Расколдовывая советское: коллеги и ученики о Н.Н. Козловой

Наталия Козлова: разрывы повседневности и творчество науки

Карта памяти14.03.2016 // 427
© flickr / -bjornsphoto-

От редакции: Вечер памяти Наталии Никитичны Козловой состоялся 14 января 2016 года на кафедре истории и теории социологии РГГУ. Текст подготовлен Е. Росляковой и Я. Бражниковой.

Участвуют: Вдовиченко Л.Н. — декан социологического факультета РГГУ, Филатов В.П. — профессор кафедры современных проблем философии РГГУ, Сандомирская И.И. — профессор Центра балтийских и восточноевропейских исследований Университета Сёдертёрна (Швеция), Тощенко Ж.Т. — завкафедрой теории и истории социологии РГГУ, Логинов А.В. — доцент кафедры социальной философии РГГУ, Гришина Е.А. — профессор кафедры прикладной социологии РГГУ, Кильдюшов О.В. — научный сотрудник Центра фундаментальной социологии НИУ ВШЭ, Фетисов М.С. — независимый исследователь, Бражникова Я.Г. — доцент кафедры социальной философии РГГУ, Росляков А.Б. — доцент кафедры теории и истории социологии РГГУ.

Л. Вдовиченко: Мы открываем вечер памяти нашей выдающейся коллеги Наталии Никитичны Козловой. Спасибо его инициаторам — Я.Г. Бражниковой и А.Б. Рослякову. Передаю им слово.

Я. Бражникова: Спасибо. Наталии Никитичне сегодня могло бы исполниться семьдесят. А между тем в январе 2017-го исполнится пятнадцать лет, как ее нет с нами. Наталья Михайловна Смирнова, соавтор и друг Наталии Никитичны, — она не смогла сегодня к нам присоединиться — просила меня передать всем присутствующим: «спасибо вам, что не забываете нашу Наташу». Я всем вам это «спасибо» передаю, но сама принять его не могу: мне кажется, что за те 14 лет, которые прошли с момента ухода Наталии Никитичны, мы (я) мало сделали, чтобы заслужить это «спасибо».

О. Кильдюшов: Я помню, как на годовщину смерти Натальи Никитичны в 2003 году мы собирались на факультете и уже тогда звучали предложения организовать какие-то форматы — не только мемориальные, но и содержательно связанные с ее наследием. Но, видимо, время тогда еще не пришло, и потребовалась определенная дистанция: «Большое видится на расстоянии». Сейчас же, судя по всему, возникла объективная потребность в обращении к ее программе исследования советской формы социальности.

Я. Бражникова: Наверное, так. Во всяком случае, между двумя этими датами — юбилеем со дня рождения и 15-летней годовщиной ухода — решено провести большую конференцию памяти Н.Н. Козловой. Организаторами выступают Центр фундаментальной социологии НИУ ВШЭ — его здесь представляет Олег Кильдюшов, философский и социологический факультеты РГГУ. Тема конференции сформулирована так: «По ту сторону тоталитаризма: программа исследований “советского человека” Н.Н. Козловой». Она состоится 30 марта в рамках Гуманитарных чтений – 2016 в РГГУ. Вместе с тем у нас есть большое желание собрать воспоминания о Наталии Никитичне. Возможно, удастся даже что-то издать… Поэтому так ценно видеть здесь тех, кто работал с ней и может рассказать, как произошло знакомство с ней и с ее методом.

Е. Гришина: Это достаточно спонтанно произошло. Мы ездили частным образом с Наташей в архив — еще был жив Александр Владимирович Захаров, который, кстати, очень ее популяризировал. Они были коллегами, которые дополняли друг друга, потому что Наташа тоже занималась повседневностью. Работа проходила в Народном архиве, который, кстати, в нашей библиотеке РГГУ до сих пор лежит неразобранным. Я туда же сдала самиздат… Вы знаете, ведь даже индекс цитируемости Наталии Никитичны (индекс Хирша) достаточно высокий. Хотя человека нет уже 14 лет. …Я, конечно, благодарна вам за эту идею мемориальной конференции…

А. Росляков: Интерес к «советскому» не ослабевает, но идет по нарастающей… Поэтому я не сомневаюсь, что эта конференция привлечет не только представителей самых разных исследовательских школ, но и, возможно, авторов-публицистов. Я думаю, что это даст возможность интегрировать научный подход Н.Н. в более масштабный разговор о «советском», что, в свою очередь, поможет более точно сформулировать границы и содержание этого понятия. Важно заявить об этом в контексте широкого общественного обсуждения.

О. Кильдюшов: Конференций по «советскому» сейчас проводится довольно много. Я сам участвовал в двух таких в Высшей школе экономики. В этом смысле работа по осмыслению «советского опыта» ведется. Другой вопрос, как она ведется, какими концептуальными средствами. Поэтому наш замысел организовать мартовскую конференцию памяти Н.Н. Козловой заключается в том, чтобы получить отклик прежде всего на уникальную эвристику работ Наталии Никитичны. Ведь с рецепцией ее наследия есть определенная проблема: часто просто не понимают специфику ее подхода к самому предмету советского, ее принципы работы с антропологическим материалом русской модернизации XX века.

Е. Гришина: Нужно что-нибудь переиздать из ее работ…

О. Кильдюшов: Также можно было бы собрать воспоминания о Наталии Никитичне — ведь сейчас выяснилось, что она сыграла важную роль в жизни многих людей и им есть что сказать о ней. В этом смысле и сегодняшнее собрание, и грядущая конференция — это попытки артикулировать память о Н.Н. Мы приглашаем всех, кто ее знал, принять участие в этой работе.

Ж. Тощенко: Я хотел бы сказать в нашем кругу, что даже обычная беседа с ней всегда представляла удовольствие. Самым интересным мне кажется ее становление и подход к этой теории… После работы Леонида Гордона «Человек после работы» ученые коснулись проблем, связанных именно с повседневностью. Они не употребляли этого слова, но и не претендовали на всю повседневность, их интересовало только то, что касалось непосредственно быта. Это интересная работа, которая останется в истории нашей науки, но это был только пролог. В конце 70-х — начале 80-х годов была группа, исследовавшая образ жизни, она называлась «социалистический образ жизни». И, конечно, исследуя его, выходили на большие вопросы, однако часть проблем так или иначе касалась повседневных явлений. …Это сейчас уже немодно, но в свое время очень много сделали те, кто занимался социальным планированием, особенно заводские социологи. Многие из них в дальнейшем стали достаточно крупными и известными исследователями. В силу того что нужно было решать проблемы не только производственные, социальные, но и бытовые. Это тоже был определенный этап подхода к проблеме повседневности.

Так как я был связан с заводскими социологами, в свое время меня поразило одно высказывание директора пензенского завода. Он выразил так свою идею в отношении планов: «Нельзя людей сделать счастливыми, решая за них и без них, что им нужно». Он пояснил это так: в принципе как директор я знаю, что нужно жилье, нужно культуру, нужно учебу, но надо, чтобы эти идеи обсудили сами люди, причем со своими плюсами, минусами, тогда это становится потом частичкой их «я». Тогда мои планы становятся и планами этих людей… И моя задача — слепить то, что в общем-то людей волнует, к чему они стремятся, чего они хотят. Я назвал бы все это предтечей метода Козловой. Я считаю, что работы Наталии Никитичны надо рассматривать не только в связи с тем, что она сделала, но и в связи с предшественниками, которые ей помогли прямо или косвенно отчетливо сформулировать то, что в общем-то относится к социологии повседневности, философии повседневности. Я считаю, что в полной мере говорить о социологии повседневности надо начиная с Козловой. Были идеи, которые созревали, которые готовили почву, поэтому я думаю, что на конференции эта тема должна прозвучать. Интересно было бы сопоставить ее с Шютцем и с феноменологами, чтобы показать очень серьезный научный вклад, который связан с именем Наталии Никитичны.

О. Кильдюшов: Жан Терентьевич, в качестве отдельного проблемного поля, которое будет обсуждаться на конференции 30 марта, мы выделили именно проблему реконструкции ее творческой биографии и ее метода. Мы очень надеемся, что будут доклады, которые позволят реконструировать, как возник феномен Козловой, как возникла уникальная исследовательская оптика, которая позволила получить такой «непосредственный» доступ к советской антропологии, по сути, к нам самим. Ведь ее работы давали в том числе терапевтический эффект: в них она рассказывала нам нашу собственную социальную историю, историю наших семей. Например, мне лично она помогла реконструировать социальную траекторию моих предков в раннее советское время, поместив их частную историю в огромный социальный контекст русской модернизации. В этом смысле это была терапия в духе того, что делал Бурдьё: например, когда Наталья Никитична анализировала судьбы людей крестьянского происхождения, которые из локального мира деревни попали в большой мир советского эксперимента. В рамках ее оптики даже, казалось бы, неудачные судьбы «маленьких людей» получали глубокий социальный смысл.

Я хотел бы вспомнить здесь еще одну вещь биографического характера. Так исторически получилось, что наш родной философский факультет РГГУ был отнюдь не социально-философским по своей направленности. То есть курсов по социальной философии практически не было. И когда на факультет в 1994 году пришла Наталия Никитична, то для нас, небольшой группы студентов, интересовавшихся социально-теоретической проблематикой, это была настоящая отдушина. Мы все, естественно, тут же побежали к ней. Понятно, что впоследствии она руководила нашими дипломными работами, многие писали у нее диссертации. В этой связи я хотел уточнить у Владимира Петровича: а кому пришла идея пригласить Наталию Никитичну на факультет?

В. Филатов: Вообще-то, пригласил ее я. Я, конечно, знал Наташу еще по Институту философии. Она там была в Совете молодых ученых. Еще там был отдел истмата, в котором она работала. Был такой период, где-то в районе 1985 года, когда в Институте вдруг начались некие внутренние брожения, было сказано: кто хочет заниматься какой тематикой, можете создавать группы.

Помню, мы создали группу в секторе Грушина: Подорога, Рыклин, Кругликов. Была идея посмотреть, кстати говоря, на разные советские феномены. По-новому, исходя из опыта изучения западной философии, который у нас был. Я начал заниматься советской наукой. Подорога начал Платоновым заниматься, Миша Рыклин…ну у него там разные вещи были… ВДНХ и московским метро. Вот тогда как раз я довольно хорошо познакомился с Наташей. Хотя и до этого были какие-то контакты. Она же блестяще знает философию. Это видно по ее работам. Она знает и марксизм, и всех этих социологов, французов. С другой стороны, она в своих работах пишет, что она сама советский человек. Она эту реальность-то чувствует. Такое вот у нее зрение. Когда я пришел в РГГУ, все было так, как Олег говорил, у нас социальной философии вообще не было… И я пригласил Наташу. Началось это с полставки, а потом она посмотрела, ей у нас понравилось. И концу она оказалась у нас на кафедре. А потом уже стало ясно, что надо, конечно, ей делать собственную кафедру. Появились прекрасные ученики…

Е. Гришина: Я со своей стороны хотела сказать о Наталии Никитичне чисто по-человечески. У нас были достаточно близкие дружеские отношения. Я хочу сказать, что мне достался первый аспирант в рамках РГГУ, она столько в него вложила! Осталось только отшлифовать эту работу. Это была блестящая защита именно благодаря Наташе — тончайшая работа с повседневностью северного села. Там были потрясающие вещи, связанные с традициями, о том, что происходит диффузное проникновение сельской культуры в городскую, городской в сельскую. Все это корнями уходит в то, что делала Наталия Никитична. Она оставила после себя хороших учеников.

А. Росляков: Я пришел на социологический факультет после получения исторического образования. И первым моим учителем, который столкнул меня с социальным знанием на достаточно высоком уровне после Валентины Фёдоровны (Левичевой), читавшей у нас курс социологии, была Наталия Никитична. То, что она нам рассказывала, очень хорошо ложилось на мое предыдущее образование, потому что я специализировался на кафедре источниковедения и вспомогательных исторических дисциплин, где моими непосредственными учителями были Ольга Михайловна Медушевская и Марина Федоровна Румянцева, которые были очень серьезными методологами исторического познания, хотя формально занимались источниковедением, то есть также достаточно периферийной и узкоспециальной проблематикой.

Наталия Никитична считала, что открытия, сделанные в источниковедении в XX веке, позволили исследователю вступать в диалог с теми людьми, которые писали тексты. И узнавать не только о том, о чем они хотели сказать непосредственно, но еще и о том контексте, в котором эти тексты создавались, о том, что принято называть «историческим временем» и так далее. Я, конечно, чувствовал влияние на нее и социальной феноменологии, и школы «Анналов», и других направлений…

О. Кильдюшов: Очень хочется надеяться, что нам удастся коллективными усилиями каким-то образом приблизиться к пониманию ее метода. Я помню, как постоянно спорил с Наталией Никитичной по поводу как самих объектов, так и методов ее исследований. Мне тогда казалось, что ее подход — чистая эмпатия, которую никак нельзя объективировать, нельзя воспроизводить, что это скорее уникальный личный дар проникновения в источник через реконструкцию жизненного мира и так далее. Сегодня я понимаю, что это был вполне научный метод, дающий выдающиеся результаты. Вопрос здесь в том, насколько возможно реконструировать способ ее работы с антропологическим материалом? Не говоря уже о формализации и массовом воспроизведении в исследовательской практике…

М. Фетисов: Меня как раз то, что ты называешь эмпатией, всегда в ней восхищало. Вот это умение инвестировать теоретическое содержание в какие-то казалось бы совершенно незначительные факты. Это же абсолютно виртуозное владение теоретическим инструментарием при работе с довольно-таки тяжелым материалом. Я хоть и писал диссертацию под ее руководством, этим искусством переключения регистров так и не овладел.

И. Сандомирская: Говорить о нашем с ней соавторстве — это страшно преувеличено. Я очень мало вложила в ту работу, которую мы вместе с ней делали («Я так хочу назвать кино: опыт социолингвистического чтения»). Но у меня есть много соображений и воспоминаний о том, что касается, я бы сказала так, перформативности этой книги про Киселеву (Евгению Григорьевну), самого жеста публикации, и именно такой публикации. Со стороны Наташи это был очень смелый шаг. Кажется, именно за поддержкой в этом она ко мне пришла.

Она была мастером эзоповского языка. Могла, например, в рукописи поставить пробел перед точкой в конце предложения и написать на полях «убрать пробел?» Вроде бы просто корректорский значок, но «пробел» означал, что в письме опущено что-то важное из наших долгих разговоров и она сомневается, писать или не писать. Я понимала это мгновенно, но потом начала подозревать криптографию уже за каждой ее буквой. И, как мне кажется, не без оснований. Так что в принципе расшифровать ее тексты в этом смысле было бы интересно. Но вряд ли возможно и нужно. Во всяком случае, при всей прямоте, с которой написаны ее комментарии к рукописи Евгении Григорьевны, многое осталось и недосказанным.

У меня дурная совесть в связи с тем, что в этом проекте я не сделала того, что Наташа от меня хотела, или сделала только отчасти. Как вы может быть знаете, три фрагмента из киселевской рукописи были опубликованы в отредактированном виде в «Новом мире». Я сконцентрировалась на анализе редакторской правки, сравнивая опубликованный текст с оригиналом. Это было особенно интересно, потому что «Новый мир» публиковал этот текст в качестве документа и утверждал, что никаких изменений в рукопись не вносили. Это оказалось совсем не так. Наташа же хотела, чтобы я провела целиком анализ языка Киселевой. Особенно в этом языке была интересна его гибридность — смесь русского и украинского, грамматически правильного и неправильного, советского газетно-бюрократического с песенно-лирическим и с повседневным языком рабочей слободы. Ее привлекали модернистские эффекты этого письма. Та плоскость советского, которая была явлена у Зощенко. Она любила и знала Хармса и Вагинова, 1910-е годы. Мне кажется, очень важно знать, как тот вариант социальной философии, который предложила Наталия Козлова, во многом вдохновлялся русским и советским модернизмом, потому что ведь и западные теоретики, которыми она интересовалась, — Бурдьё, Фуко, де Серто — это поколение современников и почитателей Кафки и Беккета.

Главным в ее философии был критический жест в сторону академической науки, интеллигенции и интеллектуалов, против филологии. Это был очень сильный критический момент. Она подрывала социальную иерархию, направляя критику против всех этих институтов и дискурсов, власть которых связана с их ролью производителей нормы. Поэтому конечно напечатать в издательстве под названием «Логос» неграмотную бабку с Донбасса, причем напечатать с полным воспроизведением особенностей ее безграмотного письма и с нумерацией строк в рукописи, как античный источник, не нарушив ни одного раза, ни разу не исправив ее собственного написания, — это была критика нормы не только в рефлексии, но и в жесте. Вообще критический метод и рефлексия, как ее практиковала и преподавала Наталия Козлова, — это надо бы обсудить отдельно. Это была социальная философия, обращенная в сторону критики. Мне кажется, что это очень важно, и особенно сейчас, на фоне постоянного муссирования «советского» то в ностальгически-коммерческом, то в милитаристском, то в полицейском ключе. В том, как Козлова сконструировала советскость, можно было уже предугадать, куда пойдет развитие этого дискурса и соответствующих практик.

Она была абсолютно антинормативный, междисциплинарный человек. У нее были чрезвычайно широкие интересы, огромный культурный горизонт. Поэтому у нее такая широкая аудитория — от философии до исследований городского фольклора. Это было связано с ее интересом к языку, с интересом феноменологического плана, в соотношении языка и письма с опытом повседневности и исторической памятью. Она практически первая поставила эти задачи. Ее любимая цитата из Вагинова была из «Козлиной песни»: «Неужели язык и вправду за нас думает». Наташу интересовал язык, почему она и пришла к нам, в нашу небольшую группу по лексической семантике, коннотации и фразеологии в Институте языкознания. Ее интересовала выдвинутая тогда идея лингвокультурологии, потому что она думала, что после падения «большого нарратива» марксизма-ленинизма можно и нужно обратиться к опыту языка и может быть в духе 20-х годов «раздвинуть» идею того, что «язык за нас думает». Она хотела, чтобы я и киселевский язык посмотрела на этот предмет. Но тогда по разным причинам мне это не удалось. Так что хоть моя фамилия и стоит на этой книге, моя роль в ней не так существенна. Зато я научилась чрезвычайно многому, пока мы об этом проекте разговаривали, это было просто как университет для меня.

Я. Бражникова: Ирина Ильинична, уточняющий вопрос. Перечитала ваш замечательный текст, написанный к 15-летию публикации вашей с Н.Н. книги о Е. Киселевой. Вы там характеризуете того самого «бессубъектного субъекта», который для нас выступает первым маркером ее метода.

О. Кильдюшов: Это все-таки самое главное открытие Наталии Никитичны — советская социальность, которая не описывается нормативным языком «истории субъекта».

И. Сандомирская: Ну да, и даже более того — сама нормативность этого языка оказывается под сомнением, и не только в отношении советской социальности. Это признак модерности в целом: Киселева могла бы стать героиней Батая или Бланшо, например. Особенно с ее абсурдным, фрагментированным письмом. В русском языке, например, необязательно стоять в именительном падеже, чтобы быть субъектом, то есть хозяином и действия, и высказывания. Можно сказать, «мне думается», и это значит «я думаю», но все-таки тут не только я думаю, а есть еще что-то, что думает мне себя (думает-ся). Можно сказать: «мне хочется», дословно значит, что что-то хочет себя мне… И есть данные из лингвистической типологии, что форма «я», номинатив, форма первого лица единственного числа — это исторически самая поздняя форма в формировании языков, позднее изобретение.

Чему меня Наташа научила, что я считаю самым ценным? Читать всякие эксцентрические тексты и находить в них какое-то зерно. После Киселевой я читала Ольгу Скороходову. Помните? Она была слепая, глухая, немая, а вот советская власть подобрала, обучила, и вот она книжки пишет. Как это такое возможно? Она же совсем бессубъектная вроде бы. А пишет: «я».

В. Филатов: Ее потом Сироткин затмил.

И. Сандомирская: Там вообще вся группа была страшно интересная. Там был Ильенков, и он-то и предложил вот эту послевоенную ревизионистскую марксистскую теорию субъекта. Марксизм-ленинизм с человеческим лицом, гуманизм. У него субъект — это слепоглухонемой ребенок. То есть у него нет никаких признаков классической субъектности. Это не хозяин языка, не хозяин истории, не хозяин действия. У такого субъекта вообще ничего нет. Он полный лишенец абсолютно всего. Вот послевоенный советский гуманизм во всем его великолепии и во всей ограниченности: как из этого отсутствия создать человека, способного сказать о себе «я».

Л. Вдовиченко: Он как раз обучал.

И. Сандомирская: Правильно. Он не только обучал, он их как бы делал. Он брал в качестве основы такой вот как бы минус субъект. Наташа просто говорила: это бессубъектный человек.

А. Росляков: На лекции, Яна, если ты помнишь, она объясняла субъектность, рассказывая историю «Робинзона Крузо» Дефо. Она переходила от Дефо сразу к Турнье, «Пятнице…». И этот ход показывал истинное лицо субъекта.

И. Сандомирская: Правильно, потому что не Робинзон, а Пятница есть субъект. Конечно. Но это именно антисубъектность. И в этом отношении она представляла совершенно самостоятельное направление постклассических исследований в Институте философии. Она была ближе именно к постклассическому, потому что у нее была критическая перспектива. И это был конец 80-х — начало 90-х годов. Все тогда были критиками, но только не могли понять чего. Она очень хорошо понимала, чего: культурной и интеллектуальной гегемонии со стороны производителей нормы. Для нее как для марксиста был страшно важен классовый момент в этой интеллектуальной гегемонии, и в научной, и в писательской работе. Протест против нормы — это было, наверное, от Фуко. Информированный протест, не стихийный каприз. Сейчас трудней протестовать, когда люди полюбили норму.

Я. Бражникова: Это как раз во многом объясняется теми разработками, которые Наталия Никитична и делала.

И. Сандомирская: Поэтому она и стала актуальна. Потому что все вокруг нас сейчас — это одна сплошная, бесконечная, экстатическая любовь к норме.

А. Логинов: Да потому что она отсутствует, норма!

И. Сандомирская: Поэтому ее и хотят. Но в то же время Наташа никогда не занималась коллективным бичеванием. Ей были отвратительны собирательные слова по отношению к живым людям типа «совок», «электорат», «население». Ее книга называется «Голоса из хора». Вот мир что-то нам кричит хором, а мы все-таки из этого хора слушаем отдельные голоса.

А. Росляков: Я вот еще хотел отметить один момент: у Наталии Никитичны было особое отношение к тексту. На лекциях она говорила, что люди всегда хотят оставить после себя что-то. Текст имел для нее какое-то антропологическое измерение. В основе каждого текста была некая сила, которая заставляла автора писать. Одной такой силой можно считать страх перед потерей памяти о себе. Она к собственным текстам относилась примерно так же. Когда я читал какие-то ее работы, поначалу я слабо их понимал. В действительности они были многослойные и имели максимально законченный вид.

И. Сандомирская: Потому что тогда еще языка не было, на котором можно было это говорить.

А. Росляков: Тогда я только входил в этот дискурс, который уже был у нее в голове. Более понятным становилось то, о чем она пишет. Но она писала очень непрозрачно. Ее текст — это ларчик, к которому нужно подбирать ключик, да не один. Она и нас пыталась научить, как писать. Когда я пришел в аспирантуру, я очень плохо писал, несмотря на то что я уже пять лет отучился на историческом факультете. Валентина Федоровна (Левичева) меня все время ругала за это. А вот Наталия Никитична мне объяснила, как писать. Это меня существенно продвинуло вперед.

И. Сандомирская: А я вам могу сказать, почему. Это методологическая вещь. И почему я была бы немножко осторожней, говоря о преемственности в случае Н.Н. Преемственность, безусловно, есть. Но есть и очень серьезный слом. Потому что она занималась не мировоззрением — она занималась телесностью и письмом. Нам даны какие-то высказывания, или нам дан дискурс, даны практики, и на основании этих данных мы должны делать заключения. За собой замечаю, когда я со стыдом залезаю в свою «Книгу о Родине», над которой она очень смеялась, хоть и сочувственно. Ей нравилась абсурдность языка Родины, которую мне там удалось выявить. А я вижу там совершенно безответственное использование научных слов. «Мировоззрение», «коллективное сознание», например. Обобщения, не основанные на материале, противоречащие методу. Они показывают, что ты к своему письму не относишься так ответственно, как надо. Письмо — это не просто фиксация мысли, письмо — это фактор опыта, памяти и телесности. Водить ручкой по бумаге — это не просто связывать определенное содержание с определенной формой. Наташа всю рукопись Киселевой переписала от руки, потому что нельзя было эти тетради почему-то брать из архива и ксерокса конечно не было…Сейчас-то мы делаем это уже по-другому. И это совсем иная телесность.

А. Росляков: Она говорила, что сначала записывает все свои мысли. Потом правит получившийся текст. Казалось бы, тут нет никакого секрета. Все мы так делаем. Но секрет заключался в том, что потом она вносила правки в компьютер и распечатывала многократно. И так делала до тех пор, пока этот текст не был пропущен через череду серьезной работы: исправлений, сомнений, переживаний.

И. Сандомирская: Я бы об этом серьезно подумала — о том, как сама техника писания и переписывания определяет содержание. Это ведь тоже критический и рефлективный момент.

Я. Бражникова: Телесность письма была постоянным предметом ее научной рефлексии. Курс «Социальная философия», который разработала Наталия Никитична и читала студентам-философам (я веду его последние 14 лет), содержит раздел, посвященный письму как конституирующей практике Модернити. Поражает то, что во многом она предвосхитила концепты тех самых «постмодернистов», которые сегодня публикуются, хоть и в очень плохих переводах. Все эти т.н. «французы», о которых мы с ней общались, — собственно, с ее подачи я тогда и начала ими интересоваться — внезапно оказались изъяты из графы «извращенцев» от истории чистой мысли, какими они были представлены историками современной философии. Они оказались необходимой частью социально-философской повестки, от которой невозможно отстраниться путем некоторого личного «отказа» быть «своевременным» или просто путем сознательного предпочтения «правильных», «классических», «схоластических», как сказал бы Бурдьё, моделей рефлексии. Необходимость проблематизировать философа — его место, его речь, его заинтересованность в происходящих событиях, скрываемую за мнимой «незаинтересованностью» в заведомо непрестижных социально-политических измерениях современности, — вот этот поворот, к которому подтолкнул в свое время курс Н.Н., уже невозможно отыграть назад.

Наталия Никитична ведь была весьма критична не только по отношению к «большим нарративам», к которым питают привязанность филологи. Она была не менее безжалостна к собственно философской позиции — заведомо «асоциальной» и «аисторичной». К «чистому» лицу философа, «омытому» от политических знаков.

Курс социальной философии, созданный Наталией Никитичной, и сегодня — надеюсь — несет эту функцию. Студенты приходят к нему с уже сформированным «асоциальным», «аисторичным» габитусом и вдруг сталкиваются с некоторым пределом, который определивает их собственную позицию. Она называла эту позицию «филозОф». Когда мы были ее студентами, мы все были «филозОфы». Я не знаю, насколько Наталия Никитична уютно себя чувствовала на философском факультете… Помню, она участвовала в факультетской конференции… Это был 2009 год. Наши учителя — большинство из них, к счастью, и сегодня работают на ФФ — представляли друг другу свои актуальные исследования. Перед выступлением Наталии Никитичны выступал наш любимый декан, Валерий Дмитриевич Губин. Он тогда занимался философской антропологией — в экзистенциально-онтологическом ключе — все знают его книги, его тексты. И вот он заканчивает свой доклад на ницшевом: «Человек — супершимпанзе, его нельзя рассматривать как человека, а человеком в подлинном смысле слова может быть назван только художник, философ, поэт». После его выступления наступает тишина, и Наталия Никитична уточняет: «А вот те, которые супершимпанзе, они что, вообще НЕ люди?» «Нет, не люди», — улыбается докладчик. Тогда она выходит так как-то полусогнуто выступать и говорит: «Ну, вот как раз этими “нелюдьми” я и занимаюсь!» И начинает рассказывать о своем опыте чтения «человеческих документов».

О. Кильдюшов: Кстати, Наталия Никитична уже в начале 90-х предсказала нынешний неосоветский ренессанс, которому сегодня так способствуют российские власти…

Я. Бражникова: В том числе эстетический.

О. Кильдюшов: Да. Она убедительно показала, что других сопоставимых семантических ресурсов в нашей культуре просто-напросто нет. Что неизбежно будет обращение к этим ресурсам. Более того, она предсказала острую борьбу за интерпретацию советского наследия. Она говорила, что советское — это открытая история, поскольку живы его носители. Как она интересно формулировала, «еще неизвестно, чем эта история закончится». Другими словами, она выразила идею незавершенности нашего советского прошлого.

И. Сандомирская: Наташа всегда говорила, что социальные изобретения не пропадают. Все зависит от того, что здесь искать: пустое воспроизведение или что-то новое. Мне кажется, что в каждом повторении вы найдете что-то новое. Потому что иначе просто будете ходить по кругу. Да, «объект исследования» у Козловой совершенно не тот, который объективируется знанием и превращается в вещь. Это странные «вещи», которые говорят голосами из хора, сами себя теоретизируют и сами рассказывают историю, которая их сформировала. Не надо искать какую-то внешнюю теорию, чтобы импортировать в свое исследование и с ее помощью объяснить, что там происходит. Жаль, что я не имела возможности, например, обсудить с ней Вальтера Беньямина. Тот же самый «Московский дневник», который он начинает с постулата: «Практика есть теория». Как у Гёте: голубое небо само уже что-то о сообщает о природе своей голубизны.

А. Росляков: У нее была любимая фраза из «Московского дневника» В. Беньямина о том, что в Москве каждую зиму нужно учиться ходить заново.

И. Сандомирская: Да, совершенно верно, это опять телесность, опять Москва. Которая через научение ходить объясняет вам, что она есть.

Комментарии

Самое читаемое за месяц
  • Андрей Десницкий