуаристы, важна была не столько идеология, сколько качество. Их либерально-прагматическая стратегия, основанная на принципе «свобода вместо ограничений» (Петер де Мендельсон) [9], отслеживалась американской стороной с завистью и раздражением. В первое время именно американцы часто высказывали недовольство по поводу того, что советские культурофицеры на первое место ставили профессионализм деятелей искусства и очень снисходительно относились к их политическому прошлому [10].

В своих мемуарах, комментариях и интервью культурофицеры сами содействовали формированию такого представления о гармоничном сотрудничестве и культурном общении. Так, в 1970 году Александр Дымшиц открыл серию опубликованных в ГДР воспоминаний книгой «Звенья памяти. Портреты и зарисовки»; в 1981 году появилась книга Григория Вайса «Утром после войны»; в 1984 году Сергей Тюльпанов опубликовал «Воспоминания о немецких друзьях и товарищах», а в 1986 году подвел итог своей культурно-политической деятельности в книге «Германия после войны (1945–1949)»; Владимир Галль в 1988 году выпустил мемуары «Мой путь в Галле». Мемуаристика подтверждает уважение к немецкой культуре и самоотверженность в деле ее возрождения. Например, у Дымшица о ситуации после окончания войны говорится:

«Когда я прибыл в Берлин, в моей полевой сумке лежал список тех мастеров немецкой культуры, которых я знал по их творчеству, по их общественной деятельности. Я искал их, чтобы сказать им добрые слова уважения и любви, чтобы помочь им в работе. […] С первых же дней стало ясно: гитлеризм не убил в людях живую душу. Люди искусства верны народу, готовы творить и уже творят. Их нужно объединить, их нужно сплотить вокруг общих целей» [11].

В мемуарах рассказываются занимательные истории из жизни деятелей искусств, описываются поступки культурофицеров — зачастую неординарные, — а также подчеркивается новаторский характер задач, вставших перед ними, и трудная цель — победить в конкуренции с оккупационными властями союзников. Советские участники событий тоже пишут о времени сразу после войны как о ситуации, в которой почти все возможности были открыты: в культурном плане она была сравнима с периодом «бури и натиска» после Октябрьской революции [12]. Независимо от того, как и что конкретно описывает тот или иной культурофицер в своих мемуарах, короткое время, проведенное ими тогда в Германии (не больше четырех лет, а чаще всего два или три года), в их воспоминаниях предстает как важнейший период в их биографии, часто как высшая точка профессиональной карьеры. Это обычно был самый героический период в жизни тех, кто «родился слишком поздно, чтобы участвовать в революции» [13]. Поэтому, как в объективном восприятии, так и в субъективных оценках, их деятельность в Германии и тот вклад, какой они внесли в восстановление и созидание культурной жизни страны, приобретают важнейшую значимость. В своих воспоминаниях советские и немецкие авторы единодушно высоко оценивают как возможности, существовавшие в первые послевоенные годы, так и то, что было тогда сделано.

В официальных изданиях о работе Советской военной администрации в Германии эта светлая память превратилась в жесткий идеологический шаблон. В советской и восточногерманской историографии, посвященной послевоенному периоду, встреча культур утвердилась в виде ритуализованных манифестаций германо-советской дружбы:

«Как во всех сферах антифашистско-демократических преобразований, так и в области культуры военнослужащие Советской армии, сотрудники СВАГ проявили себя надежными друзьями и советчиками, которые охотно делились своим опытом и богатыми знаниями культурного строительства в Советском Союзе. […] Советские культурофицеры проделали огромную работу, разоблачая фашистскую и империалистическую идеологию, возрождая гуманистическую немецкую духовную традицию и, прежде всего, распространяя марксизм-ленинизм. […] Своей революционной деятельностью в духе международного рабочего движения они способствовали общественному прогрессу на немецкой земле и оказали большую помощь немецкому рабочему классу и интеллигенции» [14].

Общим местом в этой историографии является тезис о том, что вступление Красной Армии в 1945 году на территорию Германии означало для немецкого народа не постыдное поражение, а освобождение. И если в других зонах оккупации оккупационное право осуществлялось как «право диктатуры победителя» [15], то СВАГ действовала, как утверждалось, в духе «согласия интересов Советского Союза и интересов немецкого народа», в духе братской дружбы и товарищества, «пролетарского интернационализма» [16]. В рассказах о деятельности советской администрации господствовали слова «помощь», «поддержка», «инициатива», «руководство», а такие понятия, как «диктат», «вмешательство», «администрирование», были, напротив, из словаря вычеркнуты. Конфликты, если о них вообще шла речь, объяснялись еще не до конца преодоленным влиянием фашистской идеологии и трудностями нового начала, но, прежде всего, ставились в вину западным державам, которые своей агрессивной политикой Холодной войны угрожали и препятствовали делу созидания.


Документы позволяют трезвее взглянуть на вещи

Прежде всего, документы из советских архивов и архивов ГДР, ставшие с конца 1980-х годов доступными общественности, а также новые свидетельства участников тех событий [17] позволяют более трезво взглянуть на процессы послевоенного времени. Светлый образ уступает место образу проясненному. Это отнюдь не означает, что вносимые поправки могут полностью обесценить все сделанное советскими культурофицерами. Панорама времени, которую рисуют идеализирующие мемуары и фиксирует официальная культура памяти, не аннулируется, но требует дополнений и нюансировки в свете новых знаний. Конечно, новые источники дают ответы не на все вопросы. Во-первых, далеко не все основные архивные фонды доступны, так что по сей день нельзя, например, полностью восстановить биографии даже известных культурофицеров. Во-вторых, факты и детали, которые теперь можно установить на основании документов, не создают единой гармоничной картины, а, напротив, разрушают прежнюю, гладкую концепцию, выявляя противоречивые моменты.

Так, обозначился резкий контраст между блеском культурного подъема, достигнутого при советской помощи, и тенью, которую на него отбрасывала практика сталинизации. Уже в первые послевоенные годы западные критики указывали на «несоответствие между теорией и практикой, между “Домом культуры Советского Союза” и местной советской комендатурой с подвалом НКВД» [18] — причем, скорее всего, именно второй фактор определял представление широких слоев населения об оккупационной власти. Журналистка Рут Андреас-Фридрих 6 февраля 1946 года записала в дневнике:

«Со всей страстью добиваются обновления духовной жизни. “Культура! — говорят наши победители с Востока. — Мы уважаем культуру! Для нас нет дела более важного и неотложного, чем щедрая поддержка культуры”.

Двумястами метрами дальше стоит здание ГПУ, в котором пять месяцев назад исчез Макар Иванов. Там “об него обламывали дубинки”, истязали его и пытали. Где же правда? Где та точка зрения, которая позволяет примирить между собой эти противоречия?» [19]

Сегодня, когда в нашем распоряжении стало больше информации о насильственных методах советского господства, эти противоречия сильнее, чем когда-либо прежде, сопротивляются сглаживанию или тем более примирению. В мае 1945 года в Берлине маршал Жуков заявил: «Мы штурмом взяли Берлин, но души немцев нам еще только предстоит завоевать». Однако его оптимистическое предсказание, что завоевателей «и на этом фронте ожидает блестящая победа» [20], не сбылось. Такой победе препятствовали уже те явления, которыми сопровождался приход Красной Армии: изгнание немецкого населения, изнасилования, грабежи. Однако «было бы, пожалуй, ошибкой предполагать, будто Германия оказалась потеряна для Советов из-за поведения их солдат. […] Она была для них потеряна еще до того, как они ступили на германскую землю, и дело было тут не в тех преступлениях, которые они совершили, а в тех, которые совершили немцы в СССР» [21]. К этому следует добавить произвол при экспроприации крупной земельной собственности и предприятий, неясную судьбу немецких военнопленных в Советском Союзе, репрессии в отношении политических противников и правовую неопределенность в Советской зоне оккупации: все это усиливало имевшие место страхи и антисоветские предрассудки. Имея в виду все это, едва ли стоит удивляться тому, что восприятие советских культурофицеров как толерантных собеседников отчасти было связано с чувствами облегчения и благодарности за то, что они не были тупыми или опасными «аппаратчиками» [22].

Картина крупномасштабной, в том числе и материальной, помощи немецкому населению, которую рисовала официальная пропаганда, безнадежно дезавуировалась действиями подразделений, занимавшихся репарациями, демонтажом предприятий и сбором трофеев. Такие акции часто были скоропалительными, недальновидными, бессмысленными, а приказы о строительстве или сносе чего-либо — противоречивыми. Последствия были катастрофическими, в том числе и для усилий по завоеванию симпатий немцев. Вскоре после своего возвращения из США, 9 декабря 1948 года, Бертольт Брехт, уже лишившийся всяких иллюзий, записал в своем «Рабочем журнале» такие наблюдения:

«Передача производства пролетариату происходит в момент, когда продукция поставляется победителям (и потому многим кажется, что происходит она с этой целью). У народных предприятий, которые из самых разнородных частей разбитых механизмов собрали себе производственные цеха, неоднократно забирали станки в счет репараций» [23].

Теперь такие взаимосвязи проявились со всей очевидностью, и стало ясно, что необходимо рассматривать деятельность культурофицеров не изолированно, а в более широком контексте советской политики в отношении оккупированной Германии, институтов и инструментов этой политики. В такой перспективе, с одной стороны, великодушная помощь, оказываемая советской стороной немецкой культуре, до некоторой степени теряет блеск и значение. С другой стороны, из состава аппарата СВАГ — в остальном, почти безликого, анонимного — выделяются культурофицеры «первого часа»: личности действительно яркие. Это были не чиновники-служаки, а болевшие за свое дело интеллектуалы. Некоторые из них, привлеченные к работе в Советской зоне оккупации Германии из-за знания немецкого языка, были выходцами еще из старых образованных сословий [24]. СВАГ предоставила им поле деятельности, на котором они, после долгих лет военной работы, часто далекой от области их профессиональных занятий, снова могли использовать свои специальные познания и употребить свою квалификацию для созидания культурной жизни. Содействие культуре было для них не только заданием, но и личным делом.

Однако наряду с «очень тонким человеком — подполковником Тюльпановым» [25], который был «организатором, обладавшим живым умом, незашоренным, не обижавшимся на независимые суждения» [26], наряду с этим приветливым человеком с большим чувством юмора и шармом, теперь все более четко проступает Тюльпанов-политик [27], который не церемонился, по разным поводам вмешиваясь в дела немецкой стороны, и, по оценке американских военных властей, был «фанатичным коммунистом» [28]. Так, он принимал самое активное участие в смещении председателей Христианско-демократического союза в Советской зоне оккупации Андреаса Хермеса и Вальтера Шрайбера в 1945 году и их преемников Эрнста Леммера и Якоба Кайзера в 1947 году. Тюльпанов был также среди тех, кто форсировал слияние СДПГ и КПГ в Социалистическую единую партию Германии и кто резкой риторикой готовил блокаду Берлина. Кроме того, будучи сторонником своего земляка из Ленинграда и покровителя Андрея Жданова, который в 1947 году выступал с резкими антизападными заявлениями, Тюльпанов в связке с Ульбрихтом ратовал за отдельное немецкое государство как сферу влияния СССР [29], т.е. за преобразование Советской зоны оккупации по советскому образцу.

Но все же, как теперь стало ясно благодаря открытию новых источников, статус и степень влияния Тюльпанова обычно переоценивали. Руководимое им Управление информации, к которому относились культурофицеры, — всего их в разное время насчитывалось до 500 человек, а собственно в руководстве Управления в Карлсхорсте работало 150 сотрудников [30] — являлось лишь одним из отделов гигантской структуры СВАГ, где в разные периоды работали несколько десятков тысяч человек [31]. СВАГ — это была «сложная мега-организация», возникшая из «конгломерата разных, иногда самостоятельных советских специализированных учреждений и аппаратов» и позднее неоднократно подвергавшаяся реорганизациям, что имело следствием — вполне преднамеренным — непрозрачность ее структуры и деятельности и дублирование компетенций. Внутри и вовне существовали сложные отношения соперничества и соподчинения, переплетение функций военных, гражданского управления, дипломатических и секретных служб, а это вело «порой к возникновению двойных и тройных профессиональных и иерархически-дисциплинарных структур» [32].

Управление информации возникло не сразу; контроль над средствами массовой коммуникации и политика в области пропаганды сначала осуществлялись политотделом Штаба политического советника. Он был создан в октябре 1945 года как Управление пропаганды, но в июле 1947 года переименован, так как понятие «пропаганда» «было дискредитировано фашистским режимом» [33]. Управлению информации подчинялись отделы политических партий, профсоюзной работы, взаимодействия с местными органами власти, работы с молодежью, работы с женщинами, связей с церковью, прессой, информации, цензуры, радио, культуры (литературы, театра, изобразительного искусства и музыки) [34]. Помимо собственно пропагандистских и цензурных функций, его обязанностью очень скоро стал «контроль над основными внутренними политико-идеологическими процессами в Советской зоне оккупации», включая «общее руководство и координацию советской политики в области культуры, содействие культурной жизни Германии и распространение советской культуры» [35]. С ноября 1945 года отделом литературы, музыки и изобразительного искусства руководил Александр Дымшиц, который до того был в Берлине инспектором по делам печати и сотрудником газеты Tägliche Rundschau [36].

Реконструкция структуры СВАГ [37] (осуществленная, прежде всего, Яном Фойциком) заставляет иначе оценить некоторые пропорции. Сергей Тюльпанов, который долго находился на авансцене благодаря своим эффектным публичным выступлениям и пропагандистски обставленной популярности, на самом деле занимал сравнительно скромное место в иерархии этой организации. Он, правда, играл особую роль постольку, поскольку на сферу его деятельности не распространялся «запрет братания» и он даже был по службе обязан устанавливать и поддерживать контакты с немцами, выступать публично [38], но должен был также и совершать неприятные демарши вроде тех, которые упоминались выше. Кроме того, его выступления, как и выступления других культурофицеров, врезались в сознание потому, что, в отличие от многих высокопоставленных военных и политиков, он говорил по-немецки и мог напрямую общаться с немецкой стороной.

Однако, по существу, он был только рупором и переводчиком, который в формальной иерархии тех, кто принимал решения в СВАГ, стоял, в лучшем случае, на пятой ступени, и только после того как в 1947 году политические функции Военного совета были ограничены, он сумел повысить свою значимость по сравнению с «простыми военными», но несущественно и лишь на короткое время [39].

Архивные материалы показывают, что занятые в сфере собственно культуры офицеры, чья деятельность в Германии казалась такой независимой и автономной, на самом деле целиком зависели от указаний сверху и контролировались московскими инстанциями и что другие отделы достаточно часто вмешивались в их работу и даже подрывали ее. И хотя в первое время было можно и должно зачастую импровизировать, все равно, директивы и для культурной политики давались всегда из Москвы. Тот же Дымшиц, который, будучи большим знатоком как русской, так и немецкой литературы, после окончания войны много сделал для развития разносторонней и высококачественной культурной жизни в Германии, в конце 1947 года столь же настойчиво пропагандировал ждановский тезис о делении мира на два полярных лагеря [40], а в 1948 году, по советскому образцу и наверняка по указке из Москвы, начал кампанию против формализма в искусстве [41]. Разрыв, существовавший между ситуацией первых лет в Советской зоне оккупации Германии — еще сравнительно либеральной — и ужесточением культурно-политической линии в СССР, начавшимся в 1946 году после ждановских постановлений по вопросам литературы и искусства, театра, кино и музыки [42], последовательно сокращался [43].

Однако тесная связь с советскими инстанциями существовала не только в отношении программных установок, но и в каждодневной культурной жизни. В Советском Союзе главным ведомством по всем практическим вопросам культурного обмена было Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (БОКС). Почти ежедневная (часто с изъявлениями досады по поводу проволочек и бюрократических рогаток) переписка между СВАГ и ВОКС демонстрирует, что каждое связанное с пересечением границы СССР культурное мероприятие (концерты, выставки, переводы, переписка, делегации) проходило по инструкциям и под контролем ВОКСа. Эта организация тоже была частью советского аппарата, и в том, что касалось сфер компетенции, она находилась в непроясненных конкурентных отношениях с другими инстанциями [44]. В конечном счете, решения, касавшиеся Германии, исходили от структур советской системы и несли на себе отпечаток ее законов.

Принцип намеренно непрозрачной системы отдачи приказов определял и отношения между СВАГ и немецкими инстанциями. Внешнему наблюдателю казалось, будто они могут действовать достаточно самостоятельно, и только взгляд за кулисы позволяет понять, каким жестким было советское управление, что тщательно пытались скрыть даже в поздней мемуаристике. Речь идет, прежде всего, о цензуре, контроле над средствами массовой коммуникации [45], а также о целенаправленной кадровой политике, когда на ключевые посты советские начальники ставили надежных немецких товарищей, а сами отступали на задний план, в качестве якобы всего лишь совещательной, поддерживающей, охраняющей инстанции. Все вместе позволяло эффективно осуществлять скрытое управление. Советскую политику «во всех сферах культурной жизни» проводили партийные органы СЕПГ [46].

Далее, контрастность картины усиливало несоответствие между компетентностью, даже «мастерством» советских ведущих (в обоих смыслах слова) специалистов, которые ориентировались «в сложных переплетениях и поворотах немецкой истории и литературы», и «полным невежеством средних и низших чинов, не говоря уже о солдатской массе. Никакой градации между «плохо», «посредственно», «хорошо», «превосходно». Знание было атрибутом должности, функции. Оно определяло принадлежность к привилегированным, к номенклатуре [47]. На сегодняшний день, правда, уже стало известно, что блестящие знания литературных хитросплетений и деталей биографий, с помощью которых советские офицеры умели расположить к себе своих немецких собеседников, были нередко почерпнуты из секретных досье для служебного пользования, например из документации Коминтерна [48].

Задачи культурофицеров были гораздо более щекотливыми, чем это можно предположить, исходя из их позднейшей славы. Конечно, в сферу их деятельности входили тесные рабочие контакты с немцами, равно как и контакты с Западом, однако такие связи всегда могли быть отрицательно истолкованы. «Сотрудники внешнеполитического ведомства всегда подозревались в том, что завязывали изменнические “зарубежные контакты”. Каждому офицеру в Управлении грозило в двадцать четыре часа быть высланным в Советский Союз» [49]. Ведь, например, бесчисленное количество советских военнопленных, которые только что были освобождены из немецкого плена, попали в сибирские лагеря.

Основная идеологическая кампания послевоенных лет была направлена опять — как это уже было в СССР в 30-е годы — против всего иностранного и против «загнивающей буржуазной» идеологии Запада, но кроме этого она велась под лозунгом «борьбы с безродным космополитизмом» и имела ярко выраженную антисемитскую направленность [50]. Кульминационными точками этой кампании стали роспуск Еврейского антифашистского комитета в 1948 году, арест (или убийство) сотен представителей еврейской интеллигенции, показательные процессы против партийных руководителей и прочих функционеров в странах народной демократии — эти люди якобы были ключевыми фигурами некоего империалистически-сионистского заговора, — а также «дело врачей», по которому в начале 50-х годов были арестованы кремлевские врачи-евреи, якобы злоумышлявшие против видных деятелей советского государства. Докатилась кампания и до ГДР [51]. Впрочем, первые ее признаки появились гораздо раньше — например, когда в ходе Большого террора некоторым арестованным предъявлялись специфически антиеврейские обвинения или когда после войны систематически замалчивались холокост и участие евреев в боях, т.е. они исключались как из истории жертв, так и из истории победителей [52].

Советскую военную администрацию в Германии эта кампания затронула напрямую, так как немалая часть ведущих культурофицеров была еврейского или немецко-еврейского происхождения: осенью 1946 года евреи составляли 180 из 489 сотрудников Управления информации [53]. Это обстоятельство было с неудовольствием отмечено вышестоящими московскими инстанциями, и подбор кадров «с точки зрения национального признака» был признан особенно неудачным. В качестве причины, по которой такая кадровая политика вызывала нарекания, называлась текущая ситуация в стране: «Такое положение в условиях Германии, зараженной антисемитизмом, явно ненормально» [54].

Тех, кого отзывали из Германии, ждала неизвестная судьба: одни культурофицеры сгинули в лагерях, другие остались в армии и были демобилизованы лишь много времени спустя. Почти все они рано или поздно очутились и в профессиональном, и в социальном отношении на обочине жизни, так что работа в Германии оказалась для них одновременно и кульминационной, и переломной стадией в биографии. Надо полагать, те подозрения, которые существовали по отношению к вернувшимся культурофицерам, «как правило, навсегда или надолго исключали для них возможность заниматься подобающей им научной работой» [55]. Новые работники, занявшие в конце 40-х годов их освободившиеся должности в СВАГ и в Советской контрольной комиссии (СКК), отличались уже не столько широтой эрудиции и взглядов, сколько неуклонной верностью линии партии [56]. Из этих людей уже ни один не стал видной фигурой в культурной жизни ГДР.

Даже те из советских культурофицеров, популярность которых в Германии позволяет назвать их «звездами», в собственных рядах зачастую пользовались не столь однозначной репутацией. Например, Тюльпанова уже осенью 1946 года по результатам внутренней проверки обвиняли в «серьезных ошибках», недостатке руководительских качеств и склонности к интригам [57]; оргвывод, сделанный в декабре того же года, был таков: Тюльпанова надо сменить. Критика его работы периодически возобновлялась, звучали требования отстранить его от должности. Так, в начале лета 1948 года было заявлено, что полковнику недостает подобающей государственному человеку гибкости, политического такта и организаторских способностей [58]. «Темные страницы» биографии Тюльпанова — а именно, тот факт, что его родители были арестованы в 1937 году (мать, латышка, стала жертвой одной из кампаний, направленных против этнических групп), а он не указал этого в своей анкете для личного дела, — дополнительно ослабляли его позицию [59]. Предпринимались также попытки обвинить его в том, что он либо соучаствовал, либо знал о преступлениях Иосифа Фельдмана — цензора восточноберлинской газеты Nacht-Expreß, арестованного за шпионаж, дачу взятки и незаконное обогащение [60]. Правда, в июне 1948 года Тюльпанова наградили орденом [61], а в 1949 году, уже после отстранения от дел, он был произведен в генерал-майоры. Когда в сентябре 1949 года он, будучи в командировке, находился в Москве, ему запретили возвращаться в Берлин, а 18 октября секретариат ЦК ВКП(б) принял решение освободить его от занимаемой должности [62].

В 1984 году Юрген Кучински писал, что на Тюльпанова «после его возвращения из нашей республики на родину в 1950 (!) [63] году были возведены облыжные политические обвинения, и прошло немало времени, прежде чем ему удалось опровергнуть этот донос» [64]. Сначала он несколько лет проработал преподавателем политэкономии в Военно-морской академии в Ленинграде и только в 1956 году был уволен из вооруженных сил. После этого он занимал пост проректора ЛГУ им. Жданова и занимался, в частности, политэкономией развивающихся стран. В своих публикациях Тюльпанов продолжал резко критиковать капиталистический строй [65]. Однако досье, собранное на него органами, в течение многих лет продолжало оказывать свое действие: Тюльпанов стал невыездным. Даже когда в 1959 году Лейпцигский университет присвоил ему звание почетного доктора, приехать на получение диплома Тюльпанов не смог; другие многочисленные приглашения, приходившие из ГДР, ему тоже приходилось под надуманными предлогами отклонять, о чем он неоднократно с горечью писал.


Руководство культурой и культура руководства…

Только в 1965 году Тюльпанову разрешили съездить в ГДР с официальным визитом. В это время вокруг его имени уже формировалась легенда, и в ней этот промежуток времени был затушеван, а вместо него была создана видимость непрерывных связей Тюльпанова с Германией. Например, Рут Зайдевиц и Макс Зайдевиц писали:

«После ликвидации Советской военной администрации смогла осуществиться давняя мечта товарища Тюльпанова. В марте 1951 (!) года он возвратился в Ленинград, где впоследствии стал профессором экономики в университете. Правительство новообразованной Германской Демократической Республики присвоило ему орден “За заслуги перед Отечеством” в золоте как руководителю Управления информации СВАГ в период демократического преобразования Советской оккупационной зоны. Позже он стал почетным доктором Лейпцигского университета им. Карла Маркса, в котором он каждый год на протяжении нескольких недель читал лекции» [66].

Александр Дымшиц [67] тоже покинул свой пост в Советской военной администрации в Германии немирно. Правда, он ушел в отставку сам, сделав выводы из начатой против него травли [68]. 19 января 1949 года он подал в секретариат партбюро Управления информации прошение об отставке и одновременно направил рапорт Тюльпанову [69]: как следует из этих документов, в резолюции партбюро от 7 января Дымшица обвинили в том, что он не извлек надлежащих выводов из ждановских постановлений ЦК по идеологическим вопросам. На это Дымшиц отвечал:

«Я утверждаю и могу это доказать фактами, […] что и я лично (как и мои товарищи в Отделе) целым рядом мероприятий (десятками докладов и лекций, инструктивных совещаний с советскими и немецкими работниками, множеством статей, вызвавших живой и положительный отклик в среде прогрессивной немецкой общественности) проводил активную и действенную пропаганду этих исторических постановлений».

Дымшиц отмечал, что его работу в должности начальника отдела культуры проверяли самые разные комиссии и ни одной претензии к нему не было, а теперь все его труды перечеркиваются одним росчерком пера.

Обвиняли Дымшица, в частности, в том, что он нарушил свои обязанности по надзору за деятельностью Дома культуры Советского Союза. В большинстве своем обвинения концентрировались вокруг сборника «Советская поэзия», составленного для конкурса переводчиков, который проводили Дом культуры и газета Tägliche Rundschau: главным пунктом обвинений было то, что в сборнике содержались стихи о Тито, а Дымшиц не предпринял никаких мер к тому, чтобы пресечь распространение такой книги. В ответ на это Дымшиц указывал, что ответственность лежала не на нем, а на офицере Абрамове, который ведал Домом культуры. Кроме того, продажа и раздача книги были прекращены немедленно после того, как вышла резолюция Коминформа против Тито, подчеркивал Дымшиц, а называть публикацию текстов о Югославии его упущением — это абсурдно, ведь предвидеть разрыв с Тито было никак невозможно. Поэтому, писал Дымшиц Тюльпанову, «в обстановке травли и клеветы» он не мог продолжать свою деятельность в качестве заведующего отделом культуры. Все происходящее, подчеркивал он, свидетельствовало о том, что партбюро, которое уже в течение целого года отказывало ему в какой-либо помощи, вовсе не заинтересовано в том, чтобы разобраться в истинном положении дел, а искажает доказанные факты с целью дискредитировать его, Дымшица.

Уход этого человека «пробил брешь в нашей и в моей личной жизни и работе» [70], признавался Ю. Кучински в мае 1949 года, открывая длинный ряд благодарственных слов и изъявлений дружбы в адрес Дымшица. Официальная версия была такова, что Дымшиц захотел вернуться к своей академической карьере, прерванной войной [71]. Истинные же обстоятельства его отставки нигде не упоминаются. На эту тему было наложено табу, которое строго соблюдал и сам Дымшиц: описывая в мемуарах конкурс переводчиков, он и директор Дома культуры Валерий Полтавцев с гордостью писали о нем как о новаторском мероприятии, печальных же последствий его не упоминали [72].


Навязанное раздвоение сознания?

Итак, коррективы, которые надлежит внести в гармоничные картины воспоминаний и в отлакированное изображение событий, преподносимое официальной историографией, несут с собой больше вопросов, чем ответов. Применительно к сфере культуры и тем, кто в ней работал, сформулировать этот клубок вопросов можно так: были ли культурофицеры на самом деле лишь сравнительно пассивными исполнителями чужой воли, «ничего или почти ничего не подозревавшими симпатичными пешками в несимпатичной игре» [73] — или же они, считая, что находятся на относительно безопасном расстоянии от Москвы, пытались тайком осуществить то, что в Москве было бы немыслимо? [74] К этому вопросу о степени свободы действий культурофицеров примыкает вопрос об их мотивах: та деликатность в вопросах культурной политики, которую они проявляли в самые первые послевоенные годы, и то, как они обхаживали немецкую интеллигенцию (достаточно вспомнить, например, манифестации «Германия зовет Генриха Манна»), те пышные мероприятия, которые они организовывали в честь выдающихся деятелей искусства, та забота о «культурном наследии», которую они проявляли, — было ли все это лишь надетой из тактических соображений маской, которую с началом Холодной войны можно было сбросить и показать скрывавшееся за нею «сталинистское лицо»? Или же культурофицеры отдавали только «непременную дань классовой ненависти» (как выразился Вольфганг Харих) [75] с тем, чтобы оградить свое истинное, в глубине души диссидентское «Я»?

Применительно к двум нашим героям эти вопросы звучат так: прав ли Басистов, утверждающий, что Тюльпанов только внешне изображал «стопроцентного ортодокса», а на самом деле был «слишком умен, чтобы и внутри быть догматиком»? [76] Если так, то с его стороны было вполне последовательно приветствовать в 1968 году «Пражскую весну» (как сообщает далее Басистов [77]), а первые послевоенные годы в Советской зоне оккупации ностальгически сравнивать со сравнительно либеральной эпохой начала 20-х годов в СССР [78]. Но как же тогда объяснить догматизм его работ по экономике, написанных в такие времена, когда ему уже не надо было бояться за свою жизнь?

И если Тюльпанов был таким двуликим, то был ли таким же Дымшиц? Если да, то которое из двух лиц было «настоящим» — восторженный любитель и знаток литературы, поклонник Маяковского, стремившийся, словно «археолог», кропотливо откапывать германское искусство, погребенное под руинами нацистской диктатуры [79], заступавшийся за своего земляка-ленинградца Евгения Шварца и за арестованного немецкого актера и режиссера Густафа Грюндгенса, стремившийся поддерживать дружеские контакты с деятелями германской культуры и, как утверждают, мудро и иронично заявлявший, что ему вообще неведомо, что такое социалистический реализм [80]? Или же истинным был убежденный коммунист Дымшиц, решительно выступавший как раз за тот самый социалистический реализм [81], против экспрессионизма, формализма и декадентства [82], после возвращения в СССР превратившийся, по словам X. Майера, в «оголтелого сталиниста» [83] и даже еще в 60-е и 70-е годы публиковавший памфлеты об «идеологической борьбе в литературе и эстетике» [84] и о «нищете советологии и ревизионизма» [85]?

Представлять тюльпановых и дымшицев жертвами обстоятельств или считать их «раздвоенными личностями», называть их «неоднозначными», «противоречивыми», «многоликими» — хорошо, если желать найти извинения для их «сталинистских перехлестов», сохраняя их имидж объектов всеобщих симпатий. Но все же это по необходимости будет спекулятивной и, в конечном счете, неадекватной конструкцией.

С одной стороны, некоторое «раздвоение сознания» — разделение на доминирующую социальную роль и на «подлинное Я» со всеми его остаточными явлениями и нишами, но и с механизмом самоцензуры (решавшей уже на уровне мысли, что официально можно, а что нельзя говорить), было одним из характерных признаков «публичной сферы» [86] сталинской эпохи. С другой стороны, поступки и публикации культурофицеров не поддаются исчерпывающей классификации по этой схеме. Может быть, вопрос следует ставить совсем иначе и искать не факторы расщепления, а, наоборот, те факторы, которые обеспечивали единство личности и, в некоторой (может быть, даже значительной?) степени, интегрировали то, что кажется несовместимым.


Культура сталинской эпохи как «руководящая и направляющая» модель

Ключ к разгадке, как будет показано ниже, следует искать в культуре сталинской эпохи, которая была для культурофицеров «руководящей и направляющей» и стала таковой для Советской зоны оккупации Германии и затем для ГДР. Разумеется, было бы недопустимым обобщением говорить о некой единой модели культуры сталинских времен, но, с другой стороны, и это было бы оправданно постольку, поскольку с начала 30-х годов в СССР для литературы и изобразительного искусства были заданы общеобязательные институциональные, идеологические и эстетические рамки. Шедшая в 20-х годах борьба различных направлений и группировок писателей и художников — борьба, в которой решался, в частности, вопрос о гегемонии (кто может, а кто не может претендовать на право говорить от имени партии?), — была окончена вмешательством сверху, соперничавшие группы были в 1932 году распущены, а члены их вошли в новообразованный Союз советских писателей [87]. В качестве творческого метода на Первом Всесоюзном съезде советских писателей (1934) был закреплен социалистический реализм. Что это значило, стало ясно лишь постепенно.

Установление нового порядка писатели сначала приветствовали, потому что оно сулило окончание жестоких усобиц и означало востребованность «инженеров человеческих душ» для участия в строительстве социализма. Приобщение интеллигенции к этой задаче обеспечивалось также на основе концепции «культурности», которой Сталин придавал большое значение: под культурностью подразумевался, во-первых, культурный образ жизни (проводились целые кампании с целью насадить дисциплинарные, гигиенические и этикетные нормы в обществе, социально фрагментированном и даже «одичавшем» в результате революции, Гражданской войны, коллективизации и форсированной индустриализации); во-вторых, концепция культурности означала, что фаза революционного аскетизма окончена, а новой элите советского общества — рабочим-ударникам, партийно-государственным функционерам и новым «капитанам индустрии» — гарантируется определенный стиль жизни — советский, хотя и вполне мелкобуржуазный по своему содержанию: потребительские блага [88], модные вещи, гардины, абажур и фикус в кадке [89]. В 30-е годы существовала такая дразнящая двойственность: наряду с репрессивным насилием террора действовала моделирующая власть положительных образцов для формирования идентичности. Новый советский человек формировался с помощью кнута и пряника. В-третьих, концепция культурности обеспечивала возможность социальной реабилитации для «старорежимной интеллигенции». Она как «отдельный класс мандаринов» была лишена своей прежней власти, деклассирована и унижена, а теперь партия большевиков переняла ее ценности и эстетические представления, а ее саму приглашала к активному участию в новой советской празднично-досуговой культуре (в частности, речь идет о крупномасштабных праздничных мероприятиях в 1937 году, посвященных столетию со дня гибели А.С. Пушкина) [90].

Эта перемена объясняет — согласно тезису, сформулированному Вольфгангом Шифельбушем, опиравшимся, в свою очередь, на тезис Шейлы Фицпатрик [91], — то неожиданное обстоятельство, что культурофицеры были не наскоро выкованными кадрами рабоче-крестьянского происхождения, а выходцами из среды старой интеллигенции и крупной буржуазии. Вытеснение же пролетарско-революционных и авангардистских концепций новыми консервативными догмами позволяет увидеть культурную политику в Советской зоне оккупации Германии в ином свете: поддержка традиционной буржуазной культуры (например, Томаса Манна, Герхарта Гауптмана, Вильгельма Фуртвенглера) русскими культурофицерами на этом фоне выглядит вполне логичной, а не «чуждой или даже противной [советской] системе» [92].

Однако программа насаждения культурности основывалась не на внезапной смене ценностей, она представляла собой сталинистское завершение давно начатых процессов. Радикальные требования пролеткультовцев и футуристов «во имя нашего Завтра» сжечь Рафаэля, разрушить музеи и растоптать цветы искусства [93] или сбросить «с парохода современности» Пушкина, Достоевского и Толстого [94] Ленин уже в 1920 году однозначно отверг. Это объяснялось не только его личными вкусами, но и прагматическими соображениями, а также тем, что после победоносной революции было трудно сформулировать руководящие принципы для такого искусства, которое было бы адекватно новому общественному устройству и, при этом, стояло бы и на достаточно высоком качественном уровне. От литературы требовалось воспитывать человека, но, кроме того, быть эстетически убедительной, а произведения писателей-пролеткультовцев считались не дотягивавшими до уровня прежней русской литературы, футуристические же произведения — слишком элитарными.

Литература, писательство в России уже в XIX веке имели иное значение, нежели в культурах Запада, устроенных по-другому. Через эстетическую функцию русский писатель — одновременно художник и проповедник — хотел и должен был донести до читателей «некую метафизически обоснованную истину»; слово поэта приобретало «характер откровения» [95]. Ленин и, в особенности, Сталин еще больше усугубили это привилегированное положение литературы и культ деятелей искусства (в ущерб их автономии, конечно): в слове они видели действенную силу и, следовательно, педагогический потенциал, способность исполнить заданный «социальный заказ», но вместе с тем они боялись и обратной стороны этой действенности слова, которая могла оказаться подрывной силой. «Забота» о литературе, которую партия и правительство проявляли в форме возвеличивания одних и травли других литераторов, — одна из наиболее неоднозначных специфических характеристик советского режима.

Ленин говорил о том, что задачей современного общества является не выдумывание некой новой культуры, но «развитие лучших образцов, традиций, результатов существующей культуры с точки зрения миросозерцания марксизма и условий жизни и борьбы пролетариата в эпоху его диктатуры» [96], закономерное развитие «тех запасов знания, которые человечество выработало под гнетом капиталистического общества, помещичьего общества, чиновничьего общества» [97]. Впоследствии из этого сложилась доктрина, которая в 30-е годы заняла центральное положение в советском культурном самосознании. Доктрина эта базировалась на очень важном смещении модальности: если сначала Сталин в противоположность требованию всемирной и перманентной революции, выдвигавшемуся Троцким, утверждал в качестве политического ориентира возможность построения социализма в одной отдельно взятой стране, то в 30-е годы неожиданно речь как о факте стала идти о том, что в СССР уже достигнута «полная победа социализма».

Тем самым, была оборвана телеологическая силовая линия, ведшая в светлое будущее, которая всегда была характерна для марксистского движения, как и ориентация на будущее, типичная для футуризма и других утопических концептов [98]: теперь будущее откладывалось на неопределенное время, оно превратилось в вечность, и движение к нему стало самодовлеющим. Сталинская эпоха рассматривала себя как «эсхатологическое время после конца истории» [99]. Знаменитые слова Сталина «жизнь стала лучше, жизнь стала веселее», сказанные в 1935 году, означали, что обещание выполнено. Чем больше Советский Союз понимался как последнее слово истории, тем интенсивнее становились усилия, направленные на административное насаждение (например, с помощью дебатов о формализме и натурализме, которые были способом задания нормы, или требований «чистоты» языка) того идеального искусства, которое призвано было в репрезентативных произведениях выразить это ощущение завершения пути. Всевозможные разновидности «формализма» и «натурализма» представляли собой не только отклоняющиеся от канона эстетические решения: за ними стоял иной подход к миру, и те, кто ведал политикой в области культуры, внимательно за этим следили. На этом уровне бесчисленные культурно-политические кампании (сначала в СССР [100], а потом в Советской зоне оккупации Германии и в ГДР) представляются попытками как бы насильственно обеспечить «истинность фиктивного мира» (формулировка Ханны Арендт [101]), которая в гармоничной целостности эстетизирует «новую жизнь». Но, как и идеальное общество, идеальное произведение искусства нуждается в том, чтобы его вновь и вновь приводили к нормативному образцу [102], постоянно контролировали и проверяли на предмет отклонений от модели. Пусть нельзя было декретом осуществить ожидание Сталина, что наступит новый классический век, но возникла легенда о новом человеке и о Стране Советов как о земле, где царят достаток и изобилие, а эксплуатации и отчуждения трудящихся от продуктов их труда более не существует.

Представление о том, что СССР, построивший социализм, достиг конечной и высшей точки всей истории, предполагало убежденность в том, что строители социализма обладают «правдой» и знают «законы развития человечества» (об этом писал Ромен Роллан в 1936 году [103]). Поскольку в этой конечной точке замыкается круг прошлого, то с этой высшей точки, обладая полнотой знания, можно было оглянуться на прошлое и принять наследство всех традиций, расцениваемых как хорошие и правильные, а прочие — отринуть. Понятие «наследство», происходящее из юридического языка, предполагает, что человек, «получающий» его, принимает на себя право собственности на некое «имущество» и может распоряжаться им [104]. Это привело в 30-е годы к важному повороту в историографии и патриотическом воспитании — повороту, имевшему отчасти явно националистические оттенки. В обращенной лицом к прошлому, но антиисторичной культуре сталинской эпохи [105] были воскрешены славянофильские теории о русской особости или мессианском предназначении России как избранной страны. Страна самовлюбленно воспевала собственное национальное величие и героическое прошлое, создавала галерею образов славных богатырей, героев, бояр и царей.

Изменение схемы времени сопровождалось изменением схемы пространства: местом, где исполнились все чаяния, и центром мира стал теперь Советский Союз, земля начиналась от Кремля, а над всем этим в недосягаемой выси находился Вождь Сталин. Восхваление Советского Союза и почитание Сталина — как тогда говорили, «безграничная любовь, пламенная вера в Первого Строителя социализма» [106] — образовывали две стороны этого культа абсолютной власти вождя. Все советское: политика, экономика, наука, культура — в этой исполненной самолюбования картине мира было самым лучшим и самым передовым на планете, и достойной этого стилистической фигурой было постоянное употребление прилагательных в превосходной степени.

Иерархии устанавливались во всех областях, в том числе и в литературе: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» [107], — постановил Сталин в 1935 году. По случаю столетия со дня смерти (1937) Пушкин был сделан национальной иконой [108]; в качестве «великого поэтического гения Германии» был канонизирован Гёте [109]. Определено было не только кого считать образцом, но и что из его произведений считать удачным, и как это следует читать. В биографических, а лучше сказать — агиографических, восхвалениях Маяковского, например, акцент нельзя было делать на его авангардистских экспериментах с формой, а следовало подчеркивать, что эта фаза была вскоре им преодолена благодаря революционной сознательности и последовательному отходу от футуристического сектантства [110].

В то же время гордая пирамида советского общества имела и свою тень — столь же разработанную отрицательную иерархию, спускавшуюся в преисподнюю. Населяли ее бесчисленные «вредители», «уклонисты» и «диверсанты», от которых страну стремились «очистить». Предводителем этих сил был Троцкий — демонический антагонист Сталина. К царству тьмы относился и Запад. Возвышение Советского Союза и его достижений над всеми остальными странами означало принижение Других, Чужих, не допускавшее ни свободных обмена, торговли и сообщения, ни свободного сравнения. Если коммунистическое движение начала XX века было интернациональным и по целям, и по составу, то после того как Сталин начал строить социализм в одной отдельно взятой стране, все иностранное стало восприниматься с подозрением. Уже тогда, в 1934 году, Жданов сформулировал «теорию двух лагерей» о «противоположности между нашей системой, системой победившего социализма, и системой отмирающего, загнивающего капитализма» [111]; в 1947 году эта теория антагонистического противостояния с классовым врагом была провозглашена вновь.

Границы СССР были наглухо закрыты, всякое их пересечение контролировалось с максимально возможной строгостью; международные пассажирские перевозки были резко сокращены, а внутри страны мобильность как иностранцев, так и советских граждан была крайне затруднена. Это была изоляция пространства в географическом и в метафизическом смысле: государственная граница все больше и больше обретала значение водораздела между Добром и Злом. Запад был враждебным антимиром, в котором царили разложение, гниль и упадок. Это разделение между «мрачным воинством империализма, которое хочет выкопать человечеству могилу», и «светлыми силами социализма» [112] было определяющим принципом сопоставления Востока и Запада в течение последующих лет правления Сталина.

Таким образом, картина мира, насаждавшаяся в 30-е годы, была глубоко манихейской; как свидетельствуют многочисленные высказывания культурофицеров, даже наиболее выдающиеся из них усвоили эту картину. Они прибывали в Германию с ярко выраженным сознанием собственной миссии и ощущали себя представителями и более передового общественного строя, и более прогрессивного искусства, причем победа во Второй мировой войне как бы служила доказательством этого превосходства [113]. Обладая этим знанием, они уже могли судить и отбирать из «сокровищницы человечества» то, что могло пригодиться. Культурные богатства прошлого, писал Дымшиц, теперь попали к законным «наследникам великой гуманистической культуры прошлого» [114]. Этот процесс селекции естественно предполагал, что, как отмечал Тюльпанов при открытии Дома культуры Советского Союза, «при критическом подходе к прошлому многое было отклонено и отвергнуто» [115].

Почитание классиков и великих реалистов XIX и XX столетий было, таким образом, не тактическим маневром, а неотъемлемой составной частью той модели литературы, которой были привержены культурофицеры. Дымшиц ссылался на «ленинскую критику сектантства пролеткульта» и «нигилистических позиций по отношению к классическому наследию», которое было «чрезвычайно полезно» для «полемики с приверженцами так называемого авангардистского искусства и хулителями классического наследия, каковых в то время среди деятелей искусств было немало» [116]. Это уважение к традиции, вошедшее в основу концепции «Культурбунда за демократическое обновление Германии», оказалось действенным средством привлечения широких слоев интеллигенции и надежным инструментом для преодоления исторического фатализма и культурного пессимизма [117] — но это было скорее побочным эффектом, хотя и очень удачным для дела мобилизации симпатий. Упование «на силу извечно человеческого» [118] возбуждало у немцев различные ожидания и опасения по отношению к советским оккупационным властям, однако, с точки зрения большинства населения Германии, выглядело как весьма многообещающий признак. Правда, оно вызвало недовольство у всех тех, кто ожидал, что приход Красной Армии будет означать революцию в области искусств [119]; кроме того, у живых мастеров не было шансов выиграть конкуренцию у канонизированных — и потому «безопасных» — мертвых [120].

Социалистический реализм отнюдь не означал отказ от традиций: в советской руководящей культуре он понимался как наивысший синтез прежних выразительных форм и эквивалент их наиболее полного проявления. Он был возведен в ранг «своего рода метаязыка для символического описания мира как советской вселенной» [121]. Дымшиц, который в Советской оккупационной зоне сначала пропагандировал соцреализм, а потом и требовал его, объяснял его именно в этом смысле, как отбор и соединение лучшего: социалистический реализм, говорил он, следует понимать отнюдь не только как продолжение критического реализма XIX века, ведь он «унаследовал и все другие наивысшие достижения художественного развития человечества, во всем разнообразии их выразительных стилей» [122].

Искусство социалистического реализма в плане формы и содержания следовало понимать не ретроспективно: достижения прошлого в нем суммировались для творческого преобразования современности. По мере того как в противоречивой поначалу политике СССР в отношении Германии все яснее определялась тенденция к включению Советской зоны оккупации в сферу абсолютного влияния Москвы, все более наступательным становился и тон, которым провозглашались регулятивы в области искусства — как запреты, так и требования, — нацеленные на то, чтобы формировать самовосприятие и самоописание восточных немцев как части этой советской вселенной.

Отвергнуты были те художественные течения, которые были сочтены непригодными для прославления и созидания нового человека, пребывающего в гармонии с самим собой и с обществом. Уже через три месяца после окончания войны Дымшиц заклеймил, например, экспрессионизм как художественно несостоятельный ответ на войну, показавший свою негодность еще после Первой мировой: «Экспрессионизму недоставало нераздробленного охвата темы, глубокого ее анализа и четкой идеологической перспективы. Он предлагал лишь рваные эмоции, вскрики больной, израненной души, порой одни только мистические заклинания» [123].

Среди же «черт нового искусства» автор отмечал следующие: «Оно насаждает в сердцах читателей идеалы нового человечества. На этом основывается его созидательная, движущая сила» [124]. Таким образом, предполагалось, что, являя людям образцы доброго и прекрасного, искусство оказывает прямое, катарсическое воздействие. А все отрицательное и отвратительное рассматривалось как естественное выражение присущего западному лагерю упаднического модернизма с его расщепленностью индивида и раздробленностью жизненного опыта.

Все жестче становился тон, которым от художников требовали прославлять прекрасное новое социалистическое настоящее и осуждали фиксацию внимания на прошлом как непозволительную потерю темпа в социалистическом строительстве. Слышались все более гневные упреки в адрес литературы, что она отстает от «стремительно текущей жизни» [125]. Риторика возвышенности всего советского и социалистического предполагала исключение или обесценивание всего отклоняющегося от нормативной модели; в первую очередь, это касалось антагонистического западного полушария. Начиная с рубежа 1947–48 годов Холодная война задавала те рамки, в которых нашла свое полное развитие риторика биполярного противостояния, борьбы прогрессивной, мирной культуры социализма против упаднической, тоталитарной, милитаристской «культуры» империализма. «Два мира противостоят друг другу: мир расцветающего социализма и мир загнивающего, обреченного на неотвратимую смерть капитализма» [126], — так звучала новая направляющая идеологема, которая, правда, по своей структуре и своим обоснованиям лишь повторяла то, что сказал Жданов еще в 1934 году.

***

В литературе уже достаточно часто описывались перемены, происходившие в Советской зоне оккупации в 1945–1949 годах, равно как и изменение политики СССР в отношении Германии вообще и проводимой там культурной политики в частности [127]. Ильзе Чертнер резюмирует эту эволюцию следующим образом:

«Советская оккупационная политика за годы с 1945 по 1949 проделала заметную эволюцию, которую можно выразить такой формулой: от попытки создания многопартийной системы, основанной на демократических выборах, к единовластию СЕПГ […] и к открытому политическому диктату. […] Культурная политика Советской военной администрации очевидным образом напрямую зависела от внешней политики СССР; в ней тоже можно проследить резкую перемену, формула которой приблизительно такова: от подчеркнутого великодушия и поразительно, даже непостижимо лестной для немецкого национального чувства мирно-консервативной позиции, провозглашавшей воскрешение “лучших немецких” традиций в искусстве, а именно — традиций буржуазно-гуманистических, демократических и антифашистских, — к враждебным нападкам на современное искусство, охаиванию его как “формализма и упадничества”, к борьбе против “космополитизма” (что значило — против культурной открытости по отношению к Западу) и против “низкопоклонства”, к пропаганде социалистического реализма, поверяемого “здравым народным чувством” [128].

И, действительно, этот процесс сужения перспектив и опускания железного занавеса можно наблюдать во многих сферах и зачастую сравнительно точно датировать, хоть и идут по сей день споры о том, произошла ли на самом деле (и если да, то почему) смена политики или же, начиная с 1947/1948 годов, просто ускорились трансформационные процессы, которые начались задолго до того. Не прекращаются и дискуссии о том, в какой мере осуществлялась «советизация» извне, а в какой и где происходила дополнявшая, превосходившая или смягчавшая ее собственная внутригерманская эволюция [129]. Вдаваться здесь в эту дискуссию нет необходимости.

Многие писатели и интеллектуалы восприняли отход от «социализма голубеньких цветочков» (как назвал его Клаус Гизи в апреле 1948 года на одном заседании писателей-членов СЕПГ) и ставшие категорическими предписания советских властей в области политики и искусства как обострение конфронтации. Гизи говорил: «Многие еще стоят в стороне от очевидных столкновений наших дней, они еще не поняли, в чем заключаются коренные вопросы идейного противостояния. Мы должны фронтальным ударом двинуться на разрешение идеологических проблем» [130].

Прежняя политика широкого антифашистского консенсуса, под знаменем которой возглавлял «Культурбунд за демократическое обновление Германии» Иоханнес Бехер, отжила свое [131]. Теперь уже недостаточно было лояльности по отношению к государству и правительству, теперь требовалась уже активная идейная позиция, однозначный выбор за или против: например, участие в «борьбе за мир во всем мире» (причем демаркационную линию между лагерем борцов за мир и лагерем врагов мира определяли в Москве), принятие «социального заказа», который после введения планового хозяйства стали выдавать в ГДР и деятелям искусств. Борьба за выполнение плана «невзирая на реакционное сопротивление и саботаж врагов народа — суровая борьба, — говорил Антон Акерман на конференции “Художники и писатели и их место в двухлетнем плане” в сентябре 1948 года, — и никто не может оставаться в стороне от нее. Каждый писатель и каждый художник в своей работе будет либо отвергать, либо утверждать выполнение двухлетнего плана, препятствовать ему или способствовать» [132]. Писатели теперь уже превратились в культурно-политические кадры: их объединили в организацию, школили и проверяли: в 1950 году по советскому образцу был создан Союз писателей, были учреждены национальные премии, в 1951 году возникли Управление литературы и издательского дела и Государственная комиссия по делам искусств.

Писатели получали много выгод от предоставленных им привилегий и от того ореола всеобщего почитания, которым, как и в России, жизнь и творчество деятеля искусств были окружены в Советской зоне оккупации Германии и в ГДР. Но — и в этом тоже было сходство с положением их советских коллег — у такого статуса была и оборотная сторона: литературные произведения и вопросы искусства оказались в ведении высших партийных и государственных органов. Это было сомнительное благо: «внимание» властей проявлялось в бесчисленных кампаниях, призванных дисциплинировать интеллектуалов и заставить их «писать по-настоящему». Кульминационным пунктом стало, несомненно, принятое на Пятом заседании ЦК СЕПГ в марте 1951 года постановление «Борьба против формализма в искусстве и литературе, за прогрессивную немецкую литературу», которым социалистический реализм был предписан в качестве общеобязательного художественного метода [133].

Эта кампания, впрочем, лишь привела к логическому завершению процесс, начавшийся гораздо раньше. В период между 1945 и 1949/1951 годами политика в области культуры переживала серьезные изменения, однако, не происходило принципиального изменения концепции искусства — такой, о которой говорится, например, в процитированном выше резюмирующем пассаже из И. Чертнер. То, что в этом пассаже представляется как разворачивавшийся во времени последовательный переход от «мирно-консервативной» позиции к «враждебным нападкам на современное искусство» и к проведению в жизнь принципов соцреализма, включая борьбу с «формалистическими вывертами», на самом деле, в сталинской советской культуре, игравшей руководящую роль в культурной жизни Восточной Германии, существовало одновременно. На фоне этой «руководящей культуры» те действия, устные и письменные высказывания ее представителей в Советской зоне оккупации (Тюльпанова и Дымшица следует назвать, в первую очередь, не только ввиду их должностного положения [134]), которые, на первый взгляд, кажутся столь разнородными, обнаруживают неожиданное внутреннее единство.

Их кажущаяся противоречивость есть лишь проявление двуликой природы самой этой культуры: свой сияющий лик она являла там, где слово «Человек» писалось с большой буквы, где пропагандировалась возвышенная идея благородного дела, где знаменем служили понятия «демократия» и «мир», нагруженные магическим содержанием, где поэтов чтили и искусство возводили на пьедестал. А свою обезображенную отвращением гримасу она показывала тогда, когда карала отщепенцев, искореняла уклоны, расправлялась с вредителями, врагами мира, Западом, формалистами, короче говоря, — со всеми, кто пятнал идеал. И оценка как периода сталинизма в СССР, так и послевоенной эпохи в Советской зоне оккупации Германии и в ГДР, зависит по сей день от того, в которое из этих двух лиц посмотреть.

Перевод с немецкого Марианны Корчагиной и Кирилла Левинсона


Примечания

1. См.: Borgelt Н. Das war der Frühling von Berlin oder Die goldenen Hungerjahre. Eine Berlin-Chronik. München, 1980.
2. Культурофицеры (от нем. Kulturoffizier) — название, которое, по воспоминаниям Е.А. Кацевой, не использовалось в первое время после окончания войны: его «придумали позднее, для обозначения сотрудников военных администраций союзнических войск, которые работали в Германии в области культуры». См.: Кацева Е.А. Мой личный военный трофей // Знамя. 2002. № 1. URL http://magazines.russ.ru/znamia/2002/l/kats-pr.html (Прим. перев.).
3. См.: Reinhardt R. Zeitungen und Zeiten. Journalist im Berlin der Nachkriegszeit. Köln, 1988. S. 77–79. Tägliche Rundschau — немецкоязычная газета СВАГ (Прим. перев.).
4. Burghardt М. Ich war nicht nur Schauspieler. Erinnerungen eines Theatermannes. Berlin; Weimar, 1983. S. 301.
5. См., напр.: Серия статей И. Кречмар к 25-летию Общества германо-советской дружбы в журнале Freie Welt за 1972 г., № 24, 33, 40: Kretzschmar I. Fragen an einen alten Freund [A.W. Kirsanow]; dies. «… ein Stück Herz blieb hier!» [S.I. Tjulpanow]; dies. «… und mehren mit junger Kraft» [A.L. Dymschitzj]; см. также серию статей «Встречи с советскими культурофицерами» к 30-летию Освобождения в Sonntag за 1975 г., № 10, 12, 13, 15, 16: «Ich habe etwas zu essen beschafft…» [Arseni Gulyga]; Der Anfang von Schönheit und Reichtum [Lew Dubrowizki]; Mein erster Tag begann abends um zehn [Alexander Kirsanow]; Vier Episoden [Wolodja Ruban]; Bis jetzt noch geht mich alles an [Jewgenija Kazewa].
6. Rentmeister М. Beratung bei Generalmajor Kotikow // Im Zeichen des roten Sterns. Erinnerungen an die Traditionen der deutsch-sowjetischen Freundschaft / Hrsg, vom Institut für Marxismus-Leninismus beim ZK der SED. 2. Aufl. Berlin, 1975. S. 465.
7. Abusch A. Aus den ersten Jahren unserer Kulturrevolution H … einer neuen Zeit Beginn. Erinnerungen an die Anfänge unserer Kulturrevolution / Hrsg, vom Institut für Marxismus-Leninismus beim ZK der SED und vom Kulturbund der DDR. Berlin; Weimar, 1981. S. 61.
8. Borgelt H. Das war der Frühling von Berlin. S. 201.
9. Цит. по: Schivelbusch W. Vor dem Vorhang. Das geistige Berlin, 1945–1948. München; Wien, 1995. S. 55–56.
10. Chambertin B.S. Kultur auf Trümmern. Berliner Berichte der amerikanischen Information Control Section Juli — Dezember 1945. Stuttgart, 1979. S. 20–21. В отчете американской военной администрации от 10 июля 1945 года (OMGUS 5/35-3/4) отмечалось: «Основной интерес русских заключается в восстановлении культурной активности любой ценой, так что они, за исключением наиболее одиозных случаев, терпят включение в работу бывших нацистов» (Ebd. S. 20, Anm. 26).
11. Дымшиц А. Звенья памяти. Портреты и зарисовки. 2-е изд. М., 1975. С. 275.
12. Такое сравнение проводит, например, Сергей Тюльпанов: Tulpanow S. Vom schweren Anfang // Weimarer Beiträge. 1967. № 13. H. 5. S. 731. В другой статье этот период «бури и натиска» он характеризует как «маленькую Октябрьскую революцию» и пишет в связи с этим: «…это было начало чего-то совершенно нового. Мы все чувствовали романтику переворота в мышлении» (Zeit des Neubeginns. Gespräch mit Sergej Tjulpanow // Neue Deutsche Literatur. 1979. № 27 H. 9. S. 52–53). Возможно, в том же самом ностальгическом смысле надо понимать слова Дымшица о том, что в первые послевоенные годы «соблюдался принцип, который в СССР в двадцатые и начале тридцатых годов принес реальную пользу, — принцип свободной, широкой творческой дискуссии» (Dymsic A.L. Literaturbeziehungen zur Sowjetunion am Neubeginn (1945–1949) // Begegnung und Bündnis. Sowjetische und deutsche Literatur. Historische und theoretische Aspekte ihrer Beziehungen / Hrsg, von G. Ziegengeist. Berlin, 1972. S. 64). О том, какой иной смысл можно увидеть в таких пассажах, см.: Schivelbusch W. Vordem Vorhang. S. 57.
13. Theek P. Vorwort // Weiss G. Am Morgen nach dem Kriege. Erinnerungen eines sowjetischen Kulturoffiziers. Berlin, 1981. S. 7 (Вайс Г. Утром, после войны. Очерки. М., 1977). В то же время в исследованиях и в мемуарах говорится и о трудностях — для некоторых непереносимых, — связанных с тем, что восстановительная, созидательная работа делалась для народа, который совсем недавно был врагом и принес столько страданий стране, а часто родным и близким советских культурофицеров.
14. Schulmeister К.-Н. Einleitung //… einer neuen Zeit Beginn. S. 14–15.
15. Theek P. Vorwort. S. 11.
16. Schulmeister K.-H. Einleitung. S. 15. Сергей Иванович Тюльпанов также подчеркивает разницу между «социалистической» и «империалистической» оккупацией: Tjul’panov S.I. Die Hilfe der Sowjetunion bei der demokratischen Neugestaltung von Wissenschaft und Kultur nach 1945 // Deutschland — Sowjetunion. Aus fünf Jahrzehnten kultureller Zusammenarbeit. Berlin, 1966. S. 185.
17. См.: Bassistow J. Zwischen Kultur und Ideologie. Zur Kulturpolitik der SMAD // Bildung und Erziehung. 1992. № 45. S. 393–403; Ders. Oberst Tjulpanow und die Bildungs- und Kulturpolitik der Sowjetischen Militäradministration in Deutschland (SMAD) 1945–1949 // Jahrbuch für Historische Kommunismusforschung 1996. S. 305–317; Семиряга М.И. Как мы управляли Германией. Политика и жизнь. М., 1995; Hochschuloffiziere und Wiederaufbau des Hochschulwesens in Deutschland 1945–1949. Die Sowjetische Besatzungszone / Hrsg, von M. Heinemann. Berlin, 2000; Чубинский В. Моя «оккупация» Германии. Русский офицер в Берлине и окрест 1946–1950. СПб., 2005.
18. C.W. Eine verfehlte Mission // Der Tag. 9. März 1949.
19. Andreas-Friedrich R. Schauplatz Berlin. Tagebuchaufzeichnungen 1945 bis 1948. Frankfurt а. M., 1986. S. 123. Макар Иванов был московским другом юности Лео Борхарда, дирижера Берлинского филармонического оркестра. Они снова встретились в Берлине, где Иванов работал переводчиком в советской спецслужбе. Иванов был арестован вскоре после того, как к нему на службу заехала спутница жизни Борхарда Рут Андреас-Фридрих в сопровождении английского полковника, чтобы сообщить о трагической смерти музыканта, которого по ошибке застрелил американский патруль. По свидетельству очевидца, М. Иванова пытали, а потом он исчез.
20. Цит. по: Вайс Г. Утром, после войны. С. 40–41.
21. Kuby Е. Die Russen in Berlin. Neuaufl. Rastatt, 1988. S. 330.
22. «О них вспоминали с дружеским уважением и даже удивлением, как о большом приятном разочаровании». Tschörtner I. «Die Seelen der Deutschen erobern». Über die Kulturoffiziere der SMAD // Berliner Debatte. 1994. H. l. S. 99.
23. Brecht В. Arbeitsjournal. Bd. 2: 1942–1955 / Hrsg, von W. Hecht. Frankfurt а. M., 1974. S. 533.
24. См. наглядное описание этого типа в кн.: Schivelbusch W. Vor dem Vorhang. S. 59–60.
25. Mayer H. Ein Deutscher auf Widerruf. Erinnerungen. Frankfurt а. M., 1984. Bd. 2. S. 15.
26. Kantorowicz A. Deutsches Tagebuch. Berlin, 1978. Bd. 1. S. 282. Канторович вспоминает, что Тюльпанов, питавший к нему личное расположение, оказывал поддержку издаваемому им журналу Ost und West перед лицом нападок со стороны функционеров СЕПГ (там же. S. 581).
27. О Тюльпанове см.: Naimark N.M. The Russians in Gennany. A History of the Soviet Zone of Occupation, 1945–1949. Cambridge (Mass.); L., 1995; Strunk P. Zensur und Zensoren. Medienkontrolle und Propagandapolitik unter sowjetischer Besatzungsherrschaft in Deutschland. Berlin, 1996; Creuzberger S. Die sowjetische Besatzungsmacht und das politische System der SBZ. Weimar [u.a.], 1996; Hartmann A., Eggeling W. Sowjetische Präsenz im kulturellen Leben der SBZ und frühen DDR 1945 bis 1953. Berlin, 1998; Foitzik J. Sowjetische Militäradministration in Deutschland (SMAD) 1945–1949. Struktur und Funktion. Berlin, 1999; Бонвеч Б., Бордюгов Г., Нейшарк Н. СВАГ. Управление пропаганды (информации) и С.И. Тюльпанов 1945–1949. М., 1994.
28. Special Intelligence Summary. The Other Zones of Germany. Part II. Political Developments in the British, French and Russian Zones. 22.11.1947. Bundesarchiv (BArch) Koblenz: OMGUS ODI 3/429-3/9. Историки ГДР тоже считали Тюльпанова «пламенным пропагандистом марксизма-ленинизма» — см.: Doernberg S. Befreiung. Ein Augenzeugenbericht. Berlin, 1985. S. 201.
29. Д. Штариц цитирует составленный Тюльпановым в начале мая 1948 года 26-страничный меморандум, который предусматривает для восточной части разделенной Германии «развитие по типу новых демократий» — см.: Staritz D. Die SED. Stalin und die Gründung der DDR. Aus den Akten des Zentralen Parteiarchivs // Aus Politik und Zeitgeschichte. Beilage zur Wochenzeitung Das Parlament. 1991. В. 5. S. 5.
30. Handel G. Zum internationalistischen Wirken von S.I. Tjulpanow als Politoffizier der Sowjetarmee // Wissenschaftliche Zeitschrift der Karl-Marx-Universität Leipzig. Gesellschafts- und sprachwissenschaftliche Reihe. 1976. H. 4. S. 360.
31. Об изменениях кадрового состава и кадровой политики СВАГ см.: Foitzik J. Sowjetische Militäradministration. S. 202–214.
32. Ebd. S. 100–101.
33. Российский государственный архив социально-политической истории, Москва (далее: РГАСПИ, бывш. РЦХИДНИ). Ф. 17. Оп. 125. Д. 475. Цит. по: Creuzberger S. Op. cit. S. 36. Anm. 86.
34. Организационная структура Управления информации неоднократно преобразовывалась, численность отделов и сотрудников менялась постоянно. См.: Foitzik J. Sowjetische Militäradministration. S. 143–146.
35. Handel G. Zum internationalistischen Wirken. S. 360–361.
36. Отдел культуры сначала подчинялся Управлению народного образования и только в 1946 году вошел в Управление информации. См.: Köhler R. Die Zusammenarbeit der SED mit der SMAD bei der antifaschistisch-demokratischen Erneuerung des Hochschulwesens (1945–1949). Berlin, 1985. S. 65. В другой работе говорится, что это слияние произошло только в 1947 году. Cp.: Feige H.-U. Aspekte der Hochschulpolitik der Sowjetischen Militäradministration in Deutschland (1945–1948) // Deutschland Archiv. 1992. № 25. S. 1169.
37. См.: Foitzik J. Sowjetische Militäradministration in Deutschland (SMAD) // SBZ-Handbuch. Staatliche Verwaltungen, Parteien, gesellschaftliche Organisationen und ihre Führungskräfte in der Sowjetischen Besatzungszone Deutschlands 1946–1949 / Hrsg, von M. Broszat / H. Weber. München, 1990. S. 7–69; Ders. Sowjetische Militäradministration; cp. также Захаров В.В., Филипповых Д.Н., Хайнеман М. Материалы по истории Советской Военной Администрации в Германии 1945–1949 гг. 2 т. М., 1998 и 1999.
38. Возможно, имидж культурофицеров «отличался в лучшую сторону» от прочих советских военных в том числе и потому, что они общались с немецким населением, будучи одеты в гражданское. Тюльпанов утверждает, что он лично добился разрешения на это у Жукова. См.: Tjulpanow S. Deutschland nach dem Kriege. S. 48.
39. Foitzik J. Sowjetische Militäradministration. S. 136. Фойцик отмечает: «Как стало теперь известно, в мемуары Жукова его фамилия тоже была вписана задним числом: в черновике Жуков не вспомнил о полковнике [Тюльпанове]». Ebd. S. 137.
40. Ср., например, его выступление на I Германском конгрессе писателей — об этом см.: Hartmann А., Eggeling W. Kontroverse Ost/West. Der I. Deutsche Schriftstellerkongreß — ein Beginn des Kalten Krieges // Archiv für Sozialgeschichte der deutschen Literatur. 1992. № 17. H. 1. S. 66–92; Gansei C. Parlament des Geistes. Literatur zwischen Hoffnung und Repression 1945–1961. Berlin, 1996. S. 61–62.
41. См., прежде всего, Dymschitz A. Warum wir gegen Dekadenz sind // Tägliche Rundschau. 21. März 1948; Ders. Über die formalistische Richtung in der Malerei // Tägliche Rundschau. 19. und 24. November 1948.
42. Подготовка этой кампании началась уже в 1943 году. См.: Бабиченко Д.Л. И. Сталин: «Доберемся до всех». (Как готовили послевоенную идеологическую кампанию. 1943–1946 гг.) // Исключить всякие упоминания… Очерки истории советской цензуры / Сост. и автор предисл. Т.М. Горяева. Минск; М., 1995. С. 139–188.
43. См.: Hartmann А., Eggeling W. Zeitverschiebungen. Sowjetisches Modell und Kulturpolitik im Nachkriegsdeutschland // Text + Kritik 108: MachtApparatLiteratur. Literatur und «Stalinismus» / Hrsg, von F. Meyer-Gosau. München, 1990. S. 27–37.
44. Архив BOKC находится в Государственном архиве Российской Федерации: ГАРФ. Ф. 5283. Д. 16. См.: Naimark N.M. The Russians in Germany. S. 411–416; Hartmann A., Eggeling W. Sowjetische Präsenz. S. 174–181.
45. Strunk P. Zensur.
46. См.: Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 308.
47. Mayer H. Ein Deutscher auf Widerruf. Bd. 2. S. 15.
48. См.: Tschörtner. «Die Seelen der Deutschen erobern». S. 103.
49. Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 311.
50. См.: Azadovskii K., Egorov B. From Anti-Westernism to Anti-Semitism. Stalin and the Impact oft the “Anti-Cosmopolitan” Campaigns on Soviet Culture // Journal of Cold War Studies. 2002. Vol. 4. No. 1. P. 66–80.
51. См.: Haury T. Antisemitismus von links. Kommunistische Ideologie, Nationalismus und Antizionismus in der frühen DDR. Hamburg, 2002. S. 293–428.
52. См.: Koenen G. Mythus des 21. Jahrhunderts? Vom russischen zum Sowjet-Antisemitismus — ein historischer Abriß // Koenen G., Hielscher K. Die schwarze Front. Der neue Antisemitismus in der Sowjetunion. Reinbek, 1991. S. 170–174.
53. Из докладной записки А. Панюшкина, К. Казакова и М. Бурцева А. Жданову о результатах проверки работы Управления пропаганды СВАГ. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 117. Д. 674. Цит. по: Бонвеч Б., Бордюгов Г., Неймарк Н. СВАГ. Управление пропаганды. С. 191.
54. Из записки заместителя начальника Управления кадров ЦК ВКБ(б) Н. Миронова и заведующего сектором Управления кадров ЦК ВКП(б) И. Катюшкина А. Кузнецову о проверке руководящих кадров СВАГ. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 117. Д. 758. Цит. по: Бонвеч Б., Бордюгов Г., Неймарк И. СВАГ. Управление пропаганды. С. 204–205.
55. Bernhardt R. Die Bedeutung sowjetischer Kulturoffiziere für die Konzeptionsbildung bis 1947 // Zwischen politischer Vormundschaft und künstlerischer Selbstbestimmung. Protokoll einer wissenschaftlichen Arbeitstagung vom 23. bis 24. Mai 1989 in Berlin / Hrsg, im Auftrag der Akademie der Künste Berlin von I. Hiebei [u.a.], o. O., o. J. S. 43.
56. Один немец-информатор американской военной администрации в своем донесении от 15 марта 1948 года даже сравнивал их с офицерами СС. BArch Koblenz: OMGUS, ODI 7/22-1/10-13.
57. Из докладной записки А. Панюшкина, К. Казакова и М. Бурцева А. Жданову. С. 191.
58. Из докладной записки комиссии ЦК ВКБ(б) в составе А. Соболева, В. Полякова, В. Федосеева, В. Немчинова, Г. Константиновского А. Жданову о результатах проверки работы Управления информации СВАГ. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 128. Д. 572. Цит. по: Бонвеч Б., Бордюгов Г., Неймарк Н. СВАГ. Управление пропаганды. С. 214.
59. Докладная записка заместителя начальника Главного Политического Управления ВС СССР С. Шатилова Г. Маленкову об освобождении Тюльпанова от работы. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 118. Д. 567. Цит. по: Там же. С. 233–234. Позже Тюльпанов пытался добиться реабилитации своих родителей.
60. Об инсценировке отзыва Тюльпанова см.: Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 315–316.
61. См.: Советское слово. 1948. 26 июня.
62. О т. Тюльпанове С.И. Решение Секретариата ЦК ВКП(б). РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 118. Д. 567. Цит. по: Бонвеч Б., Бордюгов Г., Неймарк Н. СВАГ. Управление пропаганды. С. 234. О предшествовавших этому нападках на Тюльпанова см.: Bonwetsch В., Bordjugov G. Die Affäre Tjul’panov. Die Propagandaverwaltung der Sowjetischen Militäradministration in Deutschland im Kreuzfeuer der Kritik 1945–1949 // Deutsche Studien. 1994. № 31. S. 247–272; Naimark N. The Russians in Germany. P. 338–340.
63. Тюльпанову весной 1950 года только разрешили ненадолго вернуться в Берлин, чтобы уладить там личные дела; сам же он тоже распространял версию о завершении своей работы в СВАГ именно в марте 1950 года: «В марте 1950 г. я вернулся, и все сотрудники нашего управления вернулись на родину». Zeit des Neubeginns. S. 60.
64. Kuczynski J. Mein Freund Sergej Iwanowitsch Tulpanow // Sinn und Form. 1984. № 36. S. 956.
65. См. его публикации, например: Тюльпанов С.И. Основной экономический закон современного капитализма. Л., 1953; Он же. Возникновение и развитие мирового рынка. Л., 1955; Он же. Колониальная система империализма и ее распад. М., 1958; Он же. Кризис мирового капитализма. М., 1962; Он же. Актуальные проблемы политической экономики современного капитализма. Л., 1973. О работах, опубликованных Тюльпановым во время службы в Советской зоне оккупации Германии, и о его деятельности в те годы см.: Handel G., Meyer М. Bibliographie Sergej Iwanowitsch Tjulpanow aus der Zeit 1945 bis 1949 // Wiss. Zeitschrift der Karl-Marx-Universität Leipzig. Ges. — und sprachwiss. Reihe. 1976. H. 4. S. 370–376.
66. Seydewitz R., Seydewitz M. Unvergessene Jahre. Begegnungen. Berlin, 1984. S. 149.
67. О биографии и карьере Дымшица см. воспоминания его однокашника Григория Вайса 1977 года. Stiftung Archiv der Parteien und Massenorganisationen der ehemaligen DDR im Bundesarchiv (далее: SAPMO BArch): Zentrales Parteiarchiv (ZPA): ZPA EA 1838; Moldowski D., Snimstschikowa G., Ziermann K. Alexander Lwowitsch Dymschitz — Ein Lebensbild // Alexander Dymschitz. Wissenschaftler, Soldat, Internationalist / Hrsg, von K. Ziermann. Berlin, 1977. S. 7–49; Hartmann A., Eggeling W. Sowjetische Präsenz. S. 167–174; Eggeling W. Alexander Dymschitz. Skizze einer Biographie zwischen Bildungsanspruch und Parteiraison // Zwischen Restauration und Innovation. Bildungsreformen in Ost und West nach 1945 / Hrsg. von M. Heinemann. Köln [u.a.], 1999. S. 303–315.
68. Согласно версии, которую Дымшиц распространял впоследствии, он уже в 1948 году из-за тоски по родине хотел вернуться в Ленинград и заручился для этого поддержкой Александра Фадеева, бывшего тогда председателем Союза советских писателей; почему это желание не исполнилось, он не объяснял: «Пару недель спустя, летом 1948 г., я получил уведомление о том, что я демобилизован и могу ехать домой. Фадеев попросил назначить меня заместителем редактора “Литературной газеты”, и это поддержал тогдашний главный ее редактор В. Ермилов. Однако этот план сначала осуществить не удалось: меня еще почти год продержали в Берлине, и затея Фадеева едва не потерпела крах». Alexander Dymschitz. Ein unvergeßlicher Frühling. S. 90.
69. Фонд Дымшица в Российском государственном архиве литературы и искусства. Москва (далее: РГАЛИ). Ф. 2843. Оп. 1. Д. 2500.
70. ГАРФ. Ф. 5283. Оп. 16. Д. 151.
71. См.: Dymschitz verläßt Berlin // Berliner Zeitung. 1949. 4. März.
72. Dymsic A.L. Literaturbeziehungen. S. 62–66. См.: Poltawzew W. Haus der offenen Tür am Kupfergraben //… einer neuen Zeit Beginn. S. 375.
73. Tschörtner I. «Die Seelen der Deutschen erobern». S. 107.
74. См.: Schivelbusch W. Vor dem Vorhang. S. 56.
75. Цит. по: ebd. S. 61.
76. Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 313. См. также собственные воспоминания Басистова и других бывших сотрудников Управления информации о Тюльпанове в: М. Heinemann (Hrsg.). Hochschuloffiziere.
77. См.: Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 317.
78. См. прим. 11.
79. Dymschitz А. Rückblick und Ausblick. Rede auf der Schlußsitzung des 1. Künstlerkongresses gehalten am 30. Oktober 1946 in Dresden // Sonntag. 10. November 1946.
80. Пересказано Басистовым в Bassistow J. Oberst Tjulpanow. S. 308.
81. За социалистический реализм Дымшиц боролся еще долгие годы после своего возвращения из Германии — см., например: Дымшиц А.Л. Искусство принадлежит народу. Сборник статей о социалистическом реализме. Л., 1960.
82. См. прим. 40.
83. Интервью с Хансом Майером. Тюбинген, 15 июня 1988.
84. Дымшиц А.Л. Идеологическая борьба в литературе и эстетике. Сб. ст. М., 1972.
85. Он же. Нищета советологии и ревизионизма. М., 1975; нем. изд.: Dymschiz А. Wandlungen und Verwandlungen des Antikommunismus. Essays zu Literatur und Ästhetik. Berlin, 1977.
86. См.: Sinder B., Unfried B. «Das Private ist öffentlich». Mittel und Formen stalinistischer Identitätsbildung // Historische Anthropologie. 1999. № 7. S. 83–108. О «публичных сферах» в обществах советского типа см.: Rittersporn G., Rolf М., Behrends J. Von Schichten, Räumen und Sphären: Gibt es eine sowjetische Ordnung von Öffentlichkeiten? Einige Überlegungen in komparativer Perspektive // Sphären von Öffentlichkeit in Gesellschaften sowjetischen Typs. Zwischen partei-staatlicher Selbstinszenierung und kirchlichen Gegenwelten / Hrsg, von dens. Frankfurt а. M. [u.a.], 2003. S. 398–421.
87. Отдельные стадии этого процесса и их основное содержание описывается в работе: Eimermacher К. Einleitung: Die sowjetische Literaturpolitik zwischen 1917 und 1932 // Dokumente zur sowjetischen Literaturpolitik 1917–1932 / Hrsg, von dems. Stuttgart [u.а.], 1972. S. 13–71.
88. Hessler J. Cultured Trade. The Stalinist Turn towards Consumerism // Stalinism. New Directions / Ed. by S. Fitzpatrick. L.; N.Y., 2000. P. 182–209.
89. Ср.: Fitzpatrick S. The Cultural Front. Power and Culture in Revolutionary Russia. Ithaca; L., 1992. P. 216–237; Volkov V. The Concept of Kul’turnost’. Notes on the Stalinist Civilizing Process // S. Fitzpatrick (ed.). Stalinism. P. 210–230; о домашней сфере в Советском Союзе (в сравнении с частной жизнью в Америке) см.: Buck-Morss S. Dreamworld and Catastrophe. The Passing of Mass Utopia in East and West. Cambridge/Mass.; L., 2000. P. 190–205.
90. См.: Petrone K. Life Has Become More Joyous, Comrades. Celebrations in the Time of Stalin. Bloomington-Indianapolis, 2000. P. 114–115; Rolf M. Feste der Einheit und Schauspiele der Partizipation. Die Inszenierung von Öffentlichkeit in der Sowjetunion um 1930 // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 2002. № 50. H. 2. S. 163–171.
91. См.: Fitzpatrick S. The Cultural Front. P. 146–147.
92. Schivelbusch W. Vor dem Vorhang. S. 59.
93. См. стихотворение поэта-пролеткультовца B.T. Кириллова «Мы»: http://proletcult.ru/?р=3; Proletarische Kulturrevolution in Sowjetrußland (1917–1921). Dokumente des «Proletkult» / Hrsg, von R. Lorenz. München, 1969. S. 78–79.
94. См.: Манифест футуристов: Пощечина общественному вкусу. Стихи, проза, статьи. М., 1913. С. 3.
95. См.: Städtke К. Einleitung // Welt hinter dem Spiegel. Zum Status des Autors in der russischen Literatur der 1920er bis 1950er Jahre / Hrsg, von dems. Berlin. S. XV и XVII.
96. Ленин В.И. Проект резолюции о пролетарской культуре (9 октября 1920 г.) // В.И. Ленин о литературе и искусстве. 6-е изд. М., 1979. С. 445.
97. Ленин В.И. Задачи союзов молодежи (2 октября 1920 г.) // Ленин В.И. Полное собрание сочинений. 5-е изд. Т. 4. С. 78.
98. См.: Гюнтер X. Соцреализм и утопическое мышление // Соцреалистический канон / Под ред. X. Гюнтера и Е. Добренко. СПб., 2000. С. 41–48.
99. Groys В. Gebaute Ideologie // Ders.: Die Erfindung Rußlands. München; Wien, 1995. S. 154.
100. Так называемые «дебаты об экспрессионизме» (1936) на страницах выходившего в Москве эмигрантского немецкого журнала Das Wort следует рассматривать не изолированно, но в данном контексте.
101. Arendt Н. Elemente und Ursprünge totaler Herrschaft. Frankfurt а. M., 1955. S. 575. Рус. изд.: Арендт X. Истоки тоталитаризма / Пер. с англ. И.В. Борисовой и др.; послесл. Ю.Н. Давыдова, под ред. М.С. Ковалевой, Д.М. Носова. М., 1996.
102. Свидетельством тому служат многочисленные переработки, которым авторы подвергали свои произведения, даже «классики» советской литературы, такие как «Цемент» Гладкова, «Чапаев» Фурманова, «Железный поток» Серафимовича, «Девятнадцать» Фадеева и «Как закалялась сталь» Островского, — см.: Текстология произведений советской литературы. М., 1967.
103. Цитата в контексте звучит так: «И уверенность их в этом будущем тем глубже, что их марксистское евангелие показывает им нерушимость законов развития человечества, которое осуществляется ими и говорит их устами». Г. Ягода, продолжает автор, говорит «с радостной увлеченностью апостола своим трудом, который превращает преступников вновь в людей». Rolland R. Aus Moskau zurückgekehrt // Internationale Literatur. 1936. № 6. H. 1. S. 17.
104. См.: Ketelsen U.-K. Literatur und Drittes Reich. Schernfeld, 1992. S. 389–390.
105. О замершем, отвердевшем времени и об обращенности в прошлое как чертах сталинской эпохи см.: Паперный В. Культура Два. М., 1996. С. 41–60.
106. Keine Gnade für Terroristen und Verräter! // Internationale Literatur. 1935. № 5. H. I. S. 4.
107. Обстоятельства канонизации Маяковского, которая была инициирована обращением Лили и Осипа Бриков, описываются в работе: Huppert Н. Ungeduld des Jahrhunderts. Erinnerungen an Majakowski. Berlin, 1976. S. 131–132; о том, как не сбылись надежды, которые соратники-авангардисты связывали с канонизацией Маяковского, см.: Максименков Л. Сумбур вместо музыки. Сталинская культурная революция 1936–1938. М., 1997. С. 17–22.
108. См.: Petrone К. Life Has Become More Joyous. P. 113–131.
109. Zwanzig Jahre sozialistische Ära // Internationale Literatur. 1937. № 7. H. 11. S. 3. См. посвященный Гёте том серии «Литературное наследство». Т. 4-6. М., 1932.
110. См., например, статью «Маяковский» (автор Евг. Тагер) в БСЭ. Т. 38. М., 1938. С. 547–555. В этом же ключе написаны работы о Маяковском Дымшица. Он еще до начала Второй мировой войны подготовил докторскую диссертацию об этом поэте (см. ее тезисы, опубликованные в журнале Ленинградского университета: Дымшиц А.Л. Основные этапы идейно-творческой эволюции В.В. Маяковского. Фонд Дымшица в РГАЛИ. Ф. 2843. Оп. 1. Д. 2669), однако на основании отзывов оппонентов, разбор которых затянулся до 1943 года, работа была отклонена, и Дымшиц только в 1966 году получил степень доктора, представив кумулятивное исследование «Некоторые проблемы развития немецкой лирики и эстетического мышления в середине XIX века».
111. Жданов А.А. Советская литература, самая идейно богатая и прогрессивная литература в мире. Цит. по: Sozialistische Realismuskonzeptionen. Dokumente zum 1. Allunionskongreß der Sowjetschriftsteller / Hrsg. von H.-J. Schmitt, G. Schramm. Frankfurt а. M., 1974. S. 45.
112. Schaginjan M. Goethe. Berlin, 1952. S. 188.
113. См.: Naimark N. The Russians in Germany. P. 398.
114. Dymschitz A. Warum wir gegen Dekadenz sind.
115. Tjulpanow S. Deutschland nach dem Kriege. S. 285.
116. Dymsic A.L. Literaturbeziehungen. S. 63–64.
117. См.: Münz-Koenen I. Literaturverhältnisse und literarische Öffentlichkeit 1945 bis 1949 // Literarisches Leben in der DDR 1945 bis 1960. Literaturkonzepte und Leseprogramme. Von einem Autorenkollektiv unter Leitung von I. Münz-Koenen. Berlin, 1980. S. 56.
118. Tulpanow S. Vom schweren Anfang. S. 730.
119. См.: Hartmann A., Eggeling W. Sowjetische Präsenz. S. 155–157.
120. См.: Mayer H. Ein Deutscher auf Widerruf. Bd. 2. S. 31.
121. Städtke K. Von der Poetik des selbstmächtigen Wortes zur Rhetorik des Erhabenen // Ders. (Hrsg.) Welt hinter dem Spiegel. S. 14.
122. Dymschitz A. Ein Nachwort zur Diskussion // Tägliche Rundschau. 1949. 27. Februar.
123. Ditz А. Krieg und Kunst // Tägliche Rundschau. 1945. 1. August.
124. Dymschitz A. Züge einer neuen Kunst (III) // Tägliche Rundschau. 1946. 15. August.
125. Dymschitz A. Die Literatur — Seele des Volkes. Rede auf dem Ersten Deutschen Schriftsteller — Kongreß // Tägliche Rundschau. 5. Oktober 1947.
126. Dymschitz A. Warum wir gegen Dekadenz sind; cm. ders. Totalitäre Kunstpolitik im Westen // Tägliche Rundschau. 28. September 1947; ders. Gedanken zum neuen Jahre // Tägliche Rundschau. 1. Januar 1948.
127. См., например: Pike D. The Politics of Culture in Soviet-Occupied Germany, 1945–1949. Stanford/Ca., 1992; Dietrich G. Politik und Kultur in der Sowjetischen Besatzungszone Deutschlands (SBZ) 1945–1949. Mit einem Dokumentenanhang. Bern [u.a.], 1993.
128. Tschörtner I. «Die Seelen der Deutschen erobern». S. 100–101.
129. Об этом см. историографический обзор в кн.: Foitzik J. Sowjetische Militäradministration. S. 482–494.
130. SAPMO BArch: ZPA IV 2/906/254.
131. О разногласиях между союзниками по поводу Культурбунда осенью 1947 года и о демаршах американской и русской сторон см.: Hartmann А., Eggeling W. Zum «Verbot» des Kulturbunds in West-Berlin, 1947 // Deutschland Archiv. 1995. № 28. H. 11. S. 1161–1170.
132. Bekenntnis und Verpflichtung // Neues Deutschland. 5. September 1948. Cm. Tagung der Schriftsteller und bildenden Künstler am 2. und 3. September in Klein-Machnow [Protokoll]. SAPMO BArch: ZPA IV 2/906/254.
133. См.: Krenzlin L. Das «Formalismus-Plenum». Die Einführung eines kunstpolitischen Argumentationsmodells // Brüche, Krisen, Wendepunkte. Neubefragung von DDR-Geschichte / Hrsg, von J. Cemy. Leipzig [u.a.], 1990. S. 52–62.
134. Другие культурофицеры занимали более уклончивую, «более диссидентскую» позицию — например, Илья Фрадкин, который был открыт авангарду и Западу, вступался за Брехта и был сторонником десталинизации в области искусства. См., например, его статью: Fradkin I. Vor neuen Aufgaben // Kunst und Literatur. 1962. № 10. H. 1. S. 1–5.

Источник: Россия и Германия в XX веке. В 3 т. Т. 3. Оттепель, похолодание и управляемый диалог: Русские и немцы после 1945 года. М.: АИРО-XXI, 2010. С. 395–422.

Комментарии