О «новом» в терроризме

Полемический комментарий к «гефтеровской» дискуссии о терроризме — ответ философу Михаилу Немцеву

Дебаты14.01.2016 // 301
© Flickr / Kevin O'Mara

Хотелось бы поспорить с научным руководителем «Гефтера» относительно того, что «терроризм не говорит ничего нового». В этих заметках, затейливо напомнивших мне письма Сенеки к Луцилию («…упорно продолжай то, что начал, и поспеши сколько можешь, чтобы подольше наслаждаться совершенством и спокойствием твоей души»), на мой взгляд, недостает одного принципиального для любого философа — стоик он или позитивист! — момента.

Инстинктивная реакция на терроризм — всегда одиночество. Мишень террористов — не отдельная личность, а испытываемое ею чувство общности, — какой-никакой коллективистский дух. Впрочем, это не просто одиночество, а одиночество антисоциального порядка — и человек внутри него не что иное, как мишень для практикующего, и одиночество — не то, что может быть социально преодолено (расчет с форсированной индивидуальной смертью — вот что кон).

Терроризм ставит в фокус желательно массовую безысходность одиночества; угрозы, восприятие которых — повод отказываться от общения, а не искать его.

Дилеммы, предлагаемые им мелочно загоняемому в угол «Я» — всегда максималистского толка. Ничего среднего, «все либо ничего». Выжил или погиб, спасен или убит. И, наконец, тягчайшее: «Я или не Я», останусь ли собой при любых обстоятельствах?..

И еще один маниакальный срыв в одиночество: терроризм выстраивает амплитуду «Я» таким образом, что индивиду навязчиво внушается правило «каждый сам за себя», «все — еще/уже не я» и т.п.

Выживание, террором обращаемое в жизнь, — еще и заочный призыв к эгоцентризму. Но это не эгоцентризм, предполагающий, скажем, недооценку или игнорирование другого. Нет, ставки выше! Это эгоцентризм, «по праву» исключающий конкурента на выживание — выбрасывающий другую жизнь, как жизнь, из расчетов дезориентированного страхом индивида.

Самосохранение в данном случае доведено до абсолюта всякий раз заново определяемого «безусловного права» на жизнь. Назовем вещи своими именами, «права» быть вопреки/за счет смерти других.

Что ж, как раз об этой «безусловности» и пекутся террористы.

Терроризм создает беспощадность конкуренции не только за жизнь — за «право» на жизнь, как будто в той и другой можно выигрывать… [1]

В глазах террориста любое «право» на жизнь — вопрос скрупулезного расчета, как жизнь одних должна явиться бартером смерти других. Тогда как исповедуемое им личное «право» на жизнь, собственно, и должно быть безусловным — это воплощение его «права» убивать, всегда нечто прелиминарно «защищая»…

В этом смысле «эгоизм» террориста — всегда угроза не обвалом нормы, страданием или унижением, а все тем же слепым орудием боли — смертью: «окончательным решением», выводящим вас из затянувшейся игры, а для него создающим игру новую.

Строго говоря, его стремление к жизни имеет своим эквивалентом неизбежность/необходимость чьей-то гибели: финальность финала, исключительную подлинность страдания, окончательность конца…

И все же благодаря каждой новой дозе его шантажа, как ни крути, другим становится сознание и объекта террора. Ему предлагается играть в далеко не безобидные поддавки с собой — в «дашь на дашь» смерти физической либо духовной…

Начнем с того, что террорист отрицает какую бы то ни было уникальность, неповторимость жертв. Давно подчеркнуто, что инициатор террора практикует использование инструментальных кластеров, смывающих отличия, нивелирующих индивидуализм.

Мишень террора в любом случае будет отнесена, в первую голову, к кластеру приговоренных — попадись она под руку или нет, загнана в мышеловку или нет… Враг террориста — смертник при жизни, он не существует якобы уже до уничтожения. И всякий раз это — олицетворенная обезличивающая категория, а не индивид.

Индивидуализация врага террористом захватывает, пожалуй, одну-единственную сторону его оценки. Его соучастие, прямое или косвенное, в том или ином «преступлении», толкнувшем в прошлом отнюдь не комбатанта на терроризм, — своеобразном «учредительном преступлении».

Как бы то ни было, индивидуализация идет по шкале оценки не качеств индивида, а степени его преступности, — причем раз и навсегда данной вследствие реализации им [2] в прошлом в чем-то гибельной воли.

Воля агрессора (для террориста жертва — всегда атакующая сторона) должна быть купирована действием. И это, прежде всего, — нигилистическое отношение к смерти — и его, и своей. Но не только это, а еще и апология кардинально иной, ужасающе массовой смерти. Террорист маниакально выкручивает наружу им же созданную ситуацию — и рисует свой уход в мир иной вкупе с массой жертв едва ли не как все-общую, солидарно-массовую смерть.

Его задача — доказать, что индивидуальной смерти больше не существует, как бы абсурдно это ни звучало. Под эгидой возмездия за «учредительное преступление» он намерен дезавуировать индивидуальную смерть. И делается это безоглядным усилием: на индивида переносится не принадлежащая ему вина в доказательство того, что жертвы «учредительного преступления» были не менее безвинны.

В общем и целом, если в «локусе» жизни террорист отрицает любой компромисс по поводу вынесенного им приговора, то в «локусе» смерти — любую индивидуальную смерть.

Смерть призвана стать в каком-то смысле надындивидуальной — искусственным приобщением к массовой гибели. Не просто смертью, а конвейерным, площадным, картинным эксцессом смерти, декларирующим отсутствие, на взгляд террориста, «не учтенных» им живых. Иначе смерти придается, с одной стороны, значение возмездия, а с другой — угрозы этим возмездием «любому, то есть всем».

Сочетание случайности смерти (для самого индивида) с устрашающими картинами ее неминуемости (для многих) еще раз подчеркивают ее надындивидуальный «диапазон».

Жизни же оставляется быть индивидуальной лишь в том, что надрывно, судорожно пульсирует вокруг чувства вины. Но какой? Безысходной…

Родовое пятно террора — осуждение в своем роде «вовек» виновных. Его патетика — декодировать вину: из возможной в несмываемую.

В общем-то, эквилибристика убийств вырастает в нем в меньшей степени из отчаянности или экстремизма, в большей — из убежденности в крушении мира невиновных.

Но факт остается фактом. Террорист с улыбкой вносит тебя в список «желающих жить», тогда как сам создает список «заранее приговоренных». Попадающая в прицел жертва для него не индивид, а техническая константа его политических усилий, суть которых — продемонстрировать отсутствие и индивидуальной жизни, и индивидуальной смерти, если толковать их как «выламывание» из серийных цепочек «репрезентирующих» смертей или театра устрашающего террора.

Жизнь и смерть постоянно тасуются в его черно-белой колоде, лишаются самостоятельных (не политических, вне-управленческих) оснований, но так и только так, чтобы смерть стала технологизацией убийства, а социальность — солидарностью не в жизни, а в смерти.

Что тут добавить? Как и прочими убийцами, террористом практикуется твоя смерть как реализация его воли. Но непроизвольная реакция именно на террористическое насилие — сопротивление даже не его воле, а «смытости», массовости смерти, — попытка заново индивидуализировать, о-лице-творить, присвоить свою же смерть.

Между тем, идеальная жертва террора — человек, сделавший выбор еще до любого выбора. Вместо общности он выбирает себя.

За террором грозно встает нечто неподдельно укромное, затаенное в обыденности жизни — уникальность телесности как границы личности, ее предела. Но поскольку террор лишает сакральности, в первую голову, не жизнь, а тело, ее содержащее, постольку жертва террора — буквалист. Она страдальчески буквально отождествляет «себя» и «свое» тело. Но террористу и этого мало! Ему нужно не просто все более эгоистическое ощущение физической хрупкости, предельной зависимости от собственной физической стати, а материально-духовное «развоплощение», горизонт которого — стать в строку учета, мирно пополнив отработанный шлак.

С самого своего возникновения террор не метит в человека. Террорист — последовательный борец не против личности, а за идеи. Террористический акт обезличивает уже хотя бы потому, что сам террор кровожаден, ненасытен — безостановочно требует «своего»!

Однако чего? Безусловности равенства жертв, внутри которого и сам инициатор крови — объект насилия, которое якобы не остановить, если все не будут поставлены перед фактом начавшейся «ликвидации», не обретут статус жертвы.

Попробую выстроить некую последовательность. Сперва террорист с тем, чтобы было признано «учредительное преступление», редуцирует человека к какой-то убийственной вине, затем, чтобы она стала неотрицаемой/безусловной, искусственно сближает его жизнь и технологически обеспечиваемую смерть-возмездие — смерть как настигающий рок. Но где-то в промежутке он ловко меняет местами индивидуальное и массовое — так, чтобы единственным переживанием жизни был эгоистический страх конца.

Все массовое должно стать индивидуальным в том смысле, что принадлежность к массе должна начать претить. Все индивидуальное должно стать массовым в том смысле, что должно быть поставлено в ситуацию анонимной индивидуальности, предполагающей это «массовое» как форсаж включенности в «общую» вину.

Это ситуация не просто «без вины виноватых», а массово отрицаемых ровно в той степени, в какой их индивидуальность не сочетается с виной.

В некотором смысле для террориста лучшая из ситуаций — аноним убивает анонима, — и автократическая (индивидуализированная) смерть исключена.

Смерть в подобной схеме должна отслоиться и от индивида, переживающего ее, и от любой информации и памяти о нем. Это сложная схема, и я не хочу сейчас ее затрагивать, но смерть становится издревле практикуемым в том же в Риме «проклятием памяти» — проклятием личности…

Но все это при том, что сам терроризм — массовый бунт одиночек. Террорист играет с социальностью/асоциальностью даже и в этом — и любому головорезу, ставящему на террор, в идеале предлагается отвечать только за себя.

И все же с философской, а не с политической точки зрения, террор — бунт не только против социальности, но против социальности, понятой в терминах исторической (или политической) необходимости, не учитывающей интересы «всех». Агрессией против социальности террорист восстает против дискриминирующего насилия «необходимости», породившей официальные объяснения, например, иракской войны и проч.

Строго говоря, он таким образом трактует «учредительное преступление», что оказывается, что после него возникает симбиоз правомерности и безнаказанности ответных преступлений…

А покамест, на переходе к искомой им новой эре, он тщится изорвать, расслоить социальность тем предположением, что в сложившемся, неприемлемом для него мире любое аффирмативное действие не может не быть преступлением — должно им стать. Более того, внутри подобной модели преступление выступает единственным подручным средством коммуникации — преступлением взывают к мирному сосуществованию, преступлением добиваются признания вины, преступлением воспитывают, оберегают… Им «живут»!

Но это еще не все. Террорист не способен прекратить создавать спекулятивные ситуации. «Из преступления можно выйти только сугубым преступлением, обнажающим смысл преступления учредительного» — вот смысл ряда террористических описаний происходящего. Но так создается грубо сколоченная идея преступления как прокламации, ведущей к чему-то несравненно всеобщему — новой социальности. Но не забудем — это именно преступление. Оно далеко не безвинно.

Между тем террорист смеется в лицо любой «невиновности». Перед нами — «голая жизнь», счастливо вожделеющая равенства в преступлении… Ее выбор — убивать или быть убитым. Навязываемый ею калибр действия — смерть или преступление.

Как противостоять его глумливому экспансионистскому менторству и, я бы сказала, философскому сарказму — решать Вам, Михаил.

Мне же остается решение, как о нем не смолчать.


Примечания

1. Не случайны ожесточенные медиакампании террористов за сравнение не только качества жизни «верных» и «неверных», но и попытки найти для тех и других какие-то степени сопоставимости (чуть не равенства) в переносимых страданиях, даже в количестве смертей…
2. Но «им» всегда собирательным.

Комментарии