Пути русского национализма: от декабристов к славянофилам

Роковые ходы русского национализма: обратный отсчет

Карта памяти30.03.2016 // 1 869
© Кадр из фильма «Декабристы» (реж. А. Ивановский, 1926 год), via kino-teatr.ru

Итак, как я пытался показать в своей предыдущей статье, русская нация в Российской империи до начала XX столетия не сформировалась. Но русский национализм там несомненно существовал. Правда, по преимуществу не в качестве социально-политической практики, а в качестве соответствующего дискурса. Общественным слоем, этот дискурс порождавшим и аккумулирующим, было, разумеется, дворянство — самое правоспособное и образованное сословие империи (во второй половине XVIII — первой половине XIX века доля потомственных дворян среди литераторов составляла приблизительно 70%, что почти равно их же доле в офицерском корпусе), но при этом не имевшее политических прав. Собственно, перипетии борьбы русского дворянства за последние и породили русский национализм.

Уже в конституционных проектах Паниных – Фонвизина дворянство наделяется статусом «нации», именно оно и его политические права имеется в виду в следующем пассаже: «…всякая власть, не ознаменованная божественными качествами правоты и кротости, но производящая обиды, насильства, тиранства, есть власть не от Бога, но от людей, коих несчастия времян попустили, уступая силе, унизить человеческое свое достоинство. В таком гибельном положении нация [здесь и далее в цитатах выделено мной. — С.С.] буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, каким на нее наложены, весьма умно делает, если разрывает… не было еще в свете нации, которая насильно принудила бы кого стать ее государем; и если она без государя существовать может, а без нее государь не может, то очевидно, что первобытная власть была в ее руках и что при установлении государя не о том дело было, чем он нацию пожалует, а какою властию она его облекает». Чуть ниже дворянство недвусмысленно трактуется как «состояние», «долженствующее оборонять Отечество купно с государем и корпусом своим представлять нацию». Т.е. нация понимается здесь еще в сословно-средневековом смысле слова как «малая нация» господ, не включающая в себя другие сословия, в особенности крестьянство.

Но время шло, интеллектуальный климат в Европе стремительно менялся. Той части русского дворянства, которая хотела «властно влиять на судьбы русского народа и Русского государства» (А.А. Корнилов) не в пределах, указанных самодержавием, а по своему собственному усмотрению, была необходима новая формула своей политической легитимности. Идея нации как демократически организованного суверенного народа, основополагающая для французской просветительской культуры, которой духовно питалось русское дворянство, пришлась как нельзя кстати. Первостепенным было влияние Руссо, причем не только на либералов, но и на консерваторов. Впрочем, французский контекст имел и политическое измерение: революция, провозгласившая «третье сословие» единственной подлинной нацией, а аристократию — чужеродным наростом на ее теле, заслуживающим хирургического удаления, явилась грозным аргументом против высокомерия «благородных» по отношению к «подлым», да и память о «маркизе Пугачеве» была еще свежа. Наконец, важнейшим катализатором, так сказать, повивальной бабкой русского национализма явились войны с наполеоновской Францией, в первую очередь, конечно, «гроза двенадцатого года».

«Нашествие двунадесять языков» породило русский национализм как полноценную политическую идеологию не только (и не столько) потому, что русские покрыли себя тогда неувядаемой воинской славой, что Россия одержала победу над несокрушимой доселе «великой армией», что после этой победы она стала одним из бесспорных лидеров концерта европейских держав… Все это так, однако куда важнее другое: в 1812 году произошло не только теоретическое, но и практическое открытие русской дворянской элитой категории нации как сообщества всех русских людей вне зависимости от сословной принадлежности. Ранее единственным военным актором были одни «благородные», «подлый народ» выступал лишь как безгласный поставщик пушечного мяса, теперь же у него появился шанс выступить в качестве самостоятельного исторического субъекта: от его позиции, по сути, зависело все. Это приводило к вполне практическим выводам: нация — это не только «благородные», это прежде всего «подлые», с которыми надо искать взаимопонимание, как в социальной, так и в культурной сферах. Именно в период наполеоновских войн сформировались обе версии дворянского национализма — консервативная и либеральная.

Несмотря на весь свой социальный консерватизм, А.С. Шишков и Ф.В. Ростопчин парадоксальным образом оказались своеобразными «народниками», пытаясь в своих текстах, предназначенных для агитационных целей, воспроизвести стихию простонародной речи. Литературный противник архаиста Шишкова «карамзинист» П.А. Вяземский позднее был вынужден признать: «Я помню, что во время оно мы смеялись над нелепостями его манифестов [написанных Александром Семеновичем в 1812 году от имени императора в качестве государственного секретаря] и ужасались их государственной неблагопристойности, но между тем большинство, народ, Россия, читали их с восторгом и умилением…» Пресловутые ростопчинские «афишки» и вовсе стали, вероятно, первым опытом политического диалога «благородных» с «подлыми». Но, пожалуй, радикальнее всего дворянский взгляд на нацию пересмотрел еще один консерватор — Ф.Н. Глинка, по мнению которого «большая часть помещиков и богатых людей» из-за оторванности от русских традиций и пристрастия ко всему иностранному образовала в России «область иноплеменную». Хранителями же народных устоев у него выступают социальные низы, в первую очередь добродетельные «поселяне».

Не столь заметным в начале XIX века было либеральное направление дворянского национализма. В отличие от консерваторов — попечителей народа, либералы позиционировали себя как его освободители. Вероятно, самый видный идеолог этого направления А.С. Кайсаров в 1806 году защитил и опубликовал на немецком языке в Геттингене докторскую диссертации «Об освобождении крепостных в России», в которой понимание того, что такое нация, пересматривалось еще кардинальней, чем у Глинки: «Уже давно дворяне считают, что в них заключается высшая сила и крепость нации, но последние 20 лет приносят обильные доказательства, что она заключена во всем народе в целом, что им [дворянам] не следует приписывать почти никакого значения и что они зависят от простого народа. В составе нации гораздо больше следует ценить того, кто приносит какую-либо пользу государству, чем того, кто как трутень занят тем, что растрачивает плоды чужого труда. Кто же не понимает, что первое место в народе стоит отвести крестьянину? Ибо он, сам ни в ком не нуждаясь, снабжает всех средствами к жизни». Русские дворяне, по Кайсарову, ущербны и этнически (они потомки «татар, немцев и поляков»), и морально, и физически (их здоровье подорвано излишествами и развратом). Крестьяне же отличаются «чистотою нравов» и «телом, не изнеженным роскошью». Вообще же, Андрей Сергеевич представлял собой прообраз большинства последующих русских националистов: боролся против немецкого засилья в Прибалтике, увлекался русской стариной, ратовал за славянское единство… Во время Отечественной войны Кайсаров составлял листовки для народа при штабах Барклая-де-Толли и Кутузова, в одной из которых крестьяне именуются не иначе как «почтенные граждане». Погиб в бою с французами, будучи офицером партизанского отряда.

Таким образом, в обеих версиях дворянского национализма — консервативной и либеральной — понятие нации приобрело новый смысл, оно включало теперь в себя все сословия. Более того, не только либералы, но и некоторые консерваторы признали основой нации самый многочисленный и самый униженный слой русского общества — крестьянство. Другое дело, что этот словесный «демократизм» не подвигал консерваторов — даже теоретически — ни на какие социальные изменения, меж тем как либералы предлагали приступить к отмене крепостного права как к необходимой предпосылке русского нациестроительства. Очень скоро из этой среды вышел действительно серьезный политический проект, способный изменить ход русской истории. Я имею в виду движение декабристов.

В декабристах поражает столь нетипичный для российской политической оппозиции государственно-патриотический пафос. В сравнении с революционерами следующих поколений (не только с разночинцами, но и с дворянами Герценом и Бакуниным) мировоззрение декабристов выделятся отчетливой преемственностью с традиционной великодержавной идеологией, окончательно сформировавшейся в эпоху Екатерины II, когда дворяне сделались единственными гражданами Российской империи. Декабристы, подобно своим отцам, отнюдь не чувствовали себя «лишними людьми», «государственными отщепенцами», не ощущали отчуждения от имперского государства, считали его «своим», а дела государственной важности — своими личными делами. Но под влиянием Отечественной войны (более ста будущих декабристов — ее участники, из них 65 сражались с французами на Бородинском поле) патриотизм «непоротого поколения» радикально трансформировался, обрел новое качество.

М.И. Муравьев-Апостол относил зарождение декабризма к одному из эпизодов 1812 года, когда находившиеся в Тарутинском лагере молодые офицеры лейб-гвардии Семеновского полка (среди коих — сам Матвей Иванович, его старший брат Сергей, И.Д. Якушкин) отреагировали на слухи о возможном заключении мира с Наполеона следующим образом: «Мы дали друг другу слово, …что, не взирая на заключение мира, мы будем продолжать истреблять врага всеми нам возможными средствами». Таким образом, будущие члены Тайного общества уже тогда были готовы пойти на прямое неповиновение верховной власти во имя интересов государства, истинными выразителями которых они себя ощущали. Служение Отечеству перестало быть для них синонимом служению монарху, их патриотизм — уже не династический, а националистический, патриотизм граждан, а не верноподданных. Переход от «народной войны» против «тирании», навязываемой извне, к борьбе против «тирании», навязываемой изнутри, казался совершенно естественным: «Неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно отечественной, русские, спасшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении Отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе?» (М.П. Бестужев-Рюмин).

Именно государственный, националистически окрашенный патриотизм был основным источником оппозиции декабристов курсу Александра I после 1814 года. Для самодержавия, будь оно действительно заинтересовано в социально-политической модернизации империи, было бы естественно опереться на либерально-националистическую дворянскую молодежь, боготворившую императора — победителя Наполеона, в противовес консервативным дворянским кругам, не желавшим прощаться с выгодами крепостного права (кроме всего прочего, внутридворянский раскол в тактическом плане укрепил бы прочность царской власти). Но Александр Павлович, видимо, понимал, что стратегически такая ставка чревата потенциальным ограничением его абсолютизма, ибо сама психология, сам этос «детей 12-го года» предполагал не безропотное подчинение воле монарха, а стремление к гражданской самодеятельности, и, в случае конфликта между интересами Отечества (как они их понимали) и интересами династии, выбор этих молодых людей был очевиден. Пришлось бы считаться с их мнениями и настроениями и, в конечном счете, в какой-то мере делиться властью. «Благословенный» же, по остроумному замечанию современника, готов был дать России сколько угодно свободы, при одном только условии — полной неограниченности своих прерогатив. Планы реформ, как известно, были свернуты. Характерно, кстати, отношение Александра к культу «народной войны». Как только русские войска вслед за остатками разбитой «великой армии» пересекли границы империи, государственный официоз отказывается от националистической риторики в духе Шишкова и Ростопчина, ее сменяет (вплоть до конца царствования) доктрина христианского универсализма, в которой победа над «двунадесятью языками» приписывалась уже не русскому народу, а Провидению, чьим орудием выступал, естественно, Божий Помазанник. Даже сама память об Отечественной войне, похоже, раздражала царя: он отказывался посещать торжества, посвященные ее событиям, хотя с удовольствием принимал приглашения на презентации, связанные с победами над Наполеоном в Европе. Ему, очевидно, неприятно было вспоминать о том времени, когда он полностью зависел от воли нации, а не она от его воли. Результат такой политики известен: разочарование либеральных дворянских националистов в еще недавно обожаемом властителе и радикализация тайных обществ.

Не менее чем государственный патриотизм характерна для декабристов и ксенофобия. На всех этапах развития движения, в подавляющем большинстве его программных документов обязательно присутствуют пункты, направленные против иностранцев. Это прежде всего было вызвано предпочтением, которое оказывал последним Александр I в противовес русским дворянам, и их заметным присутствием на ключевых постах в государственном аппарате и армии. П.Г. Каховский, незадолго до казни, в письме Николаю I все еще осуждал «явное предпочтение, делаемое Правительством всем иностранцам без разбору… простительно надеяться, что у нас, конечно, нашлись бы русские заместить места государственные, которыми теперь обладают иностранцы. Очень натурально, что такое преобладание обижает честолюбие русских и народ теряет к Правительству доверенность».

И государственный патриотизм, и ксенофобия были вполне традиционны для русской политической мысли XVIII — начала XIX века (достаточно вспомнить в первом случае Карамзина, а во втором — Ростопчина). Своеобразие декабристского национализма, его стержень состояли в другом — в новой для России демократической концепции нации, понимаемой как совокупность равноправных граждан, охватывающая весь этнос, и как единственный источник суверенитета. Таким образом, отвергались и монархическая трактовка нации (как совокупности подданных самодержца, который и является источником суверенитета), и ее аристократический вариант (где под нацией понималась только социальная элита, в русских условиях — дворянство).

Пафос декабризма был направлен против самодержавного «обращения с нацией как с семейной собственностью» (М.С. Лунин). «Для Русского больно не иметь нации и все заключить в одном Государе», — писал Каховский перед казнью Николаю I. Оба главных программных документа декабризма утверждают демократическое понимание нации. «Конституция» Муравьева начинается с утверждения того, что «Русской народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства… Источник Верховной власти есть народ, которому принадлежит исключительное право делать основные постановления для самого себя». В пестелевской «Русской Правде» говорится: «Народ есть совокупность всех тех Людей, которые, принадлежа к одному и тому же Государству, составляют Гражданское Общество, имеющее целью своего существования возможное Благоденствие Всех и каждого… А по сему Народ Российский не есть принадлежность или Собственность какого либо лица или Семейства. Напротив того Правительство есть принадлежность Народа, и оно учреждено для Блага Народного, а не Народ существует для Блага Правительства». Оба главных декабристских проекта упраздняли надзаконное самодержавие: «Русская Правда» провозглашала республику, «Конституция» — конституционную монархию.

Национальное единство невозможно без социальной и юридической однородности нации. Крепостное право, деля русских на господ и рабов, тем самым раскалывало нацию на враждебные классы, поэтому требование его отмены, ключевое для декабристов, имело не только социально-уравнительное и либерально-гуманитарное, но и национально-государственное значение. В декабристских проектах не только сами сословия, но и их названия заменяются «названием гражданина Русскаго» (в «Конституции») или «Российского гражданина» (в «Русской Правде»).

Нация декабристов — это, безусловно, гражданская нация. Но прежде всего — это русская гражданская нация, подразумевающая не только социально-юридическую ассимиляцию сословного деления к единому понятию русского (российского) гражданства, но и этническую ассимиляцию всех народов России к некоему единому стандарту русскости, русификацию. Русскость декабристами понимается не биологически (но и не конфессионально), а культурно-политически, ее главные составляющие — владение языком и следование законам. В «Конституции» говорится: «Через 20 лет по приведении в исполнение сего Устава Российской Империи никто, не обучившийся русской грамоте, не может быть признан гражданином».

Декабризм в мировоззренческом плане представляет собой своеобразный гибрид Просвещения и романтизма: с одной стороны, устойчивый, уверенный в себе (иногда до наивности) рационализм, с другой — принципиальный историзм, поиски общественного идеала в русском прошлом, склонность к эстетической архаике. Социально-политическая программа «первенцев русской свободы» была, несомненно, «западнической», но ее культурное оформление явно тяготело к «почвенничеству». В этом смысле декабризм — типичный представитель центрально- и восточноевропейского национализма, отличие его, пожалуй, только в том, что политика в данном случае шла не следующей стадией после «культурного возрождения», а, наоборот, предшествовала ей, и культурный национализм «отставал» от политического, был недостаточно разработан. Так что в русском случае знаменитая схема развития национального движения Мирослава Хроха явно не работает. Тем не менее, культурная программа декабристов также заслуживает серьезного внимания, особенно их исторические воззрения.

Во-первых, декабристы настаивали на том, что русская история — это история народа. Никита Муравьев так и начинает свою критическую статью о карамзинской «Истории», в пику ее «посылу» («история народа принадлежит царю»): «История принадлежит народам». Движущая сила истории — «дух народный, без которого не совершается коренных переворотов». Во-вторых, русская история — это история свободного народа, который в начале своего бытия управлялся демократически: «Древние республики Новгород, Псков и Вятка наслаждались политическою и гражданскою свободою… и в других областях России народ стоял за права свои, когда им угрожала власть… общинные муниципальные учреждения и вольности были в древней России во всей силе, когда еще Западная Европа оставалась под гнетом феодализма» (М. Фонвизин). Затем эта свобода была «похищена» московскими князьями, «обманом» присвоившими «себе власть беспредельную, подражая ханам татарским и султану турецкому… Народ, сносивший терпеливо иго Батыя… сносил таким же образом и власть князей московских, подражавших во всем сим тиранам» (Н. Муравьев). Надо отдать должное исторической проницательности Никиты Михайловича, увидевшего корень русских проблем в утверждении принципа Москвы.

Таким образом, декабризм претендовал быть не просто «почвенным», но истинно «почвенным» явлением русской жизни. Борьба за политическую свободу и демократию превращалась из подражания иноземцам в «возращение к корням». С.И. Муравьев-Апостол в своем «Православном катехизисе» призывает «христолюбивое воинство российское» не установить, а именно «восстановить правление народное в России». Н. Муравьев единственный способ «добывать свободы» видит в том, чтобы «утвердить постоянные правила или законы, как бывало в старину на Руси». Народно-вечевое прошлое Руси, по его мнению, опровергает «ни на чем не обоснованное мнение, что русский народ неспособен, подобно другим, сам распоряжаться своими делами». Рылеев полагал, что «Россия и по древним воспоминаниям, и по настоящей степени просвещения готова принять свободный образ правления».

Важно отметить, что декабристский национализм был отнюдь не маргинальным явлением в среде элиты русского дворянства. А.А. Бестужев не без преувеличения, но и не без основания говорил на следствии: «Едва ли не треть русского дворянства мыслила подобно нам, хотя была нас осторожнее». Этому не нужно удивляться, ведь декабризм — идеология плоть от плоти дворянская. «Восстание декабристов было, по существу, попыткой перевести шляхетские замыслы XVIII века на язык передовой европейской мысли XIX века и осложнить и дополнить постановку политических задач проблемами социальными (освобождение крестьян)» (П.Б. Струве). Декабристы в продолжение политической игры дворянства и самодержавия сделали нетривиальный ход, перехватив инициативу выдвижения крестьянского вопроса у монархии, использовавшей его для сдерживания политических аппетитов «благородного сословия». Передовая часть дворянства решила обменять крепостное право (в недалекой перспективе все равно обреченное) на участие в руководстве государством. Многочисленных симпатизантов декабризма оттолкнула от него вовсе не программа и даже не столько радикальные средства, предложенные для реализации последней (далеко не все члены Тайного общества были сторонниками вооруженного восстания), сколько его поражение, оплаченное кровью и репрессиями. Такой массовой «чистки» русское дворянство не знало никогда в Петербургский период (даже в эпоху «бироновщины»).

Любопытно отметить, что «околодекабристские» настроения бродили в первой половине 1820-х годов не только среди «благородного сословия». Так, в одном донесении Александру I в 1821 году сообщалось, что купцы петербургского Гостиного двора, собираясь группами по несколько человек с газетами в руках, «говорят, что если в стране есть конституция, то государь не может постоянно покидать свое государство, так как для этого нужно дозволение нации… Если ему не нравится Россия, то зачем он не поищет себе короны где-либо в другом месте. На что нужен государь, который совершенно не любит своего народа, который только путешествует и на это тратит огромные суммы… Только конституция может исправить все это… Некоторые говорят, что если русское население Петрограда и Москвы единодушно пожелало этого, то министры не посмели бы этому противиться».

Декабристы занимают в истории русского национализма уникальное место.

Во-первых, они в своем мировоззрении органично соединили идею демократии и идею национальной самобытности. Во-вторых, они создали детально разработанную социально-политическую программу. В-третьих, они выступили как действенная, самостоятельная политическая сила во имя реализации своих идеалов. Наконец, в-четвертых, они действительно могли взять власть, опираясь на верные им войска. Как показывают новейшие исследования О.И. Киянской, наиболее продуманный план переворота Пестеля, предполагавший 1 января 1826 года начать тщательно подготовленный революционный поход 2-й армии с Украины на столицу, сорвался только из-за ареста Павла Ивановича. Да и у восстания в Петербурге, даже в том виде, в котором оно произошло, а не было задумано, имелись вполне реальные шансы. Никогда подобная возможность в истории русского национализма более не повторялась. Декабризм стал его единственным подлинно политическим проектом, вплоть до начала XX столетия.

Психополитическое потрясение, полученное дворянством от разгрома декабризма, предопределило особенности дальнейшей эволюции русского национализма. Его политическое бытование стало невозможным, оставалась только сфера дискурса, но и последний развивался в исключительно неблагоприятных условиях все крепчающей николаевской цензуры и полицейского надзора. III Отделение зорко отслеживало общественные настроения, выделяя среди них в качестве главной внутренней угрозы для самодержавия национализм околодекабристского толка.

Во Всеподданнейшем отчете этого ведомства за 1827 год, составленном директором его канцелярии М.Я. фон Фоком, читаем: «Партия русских патриотов очень сильна числом своих приверженцев. Центр их находится в Москве… Они критикуют все шаги правительства, выбор всех лиц, там раздается ропот на немцев, там с пафосом принимаются предложения [Н.С.] Мордвинова, его речи и слова их кумира — [А.П.] Ермолова. Это самая опасная часть общества, за которой надлежит иметь постоянное и, возможно, более тщательное наблюдение. В Москве нет элементов, могущих составить противовес этим тенденциям… Партия Мордвинова опасна тем, что ее пароль — спасение России». Адепты этой «партии», якобы, присутствуют во всех сословиях: «Молодежь, т.е. дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма… Купцы вообще очень преданы Государю Императору… Но среди них тоже встречаются русские патриоты Городские священники, даже самые образованные, стоят совершенно отдельно от правительства и составляют особый класс русских патриотов. Духовенство вообще управляется плохо и пропитано вредным духом». Даже среди крепостных крестьян «встречается гораздо больше рассуждающих голов, чем это можно было бы предположить с первого взгляда… Они хорошо знают, что во всей России только народ-победитель, русские крестьяне, находятся в состоянии рабства; все остальные: финны, татары, эсты, латыши, мордва, чуваши и т.д. — свободны… В начале каждого царствования мы видим бунты, потому что народные страсти не довольствуются желаниями и надеждами. Так как из этого сословия мы вербуем своих солдат, оно, пожалуй, заслуживает особого внимания со стороны правительства».

С другой стороны, самодержавие при Николае пусть и декоративно, но национализировалось, введя в свою идеологию понятие «народность». Это давало некую лазейку новому поколению русских националистов, получивших прозвание «славянофилы», проводить свои идеи, по внешности схожие с официозом. Ведь «московские славяне» были приверженцами православия, почитавшегося ими не только в качестве истинной религии, но и в качестве основы русской идентичности; сторонниками самодержавия как оптимальной для России формы правления; наконец, они резко критически относились к Западу за его ведущие к духовному опустошению рационализм, индивидуализм и юридизм и выступали за особый путь России.

Но, как верно заметил еще Герцен, между николаевской и славянофильской «народностью» «общего… ничего не было, кроме слов». Славянофилы мечтали о независимой от государства Церкви, проникнутой началами христианской любви и соборности (единства в свободе). Социальной проекцией соборности представлялась мифологизированная крестьянская община. Самодержавие мыслилось ими отнюдь не в виде наличной петербургской монархии, которая им казалась, начиная с Петра, насквозь западной (как и оевропеившееся и ставшее чуждым народу дворянство), а по образцу до неузнаваемости идеализированной Московской Руси с ее Земскими соборами (характерно, что среди славянофилов не было серьезных историков-профессионалов, за исключением И.Д. Беляева). Отрицание западного либерально-буржуазного прогресса не делало славянофилов охранителями наиболее темных черт Российской империи — они были убежденными сторонниками свободы слова и отмены крепостного права.

«Государству — неограниченное право действия и закона. Земле — полное право мнения и слова (…) …внешняя правда — Государству, внутренняя правда — Земле; неограниченная власть — Царю, полная свобода жизни и духа — народу; свобода действия и закона — Царю, свобода мнения и слова — народу», — провозглашал К.С. Аксаков, оговариваясь, что русские — «народ неполитический», т.е. не стремящийся к власти, а потому им не нужны правовые гарантии, а лишь свобода религиозная и бытовая. Николаевскому внешнеполитическому легитимизму, и словом, и делом поддерживавшему единство империи Габсбургов, явным образом противоречили панславистские грезы славянофилов, выразившиеся уже в поэзии А.С. Хомякова 30-х годов.

Славянофильская доктрина причудливым образом сочетала разнопородные элементы — и консервативные, и демократические, причем последние первоначально явно преобладали. Позднее гений русского консерватизма К.Н. Леонтьев чересчур категорично, но и не без оснований написал, что «под боярским русским кафтаном московских мыслителей кроется обыкновенная блуза западной демагогии… славянофилы были все либералами… Сами себя они никогда либералами на европейский лад признать не хотели и против этого рода европеизма даже постоянно писали… Но быть против конституции, против всеобщей подачи голосов, против демократического индивидуализма, стремящегося к власти, и быть в то же время за бессословность, за политическое смешение высших классов с низшими — значит отличаться от новейшей Европы не главными и существенными чертами социального идеала, а только степенью их выразительности. При мало-мальски благоприятных условиях для демократических сил равноправность гражданская переходит в равенство политическое, и свобода личная присваивает себе скоро власть конституционную». Вл. С. Соловьев величал славянофилов «археологическими либералами». Думаю, что эта «археологичность» связана не только с особенностями их интеллектуального генезиса, точнее, этот последний сам был во многом определен обстоятельствами времени.

Деполитизированность славянофильского дискурса напрямую вырастала из полной невозможности легальной политики после 14 декабря. Придавленные жестким прессом николаевского режима «московские славяне» уже не чувствовали государство «своим», оно сделалось для них закрытой в себе сферой, четко отделенной от общества, — отсюда своеобразный славянофильский пассивный «анархизм». Прославляемые славянофилами «рабьи» добродетели «смирения», «самоотречения» и проч. — суть морально-психологической компенсации за унижение и бессилие дворянства в николаевское тридцатилетие. Те же самые печальные реалии указанного периода сформировали у возмужавшего тогда поколения культ (квази)теоретических схем, разного рода историософий, которым многие его представители (у славянофилов это особенно заметно) последовательно подчиняли свою практическую деятельность.

Славянофилы, несмотря на то что при своем появлении они были встречены образованным обществом недоумением и насмешками, наложили на дальнейшее развитие русского национализма неизгладимую печать, определив многие его родовые травмы. Нельзя, конечно, не признать за ними важную заслугу в создании основ национальной мифологии, которая присуща любому европейскому национализму («Речи к немецкой нации» Фихте вряд ли описывают реальных немцев более адекватно, нежели Хомяков или К. Аксаков реальных русских). Беда в том, что эта мифология позднее стала помехой для необходимых преобразований в отношении, например, той же крестьянской общины. Но несомненным достоинством славянофильской мысли было выдвижение народа в качестве главного субъекта истории. К. Аксаков, рецензируя «Историю России» С.М. Соловьева, справедливо упрекал последнего, что тот «не заметил одного: Русского народа», а ведет речь почти исключительно об истории Российского государства. А ведь «рядом с Государством существует Земля (…) …сама история Государства как Государства не может быть удовлетворительна, как скоро она не замечает Земли, народа». Жаль только, что ни сам критик, ни его единомышленники так и не удосужились написать альтернативную Соловьеву «Историю русского народа»…

Заслуги славянофилов в развитии национального самосознания признавали и их оппоненты-западники. Так, В.П. Боткин писал П.В. Анненкову 14 мая 1847 года: «…славянофилы выговорили одно истинное слово: народность, национальность. В этом их великая заслуга; они первые почувствовали, что наш космополитизм ведет нас только к пустомыслию и пустословию; эта так называемая “русская цивилизация” исполнена была великой заносчивости и гордости, когда они вдруг пришли ей сказать, что она пуста и лишена всякого национального корня; они первые указали на необходимость национального развития. Вообще, в критике своей они почти во всем справедливы…» При этом он, правда, оговаривался: «Но в критике заключается и все достоинство славян! Как только выступают они к положению — начинаются ограниченность, невежество, самая душная патриархальность, незнание самых простых начал государственной экономии, нетерпимость, обскурантизм и проч.».

Даже и «археологический либерализм» славянофилов вызвал нешуточные опасения власти, о чем свидетельствует внушительный список репрессий против них: аресты Ф.В. Чижова, Ю.Ф. Самарина, И.С. Аксакова, беспрецедентный даже для «мрачного семилетия» цензурный гнет. В декабре 1852 года император лично дал такое характерное распоряжение Главному цензурному комитету: «Чтобы все цензурные комитеты обращали особое внимание на сочинения в духе славянофилов, не дозволяли к напечатанию ни отдельных книг, ни журнальных статей, в которых рассуждается о небывалых в России общинах, общинном быте и тому подобном, равно о том, будто бы власть древних князей наших была ограничена упомянутыми общинами, земскою дружиною, вольницей народа и другими небывалыми же отношениями между русскими государями и их подданными, и вообще не допускать ни возгласов, ни даже намеков о желании, дабы в государстве нашем был введен древний или иной какой-либо порядок дел, не соответствующий нынешнему государственному правлению».

В результате второй выпуск славянофильского «Московского сборника» в 1853 году был отправлен на двойную цензуру в Министерство просвещения и III Отделение и запрещен со следующим вердиктом: «…прекратить вообще издание “Сборника”, …редактора Ивана Аксакова лишить права быть редактором каких бы то ни было изданий, …Ивану Аксакову, Константину Аксакову, Хомякову, Ивану Киреевскому и князю [Владимиру] Черкасскому, сделав наистрожайшее внушение за желание распространять нелепые и вредные понятия, приказывать представлять свои рукописи впредь прямо в главное управление цензуры». Одновременно над всеми ними «как людьми открыто неблагонадежными» был установлен явный полицейский надзор. Дело дошло до того, что даже отцу братьев Аксаковых — старику Сергею Тимофеевичу — запретили издание невинного «Охотничьего сборника», ибо, как говорилось в заключении III Отделения, «нельзя предполагать, чтобы он при издании помянутого сборника руководствовался должной благонамеренностью…».

Славянофилы были наиболее яркими и значительными выразителями русского национализма в николаевскую эпоху (характерно, что именно в связи с ними Герцен едва ли не впервые в отечественной словесности в дневнике 1844 года употребил слово «национализм»), но все же не имели монополии на него. Националистический дискурс — пусть и в более умеренном виде — был свойственен и их оппонентам — западникам. В особенности это касается В.Г. Белинского. Именно он явился одним из первых инициаторов употребления слова «нация» в русском языке в его современном значении («нация выражает собой понятие о совокупности всех сословий»), что бдительно пресекалось николаевской цензурой, вычеркнувшей указанный пассаж из статьи «Россия до Петра Великого» (1841).

В одной из своих поздних статей, имеющей характер духовного завещания, «Взгляд на русскую литературу 1846 г.» (1847), критик недвусмысленно утверждал: «Что личность в отношении к идее человека, то народность в отношении к идее человечества. Другими словами: народности суть личности человечества. Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманистических космополитов, потому что если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики… Человек силен и обеспечен только в обществе; но, чтобы и общество, в свою очередь, было сильно и обеспечено, ему необходима внутренняя, непосредственная, органическая связь — национальность… Мы… решительно не верим в возможность крепкого политического и государственного существования народов, лишенных национальности, следовательно, живущих чисто внешнею жизнию».

В «России до Петра Великого» Белинский четко и ясно формулирует символ веры всех либеральных западников: «…мы уже не хотим быть ни французами, ни англичанами, ни немцами, но хотим быть русскими в европейском духе».

Западники правильно акцентировали европейскость русского народа. Но они, прежде всего в лице т.н. «государственной школы» (Б.Н. Чичерин, К.Д. Кавелин и др.), ошибались в другом, полагая, что петербургское самодержавие само по своей воле захочет эту европейскость институционализировать.

Национализм пронизывает и самосознание первого поколения идеологов «русского социализма». Конечно, однозначно определить Герцена только как националиста будет натяжкой, но несомненно он был и националистом тоже, ему явно присущ националистический дискурс, во многом наследующий традиции дворянского национализма первой четверти XIX века. Для него естественна именно националистическая, а не космополитическая картина мира: «Народы любят соотечественников — это понятно, но что такое любовь, которая обнимает все, что перестало быть обезьяной, от эскимоса и готтентота до далай-ламы и папы, — я не могу в толк взять… что-то слишком широко». Именно народы для него — главные субъекты истории. И в этой картине мира Герцена, в сущности, интересует только одно — Россия и русские. Он последовательно отделяет свою ненависть к «чудовищному петербургскому правительству» от любви к русскому народу.

Воюя с самодержавием, Герцен всячески стремится подчеркнуть его нерусскую или даже антирусскую природу, оно для него — «татарско-немецкое». Постоянная мишень для его критических стрел — немецкое окружение Романовых.

Следует, однако, заметить, что возведение в перл создания передельной крестьянской общины и барское презрение к буржуазии, свойственные «русскому социализму», — концепты, по сути, не менее архаичные, чем славянофильские фантазии на тему Московской Руси, и сказавшиеся на развитии русской мысли и русской нации не менее роковым образом.

Читать также

  • Нация и «народность» в дореволюционной России: о возможном и действительном

    Спарринг Константина Ерусалимского и Сергея Сергеева в рамках «Историографических диалогов» Gefter.ru

  • Комментарии