«Победители не получают ничего»

Культурно-символическая дискриминация русского большинства: последний век Российской империи

Карта памяти26.02.2016 // 9 356
© BiserYanev [CC BY-SA 4.0], via Wikimedia Commons

Несмотря на пышные декларации, не Просвещение и не «общее благо» были истинными ценностями для Петербурга, а внешнеполитическое могущество как таковое (недаром любимым развлечением Романовых, начиная с Павла, были плац-парады), заветная вершина которого — гегемония в Европе, хотя российская экспансия развивалась по самым разным направлениям. С Петра прошло почти два века, но геополитические фантазии российских самодержцев оставались столь же беспредельными. Военный министр Николая II А.Н. Куропаткин записал в дневнике 16 февраля 1903 года: «…у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Маньчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы».

Империя была, по сути, машиной, запрограммировано работающей на войну. Тот же Куропаткин подсчитал, что за два века — XVIII и XIX — Россия провела 72 года в мире и 128 лет в войне, причем из 33 внешних войн только 4 были оборонительными, а остальные 29 — наступательными, предпринятыми либо «для расширения пределов», либо «в интересах общественной политики». Естественно, армия и расходы на нее росли как на дрожжах. Всего, по Куропаткину, «войны истекших двух столетий привлекли к бою около 10 млн человек, из них около одной трети потеряно для народа, в том числе убитых и раненых почти один миллион». Понятно, что при таких приоритетах на просвещение, здравоохранение, улучшение крестьянского быта и прочие мелочи денег всегда не хватало. Меж тем, как заметил в дневнике член Государственного Совета А.А. Половцов, при сокращении военных сил на треть или даже на четверть «нашлись бы на всё деньги».

К началу XX столетия Россия была второй после Британии величайшей империей Земли, раскинувшейся на 1/6 мировой суши. Только вот ни материальных выгод, ни новых территорий для расселения стремительно растущий русский народ от этого, в отличие от англичан, создавших целую англосаксонскую ойкумену (и даже от французов с их Алжиром), не приобрел. «Армии и отношения внешней политики государств должны быть обращены на одно: на расширение торговых сношений. А у нас о них и не помышляют. Мы проливаем свою кровь за Кавказом, а англичане там торгуют», — печалился в записной книжке 1841 года П.А. Вяземский. Доля России в мировой торговле далеко не соответствовала ее державным размерам: в начале XIX века — 3,7%, в середине — 3,6%, в конце — 3,4%. «Не имея своего торгового флота, сколько-нибудь стоящего такого названия, Россия не только на Балтийском море была по части транспорта в руках иностранцев, преимущественно англичан, но и на Черном обходилась греческими и турецкими судами, хотя бы часть их плавала под русским флагом… даже в Азии русская торговля была почти целиком в руках армянских, бухарских, персидских купцов» (А.Е. Пресняков).

Показательна в этом смысле судьба единственной не имевшей геополитического значения, чисто «экономической» русской колонии — Северной Аляски, управлявшейся, по подобию западноевропейских колониальных предприятий, коммерческой структурой — Российско-Американской компанией. Империя быстро, легко и за бесценок с ней рассталась. Плоды отваги и предприимчивости Г.И. Шелихова, Н.П. Резанова, А.А. Баранова пошли прахом. Как и грандиозный проект И.Ф. Крузенштерна начала XIX века — преобразование русской заморской торговли с Востоком по европейским стандартам, ради «свержения ига, налагаемого на нас… иностранцами, которые приобретая в России на щёт ея великие богатства, оставляя наше Государство для того, чтобы проживать оные на своей родине, и таким образом лишают Россию капиталов, кои оставаясь в нашем отечестве развивали бы повсеместное благосостояние, если бы природным Россиянам предстояли средства, могущие оживлять общий дух и рвение… Чрез сие можно было достигнуть до того, чтобы мы не имели более надобности платить Англичанам, Датчанам и Шведам великие суммы за Ост-Индские и Китайские товары. При таковых мерах скоро бы пришли Россияне в состояние снабжать сими товарами и Немецкую землю дешевле, нежели Англичане, Датчане и Шведы…»

Похоронено было и предложение А.С. Грибоедова (1828) об учреждении Российской Закавказской компании, с привлечением «выходцев русских» — «для заведения и усовершенствования в изобильных провинциях, по сю сторону Кавказа лежащих: виноделия, шелководства, хлопчатой бумаги, колониальных, красильных, аптекарских и других произведений», чтобы извлечь из этих земель «для государства ту пользу, которую в течение 27 лет Россия напрасно от них ожидала». В середине XIX века была задавлена бюрократическим контролем и произволом Амурская компания, созданная по инициативе и под покровительством генерал-губернатора Восточной Сибири знаменитого Н.Н. Муравьева-Амурского, этого русского «отважного, предприимчивого янки», по характеристике И.А. Гончарова. Ничего такого Гольштейн-Готторп-Романовым не надо было, а надо было только одного — чтобы Европа признавала их за «царей горы»…

Отрадным исключением среди итогов имперской экспансии явились последствия побед над Турцией последней трети XVIII — начала XIX века (войну 1735–1739 годов к этому ряду не отношу, ибо возвращением Азова, к тому же разрушенного, по условиям мирного договора, не могут быть оправданы гигантские людские потери — 150–160 тыс. человек, по подсчетам Н.Н. Петрухинцева, больше, чем в Северную войну! — допущенные из-за авантюризма Миниха и Бирона). Их результатом стали долгожданная ликвидация Крымского ханства, освоение Новороссии (главными бенефициарами которого, правда, оказались почти исключительно малороссы — выходцы из Черниговской и Полтавской губерний) и присоединение Бессарабии (там не было крепостного права, край стремительно заселялся русскими, в том числе и беглыми крепостными, в 1897 году немолдаване, среди которых преобладали славяне, составляли более половины местных жителей).

В остальном же русские были, используя хемингуэевский парафраз А.И. Фурсова, «победителями, не получающими ничего». Некоторые войны России приносили ей одну только славу, причем не всегда полезную. Например, Семилетняя война или поход Николая I 1849 года, предпринятый для спасения Австрии от венгерской революции и закрепивший за империей репутацию «жандарма Европы». Знаменитое освобождение Болгарии от турок в 1877–1878 годах, купленное более чем ста тысячами русских жизней, привело лишь к появлению нового государства, недружественного к России (возвращение Южной Бессарабии — недостаточно утешительный приз). П.А. Вяземский, один из немногих не захваченных панславистской истерией, написал еще весной 1877 года, в самом начале этой войны, стихотворение, дающее трезвую оценку не только ей, но и российской внешней политике в целом, призывая думать о том, что от последней «выиграет Курск, Чембар, Курмыш иль Вятка», и о том, чтобы она проводилась «не ценой потоков русской крови: / В нас лишней крови нет, она и нам нужна»:

Зачем так чутки мы на чуждые нам стоны,
А страждущей семьи нам голос часто чужд?
Зачем по сторонам кидаем миллионы,
Когда их нет для кровных наших нужд?

Как будто нет у нас ни скорби, ни страданья,
Как будто нет у нас ни туги, ни страды,
Ни хлеба алчущих, ни алчущих познанья,
Ни жадно чающих движения воды!

Нет, многие поля еще у нас безводны —
Для орошенья их да брызнет свежий ключ!
Торговле, грамоте упрочьте путь свободный,
Степям вы дайте жизнь, потемкам — Божий луч.

Нет, почва русская, томясь без удобренья,
И много просит рук, и много денег ждет,
Чтоб зрелой жатвою добра и просвещенья
Насытиться вполне мог доблестный народ.

(Подобные настроения проникали даже в сознание части — правда, меньшей — российской бюрократии. Так, министр финансов М.Х. Рейтерн писал в 1862 году генерал-губернатору Западной Сибири А.О. Дюгамелю по поводу планов продвижения в Среднюю Азию, что «стремиться к дальнейшим завоеваниям вместо того, чтобы развивать уже имеющиеся средства, то же, что отказываться от существенного и гоняться за призраками».)

Или возьмем войны с Францией при Павле и Александре I, окруженные в отечественной культуре восторженным ореолом: трудно понять, какие насущные русские интересы привели наши войска на Сен-Готард и под Аустерлиц — ни Французская республика, ни Наполеон никак России не угрожали. Вторжение «двунадесять языков» стало лишь следствием ее участия в антифранцузской коалиции. Как утверждал Н.Я. Данилевский, которого трудно заподозрить в антипатриотизме, «войну 1812 года мы вели за чуждые нам интересы, война эта была величайшею дипломатическою ошибкой, превращенной русским народом в великое народное торжество». Боевые потери России в наполеоновских войнах составили 420 тыс. убитых, раненых и пленных. Велики были жертвы и среди мирных жителей (убыль только мужской части населения Смоленской губернии в 1812 году равнялась 100 тыс. человек), так что общий итог людских утрат, видимо, приближается к миллиону. Бóльшая часть Европейской России была совершенно разорена военными действиями, в одной Москве ущерба насчитали свыше 340 млн рублей серебром. И что же получили взамен победители? Польшу?

Но никаких русских выгод здесь не просматривается — одни убытки. Несмотря на польские легионы в составе Великой армии, автономное Царство Польское удостоилось массы привилегий (конституция, парламент-сейм, собственные вооруженные силы), в том числе и экономических: его торговля, сетовал декабрист М.С. Лунин, поддерживалась единственно путем транзита, разрешенного в ущерб русской торговле… Дороги Царства, его каналы, мосты, города, его храмы и крепости ремонтировались за счет России. Вплоть до 1821 года доходов Царства не хватало для покрытия бюджетных расходов; и опять-таки именно Россия постоянно пополняла бюджет. От своей части (100 млн франков) контрибуции, наложенной участниками антинаполеоновской коалиции на Францию в 1815 году, Александр I красиво и благородно отказался, в то время когда, по словам другого декабриста М.И. Муравьева-Апостола, «огромная полоса России… еще представляла одни развалины от нашествия врагов». Доля русских в населении Польши за всю историю ее пребывания в составе империи не достигла и 3%.

Великое княжество Финляндское, несмотря на то что его обитатели активно сражались на стороне шведов, так же, как и Царство Польское, получило конституцию, парламент (сейм), язык заседаний которого был шведский, свое войско и множество других льгот. К нему прирезали вошедшую в империю еще в начале XVIII века Выборгскую область. Финские товары продавались в остальной России беспошлинно, а русские товары в княжестве пошлиной облагалась; импорт германских зерновых составлял в Финляндии 58%, а российских — только 36%. Русских в Финляндии проживало всего 0,2% (самая малая доля русских в империи). Православным в Финляндии запрещалось преподавать историю, в то время как финны могли занимать любые должности на территории всей империи. «В настоящее время, — констатировал в 1890 году журналист К.А. Скальковский, — только в двух пунктах еще и сохранилась связь России с Финляндией, кроме, конечно, династического единения, — это то, что финляндские суда плавают под русским коммерческим флагом… и то, что телеграфы в Финляндии подчинены нашему Министерству Внутренних Дел». В конце XIX века нахождение русских войск в княжестве, не оплачиваемое местными жителями, ежегодно приносило казне 2,5 млн руб. чистого убытка.

«Без ложного стыда, — писал Куропаткин, — мы должны признать, что Финляндия в течение XIX столетия, хотя в значительной степени за счет платежных сил и средств русского населения, стала культурнее многих русских губерний». Порядки, существующие в остальной России, признавал председатель Комитета министров в 1890-х годах Н.Х. Бунге, «во многом отстают от тех начал, которые обусловливают гражданственность и внутреннее благоустройство Финляндии». Скальковский горько иронизировал, что он вовсе не призывает уравнять княжество с «обыкновенной русской губернией», ибо «выдерживает ли какая-нибудь наша губерния даже отдаленное сравнение» с ним — взять хоть Черниговскую, находящуюся в несравненно лучших климатических и природных условиях: «Где в последней университет, масса учебных заведений, газет, отличные дороги, фабрики, производительность которых известна в целом мире, где благоустроенные города, освещенные газом, порядок и уважение к закону и т.д.? Так можно ли серьезно толковать о насильственном обращении Финляндии в русскую область? Это значило было бы отодвинуть Финляндию на степень Олонецкой, Архангельской или Вологодской губерний, умирающих с голоду среди гигантских богатств, их окружающих и лежащих мертвым капиталом».

Северному Кавказу, вплоть до самого конца XIX века, российское правительство придавало «не столько экономическое, сколько стратегическое значение — как перешейка между Южной Россией и русскими владениями в Закавказье и Средней Азии» (И.Л. Бабич). По поводу русского проникновения в Среднюю/Центральную Азию «большинство современных ученых склонны полагать, что экономическая политика в регионе была малоактивной, а основным стимулом были политические задачи, в частности соперничество с Англией». Характерно, что «объемы российско-центральноазиатского товарооборота были в десятки раз меньше товарооборота Англии с Индией… Для России более важным являлось идеологическое господство, осознание себя “мировой державой”, которая несет окраинам “цивилизованную жизнь” и конкурирует на этом поприще с другими великими державами» (С.Н. Абашин). Переселение из Великороссии в этот регион в 1860–1870-х годах шло почти исключительно самовольно, несмотря на запретительные меры; только с 1893 года оно было окончательно легализовано. Однако «политика, направленная на ограничение потока переселенцев и “учинение препятствий” для самовольного водворения, сохранялась и в первые годы XX в.» (О.А. Брусина). За исключением Семиречья, русская миграция в Среднюю Азию была очень невелика. Лишь после переселенческого бума начала прошлого столетия русские там составили весомое меньшинство — 10%.

Кавказ, Закавказье и Средняя Азия существовали за счет постоянных дотаций из великорусского Центра. В русской прессе писали, что политика империи на Востоке есть «политика самопожертвования, более тратящая на покоренных, чем приобретающая от них». В 1890-х годах государство тратило на Кавказ до 45 млн руб. в год, а получало только 18 млн: естественно, дефицит в 27 млн покрывала Великороссия. В 1913 году расходы российской казны в Тифлисской губернии и Закатальском округе превышали получаемые казной доходы на 40 млн руб., то есть на сумму большую, чем все расходы на высшее и среднее образование по смете Министерства просвещения. В рапорте управляющего Бакинской казенной палатой А.А. Пушкарева (начало 80-х годов) говорится: «Несравненно богатейшие жители Закавказского края по сравнению с какой-нибудь Новгородской или Псковской губерниями, жители которых едят хлеб с мякиной, платят вчетверо меньше, в то время как голодный мужик северных губерний обязывается платить за богатых жителей Закавказья все не покрываемые местными доходами потребности по смете гражданского управления, не считая военной».

С 1868-го по 1881 год из Туркестана в Государственное казначейство поступило около 54,7 млн рублей дохода, а израсходовано на него — 140,6 млн, то есть почти в три раза больше. Разницу, как говорилось в отчете ревизии 1882–1883 годов, Туркестанский край «изъял» за «счет податных сил русского народа». В 1879 году полковник А.Н. Куропаткин (будущий министр) сообщал в отчете Военному министерству: «Оседлое население Туркестанского края по своему экономическому положению стоит в значительно лучших условиях, чем земледельческое население России, но участвует в платеже всех прямых и в особенности косвенных сборов в гораздо слабейшей пропорции, чем русское население». Только начиная с 1906 года доходы казны от Туркестана стали превышать расходы (22,2 и 18,8 млн руб. соответственно). Но и в 1912 году главноуправляющий землеустройством и земледелием А.В. Кривошеин писал, что если сопоставить данные об этих доходах с количеством земли, земельной площади и ее ценностью на других окраинах империи, «то окажется, что Туркестан дает казне, относительно, вчетверо менее других частей Государства».

В 1868–1871 годах русские центральные земледельческие районы, приносившие 10,39% дохода, расходовали только 4,6% от общего бюджета, а в 1879–1881 годах показатели доходов и расходов были 11,1 и 5,42% соответственно. Центральный промышленный район давал бюджету в 1868–1871 годах 6,2% дохода, а расходов на него приходилось 3,3%, в 1879–1881 годах эти показатели составляли 6,34 и 2,83%. Получалось, что в среднем на душу населения в губерниях Европейской России приходилось в 1,3 раза больше прямых податей, чем в Польше; в 1,6 больше, чем в Прибалтике; почти в два раза больше, чем в Средней Азии; в 2,6 раза больше, чем в Закавказье. Коренное население Сибири платило государству в 2–10 раз меньше, чем русские крестьяне в тех же регионах. По некоторым подсчетам, население окраин ежегодно «обогащалось» в среднем на сумму от 12 до 22 рублей на одну душу мужского пола. В среднем налогообложение великорусских губерний в сравнении с национальными окраинами в конце XIX века было больше на 59%. «Казна больше берет с населения [Центра], чем дает ему», — признавал в начале XX столетия крупный чиновник Министерства финансов П.Х. Шванебах. Такой перекос был связан в первую очередь с внешней политикой империи: именно на приграничных окраинах главным образом располагалась армия, финансовые вливания в которую составляли государственный приоритет.

По расчетам Б.Н. Миронова, к концу XIX века средняя продолжительность жизни у русских (28,7 лет) была ниже не только чем у немцев (45), латышей (45), финнов (44,3), эстонцев (43,1), литовцев (41,8), поляков (41), евреев (39), украинцев (38,1), но и чем у молдаван (40,5), белорусов (36,2), башкир (37,3), татар (34,9), чувашей (31), и ниже средней продолжительности жизни для 14 народов империи (32,4). Русских, умеющих читать, было 29,3%. Для сравнения: финнов — 98,3%, эстонцев — 94,1%, латышей — 85%, немцев — 78,5%, евреев — 50,1%, литовцев — 48,4%, поляков — 41,8%, греков — 36,7%. Из европейских народов империи от великороссов отставали только белорусы (20,3%) и украинцы (18,9%). И это неудивительно. Правительство из-за политических соображений гораздо обильнее финансировало просвещение национальных окраин, чем русских областей. Скажем, в конце XIX века Московскому учебному округу, население которого почти вдвое превышало население Кавказского округа, доставалось вдвое меньше средств; Харьковский округ, по населенности превосходивший Кавказский в полтора раза, получал в четыре раза меньше; Одесский округ — столько же, сколько Рижский, хотя обгонял последний по числу жителей более чем в три раза.

«Оскудение центра» было одной из центральных тем русской публицистики конца XIX — начала XX века. В.В. Розанов в 1896 году возмущался: «Ничего нет более поразительного, как впечатление, переживаемое невольно всяким, кто из центральной России приезжает на окраину: кажется, из старого, запущенного, дичающего сада он въезжает в тщательно возделанную, заботливо взращиваемую всеми средствами науки и техники оранжерею. Калужская, Тульская, Рязанская, Костромская губернии — и вся центральная Русь напоминает какое-то заброшенное старье, какой-то старый чулан со всяким историческим хламом, отупевшие обыватели которого живут и могут жить без всякого света, почти без воздуха… Можно подумать, что “империя” перестает быть русской, что не центр подчинил себе окраины, разросся до теперешних границ, но, напротив, окраины срастаются между собою, захлестывая, заливая собою центр, подчиняя его нужды господству своих нужд, его вкусы, позывы, взгляды — своим взглядам, позывам, вкусам… Русские в России — это какие-то израильтяне в Египте, от которых хотят и не умеют избавиться, “исхода” которых ожидают, — а пока он не совершился, на них возлагают все тяжести и уплачивают за труд ударами бича».

Г.П. Федотов, уже будучи в эмиграции, констатировал: «Великороссия хирела, отдавая свою кровь окраинам, которые воображают теперь, что она их эксплуатировала». Современные историки в этой связи недвусмысленно говорят о «привилегированной периферии и дискриминированном центре».

Русские не только не были доминирующей этнической группой в Российской империи, но, напротив, одной из самых ущемленных. Получалось, что быть русским — невыгодно. Разумеется, речь идет не о дворянстве, верхушке духовенства или буржуазии (вкупе они составляли не более 2% русского этноса), а прежде всего о крестьянстве (90%). Система льгот, с помощью которых самодержавие стремилось привязать к себе новые территориальные приобретения, впервые опробованная на Украине при Алексее Михайловиче, выстроилась, таким образом, в систему нещадной эксплуатации русского большинства империи, которая с конца XVIII века распространилась и на украинцев. До отмены крепостного права экономическое угнетение русских дополнялось социальным. Крепостное право было почти исключительно русским (великороссов, малороссов и белорусов) уделом (еще оно практиковалось в Грузии). Так же как и основное бремя военной службы: армия состояла из русских, украинцев и белорусов на 86%. После падения крепостного рабства все русское крестьянство оказалось в рабстве общинном. Или вот такая символическая деталь: А.А. Половцов в дневнике от 30 апреля 1901 года рассказывает об обсуждении в Госсовете следующего вопроса: «Забайкальский генерал-губернатор представлял о том, что по существующему для бурят порядку они не могут быть подвергаемы своим начальством телесному наказанию, тогда как находящиеся в той же местности русские переселенцы подвергаются телесному наказанию по приговору своих волостных судов».

Вполне можно говорить и о культурно-символической дискриминации русского неевропеизированного большинства. Его культура, быт, внешний облик воспринимались вестернизированной элитой (по крайней мере, до середины XIX века) как проявление дикости, отсталости, невежества и т.д. В конце 1820-х годов полиция могла вывести из столичного театра русского купца просто из-за его бороды (случай, упомянутый в переписке А.Я. и К.Я. Булгаковых), и даже в 1870-х годах вход в петербургский Таврический сад украшала надпись: «Вход воспрещается лицам в русском платье». Представителей образованного класса, носивших «русское платье», подозревали в неблагонадежном образе мысли, в 1859 году за это был арестован и выслан из Черниговской губернии в Петрозаводск под надзор полиции фольклорист П.Н. Рыбников. Один из мемуаристов пишет, что когда Рыбникова доставили по месту назначения «в том самом костюме, который “повлек за собою важные неудобства”», то «этот костюм привел в ужас весь чиновничий мир» города: «На молодого человека пальцами показывали на улицах, чиновники нарочно ходили смотреть на него, а чиновницы пугали им малых детей». А.Н. Энгельгардт в 1874 году выражал надежду, что на «русский костюм» «начальство, наконец, перестанет… коситься».

Методы, которыми управлялась в петербургский период собственно русская Россия, трудно определить иначе, чем колониальные, и их надо сопоставлять не с внутренними практиками современных ей европейских государств, а с практиками последних в их колониях, например Англии в Индии. П.А. Вяземский саркастически заметил в записной книжке 1830 года: «Россия была в древности Варяжская колония, а ныне немецкая, в коей главные города Петербург и Сарепта [немецкая колония на Волге, в которой жителям были предоставлены огромные привилегии]. Дела в ней делаются по-немецки, в высших званиях говорят по-французски, но деньги везде употребляются русские. Русский же язык и русские руки служат только для черных работ». Причем некоторые окраины империи как раз не управлялись как колонии (Финляндия, да и, в общем, Польша); некоторые — управлялись как колонии местными элитами, но империя к этому фактически не имела отношения (Остзейский край); большинство окраин считалось колониями, но колониальные практики реализовывались в них не слишком интенсивно и эффективно (Кавказ, Закавказье, Средняя Азия). Наиболее же полно колониализм осуществлялся именно в русской России. Возникает вопрос: а где метрополия у этой колонии? В данном случае перед нами пример т.н. «внутреннего колониализма», о котором применительно к России не так давно написал книгу Александр Эткинд. Метрополия здесь находится не «вне», а «внутри». И колонизаторы — не чуждый этнос, а привилегированный социальный слой.

Лучшую формулировку сущности метрополии в Российской империи дал, на мой взгляд, американский историк Рональд Суни: «Важно отметить, что метрополия не обязательно определяется по этническому или географическому признаку. Метрополия является институтом политического господства. В некоторых империях властные структуры характеризовались не этническим или географическим отличием, а особым статусом или классовым характером, идентифицируясь со служилым дворянством или правящим классом. Такой была роль османов в Оттоманской империи, императорской семьи и высших эшелонов поземельного дворянства и бюрократии в Российской империи [выделено мной. — С.С.] или, сходным образом, коммунистической номенклатуры в Советском Союзе».

Но даже внутри указанной выше метрополии русское доминирование было весьма проблематичным. До Александра III Романовы позиционировали себя как наднациональные монархи, для которых первичен сословно-династический, а не этнический принцип. Политику, неподконтрольную никаким общественным силам, конечно, удобнее осуществлять, не связывая себя с каким-либо конкретным народом, а изображая из себя «равноудаленный» от всех народов империи наднациональный центр, опирающийся на лояльность этнически разношерстной элиты, которая (лояльность) направлена не на государство как таковое, а на личность монарха. Ю.Ф. Самарин язвительно называл такой стиль управления «многоженством, поднятым на уровень долга и возведенным в политическую систему». В принципе, подобная политика свойственна для большинства континентальных империй, но если искать наиболее близкие ее аналогии, то это будет даже не монархия Габсбургов, а скорее Оттоманская Порта.

В конце 1850-х годов польское шляхетство составляло более половины всего потомственного российского дворянства. Даже в 1897 году, во время переписи населения, после десятилетий планомерной правительственной политики деклассирования безземельных шляхтичей, польский язык назвали родным около трети потомственных дворян империи. Поляки играли заметную роль не только в администрации западных окраин, но и в высшей бюрократии: в 50-х годах их доля среди чиновников центрального аппарата достигала 6%. Многие русские аристократы (а иногда и особы царствующего Дома) были связаны с польской шляхтой семейными или романтическими узами. Но антироссийское восстание 1830 года поставило польскому влиянию жесткий предел, а мятеж 1863 года весьма значительно его подорвал.

Немцы (как прибалтийские, так и подданные других государств, находящиеся на русской службе или владеющие какой-либо собственностью в российских пределах), напротив, будучи количественно немногочисленными (2-3% дворянства империи), играли непропорционально высокую роль в управлении последней, сохраняя за собой весь описываемый период в среднем около 20% высших постов в государственном аппарате, армии, при дворе. Благожелательное покровительство верховной власти, за исключением времени Александра III, по отношению к ним было практически неизменным. И причины этого вполне понятны. Остзейское дворянство стало следующей после малороссийского духовенства этнокорпорацией, на которую самодержавие могло опереться для сохранения своей «надзаконности» и «автосубъектности». Ощущавших себя чуждыми русскому большинству немцев волновали не проблемы политического ограничения русской монархии, а собственные привилегии, которые последняя стабильно подтверждала.

«Русские дворяне служат государству, немецкие — нам», — с замечательной точностью сформулировал суть дела государь Николай Павлович. «Я не сомневаюсь… — писал Фридрих II в 1762 году Петру III, собиравшемуся на войну с Данией, — что вы оставите в России верных надсмотрщиков, на которых можете положиться, голштинцев или ливонцев, которые зорко будут за всем наблюдать и предупреждать малейшее движение». Защитник остзейских интересов (и, несмотря на польское происхождение, лифляндский помещик) Ф.В. Булгарин в донесении в III Отделение (1827) так описывал данную ситуацию: «Остзейцы вообще не любят русской нации — это дело неоспоримое. Одна мысль, что они будут когда-то зависеть от русских, приводит их в трепет… По сей же причине они чрезвычайно привязаны к престолу, который всегда отличает остзейцев, щедро вознаграждает их усердную службу и облекает доверенностью. Остзейцы уверены, что собственное их благо зависит от блага царствующей фамилии и что они общими силами должны защищать Престол от всяких покушений на его права. Остзейцы почитают себя гвардией, охраняющей трон, от которого происходит все их благоденствие и с которым соединены все их надежды на будущее время».

Комментируя немецкий вопрос в одном из писем 1864 года, Ю.Ф. Самарин предложил такой мысленный эксперимент: «…вообразим группу ирландцев, представляющих Англию в Париже, Вене, Берлине и Петербурге, командующих, по меньшей мере, половиной английских полков, занимающих треть важнейших должностей во всех сферах общественного назначения, склоняющих короля внушать чистокровным англичанам, что напрасно они считают себя созидателями и хозяевами Британской империи и что, прежде всего, в Ирландии, Индии, Австралии англичанин — всего-навсего иностранец. Добавим, чтобы заставить себя слушать, те же самые ирландцы не забывают намекать властям, что чем меньше дорожишь страной, тем больше чувствуешь свою пригодность к служению династии вопреки всему на свете. Что на этот счет могут думать англичане?»

Российская империя до конца XIX века не только не являлась русским национальным государством, но даже не позиционировала себя таковым. Недаром министр финансов в 1823–1844 годах Е.Ф. Канкрин на полном серьезе предлагал переименовать Россию в Романовию или в Петровию (в честь Петра I). Зато под ее обширным и внешне нерушимым куполом весьма успешно расцветали или зарождались многочисленные нерусские национальные проекты — польский, финский, украинский, прибалтийские, закавказские. И как ни парадоксально, этому процессу — пусть и бессознательно — весьма способствовало само самодержавие своей весьма своеобразной национальной политикой. Типичная схема последней выглядит так. Для того чтобы привязать к себе новоприсоединенную территорию, империя предоставляла ей максимум льгот, в первую очередь — автономию, конституируя тем самым особое положение того или иного народа и гарантируя его права. Естественно, национальное самосознание этих народов росло как на дрожжах, когда же этот рост начинал пугать власти предержащие, следовали репрессии, которые уже не могли его остановить, а только отрицательным образом укрепляли, объединяя народ в борьбе с притеснениями. Во всем этом видно полное непонимание Петербургом сущности и механизмов нациестроительства.

Но, с другой стороны, возможна ли была русификация империи, для которой «русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития» (Т.Д. Соловей, В.Д. Соловей)? Или поставим вопрос по-другому: а имелись ли достаточные ресурсы для слияния нерусских народов «с господствующей народностью посредством водворения среди них языка, гражданской цивилизации и учреждений господствующего племени» (М.И. Венюков)? Или даже так: а сложился ли, собственно говоря, субъект русификации — русская нация? Но об этом нужно говорить отдельно.

Комментарии