Литератор Лурье

Колонки

Память слов

04.04.2016 // 1 254

Юрист, литературовед, автор и редактор проекта chukfamily.ru.

Мне не пришло бы в голову писать о Самуиле Лурье при его жизни. Вольно перефразируя поэта, пока эта вакансия была занята, присутствие его в литературе отчетливо ощущалось даже тогда, когда не выходили новые книги, и говорило само за себя. Но теперь по заведенному обычаю созданное им передано на суд времени. Не то чтобы я думала, что у Лурье мало шансов его выиграть, думаю я как раз наоборот. Но суд этот известен своей пристрастностью, да и на звание самого гуманного он вряд ли претендует.

В давней статье, написанной для газеты «Красный милиционер», Корней Чуковский рассказывал такой наивный сюжет:

«Когда итальянский поэт Петрарка приехал в один городок и остановился на ночь в гостинице, хозяин гостиницы был так польщен, так обрадован, что велел вызолотить ту комнату, в которой переночевал знаменитый поэт. <…>

И не думайте, что он был просто чудак; все смотрели на Петрарку точно так же. Рассказывают, что однажды Петрарка проходил по полю битвы. Воины увидели его — и перестали сражаться, приостановили бой, чтобы, не дай Бог, не ранить по ошибке Петрарку. “Пусть Петрарка пройдет, тогда мы и довоюем! — решили они. — Ведь нельзя же рисковать его жизнью. Эта жизнь слишком нужна всему миру”» [1].

Давно прошли те баснословные времена, а может быть их никогда и не было. Наше время не щадит ни поэтов, ни книг, ни памятников древней Пальмиры. Не пощадило бы и Петрарку. Может покуситься и на память о человеке, который скромно рекомендовался — литератор. При его жизни фортуна уделяла ему внимание, несоразмерное его дарованию.

Недавно в социальной сети на странице, посвященной его памяти, я посмотрела его интервью, снятое в 2011 году. Это интервью любительское, беззатейное. Он рассказывает о публикации своих книг. Сквозь неровный свет, сквозь неуверенность оператора видны его худоба и бледность. Он берет одну книгу, показывает ее и говорит о ней, потом другую, и так довольно долго. Можно подумать, скучное интервью. Никаких обобщений, случайные ремарки о книгоиздательстве без знаменитого красноречия. И все же оно производит большое впечатление. Это как если бы сидел перед вами на соломенном стуле Ван Гог и сбивчиво рассказывал о своих усилиях по продаже картин: «Я спрашивал у Тео… а потом госпожа Бош…»

«Я только раз заплатил за издание своей книги», — говорит Самуил Лурье. А в другие разы он не платил. Это составляет предмет его особой гордости. Но и ему не платили. Нет, иногда, конечно, платили, но не слишком уж часто и не всегда издатели, а больше меценаты или благодарные читатели (добавим, благородные).

Мне почему-то кажется, что, родись он где-нибудь в Англии, его считали бы самородком. Ценили бы его остроумие и стиль, одаривали бы литературными премиями. И писал бы он для литературного приложения какой-нибудь, например, Times. И выступал бы в клубах для искушенных эстетов, ценителей тонкой иронии и узнаваемого стиля. И жил бы где-нибудь в тихом, зеленом предместье Лондона, где гуляют белки и лисы и чуть не круглый год пахнет влажной травой. Были бы у него и признание, и достаток, и даже покой. Но он родился в России, а биографии литераторов отечество устраивает на свой излюбленный манер.

Литературный путь Лурье-писателя начался с такой биографии. Его первая книга, написанная в жанре исторической повести, называлась «Литератор Писарев». Заявку приняли в издательстве «Детская литература», где работал в ту пору дружественный редактор. Напечатали ее, однако, намного позже и после положенных к случаю перипетий, зато приличным тиражом. Лурье с сожалением вспоминал, что от жадных до новинок столиц она укатилась куда-то к уральским горам, где было не слишком много почитателей Писарева. Но все же ее заметили и прочли. Так литератору Писареву удалось представить публике писателя Самуила Лурье.

Эта книга не из тех робких опытов, которых стыдятся на склоне лет, она написана с присущей Лурье непринужденной виртуозностью, и все приметы его авторского стиля в ней уже есть. Повесть искрится литературными приемами. Чего в ней только нет: насмешливое состаривание неологизмов, внутренний монолог героя, искусное вкрапление цитат, такое, что немудрящий читатель вовек не заметит склейки, и много чего еще. Пиршество словаря и дразнящая легкость словоупотребления. Это гарцующее мастерство — единственное, что может выдать начинающего автора. Лурье стремился покорить публику, как заезжий гусар девицу. На первом свидании, потому что постой недолог, да и жизнь коротка. В поздних книгах он будет еще более щедр, но изобильность дарования станет уравновешиваться остротой самоиронии.

Фигура Писарева привлекала Самуила Лурье не только очевидностями вроде тех, что был он остроумным осмеятелем Пушкина (Лурье-то ведь тоже не преминул приобщиться в «Изломанном аршине») и упивался поэтикой нигилизма с мальчишеским озорством. Биография Писарева состояла из двадцати восьми большей частью несчастливых лет, несвободы, странной страсти, надсеченной непринятием, и ранней гибели в холодных, мелких водах — читай Леты. Зато подлинная жизнь Дмитрия Писарева состояла из слов. В словах была его любовь и свобода, в словах открывалась душа. Он словно сам состоял из слов и букв, весь был насквозь литературен. С таким героем, как Писарев, такому литератору, как Лурье, легко было говорить о себе.

Но и это не все. Лурье был язвительным, грустным скептиком и хорошо знал, что «нет правды на земле, но нет ее и выше». А если где-то она и есть и всем можно воздать по справедливости, то только в литературе, потому что подлинная художественность высвечивает правду сквозь любое лукавство. В «Литераторе Писареве» все сестры получили по серьгам: и мучители, и заступники. Пытливый школьник из вечного типа ниспровергателей школьной программы мог бы взять такую тему для сочинения: «Мундиры в книге Самуила Лурье “Литератор Писарев”». Начал бы с цензорского мундира Гончарова, продолжил бы комендантом Петропавловской крепости. И закончил бы внуком светлейшего князя А.В. Суворова. Это было бы размышление об особенной загадке русской жизни, о благородстве, втиснувшемся в генерал-губернаторский мундир (заметим, из чистых побуждений чести!).

В «Литераторе Писареве» Лурье нашел свой жанр. Когда он писал о Писареве и его времени, ему хотелось говорить о том, что волновало его в дне сегодняшнем, а известное свойство российской истории ходить по кругу дает для этого широкие возможности. Если в России хочется сказать о настоящем с полнотой и искренностью, вернее всего это можно сделать, говоря о прошлом. К тому же для культурного сознания свойственно прошлое считать частью настоящего. И неудивительно, если литератор вклинивается в спор двухсотлетней давности с такой горячностью, будто спорщики только его и ждали. Так и есть — только его и ждали.

Через несколько десятилетий после «Литератора Писарева» в «Изломанном аршине» Лурье доведет этот прием до гротескного совершенства. Он схлопнет времена, изобретет для настоящего и прошлого единый язык. Он пропитает историческое повествование бюрократическим ядом нашего времени. И даже визуализирует эффект, аккуратно расставляя инициалы позади фамилий, как делается в официальных списках, начиная от выборных и заканчивая списками жильцов, а не впереди, как оно вообще-то положено. Он приправит эту смесь словечками 30–40-х годов XX века, узнаваемыми оборотами революционного лексикона и кое-чем из 80-х. Он забросит в пушкинскую эпоху предметы советского быта, вроде вертушек и коммутаторов. И грань между временами сотрется окончательно. Лурье изобретет новую разновидность эзопова языка — эзопов язык наоборот. Когда очень прямое высказывание ради литературного кокетства желает слыть иносказанием.

Все это придает «Изломанному аршину» характер памфлетности и, может быть, затруднит восприятие читателю будущего. Однако автор вряд ли бы с этим согласился. Пессимистический взгляд подсказывал ему, что это универсальный язык не только прошлого и настоящего, но и будущего. Пройдет еще лет сто, и читатель по-прежнему будет узнавать настоящее в прошлом. Хотелось бы думать, что это не так. Но действительность пока на его стороне.

В разговоре одновременно о литературе и об истории были для Лурье и другие attractions [2], как сказали бы англичане, которым, в отличие от нас, не посчастливилось стать его соотечественниками. В этом жанре обе стороны его личности «поэт» и «гражданин» могли говорить в унисон. Они отнюдь не всегда жили мирно и выступали дуэтом, иногда тянули в разные стороны. Поэт как будто был гораздо сильнее, а гражданина он, кажется, больше любил. Так или иначе, но можно предположить, что эта стычка порой его тяготила, и каждому из них он отводил отдельное поприще, сходиться разрешалось на ниве литературы о литературе, где было у них единство. О том, чтобы отголосков ристалищ не было слышно, Лурье заботился. Однако в его литературных пристрастиях они иногда различимы.

Вспоминается показательный случай. Статья называлась «Евангелие ежа». Сначала она вышла в почившем ныне сетевом журнале «Колокол», а потом в качестве предисловия к переписке Корнея Чуковского и Лидии Чуковской. Или в обратном порядке, сейчас я уже не помню. Суть в том, что это одно из самых странных предисловий на моей памяти. У некоторых щепетильных читателей текст этот до сих пор вызывает оторопь. Выглядит он как обвинение Чуковскому, написанное с сочувствием, не исключающим беспощадности. И даже больше: в нем недостатки отца как бы подсвечены достоинствами дочери [3].

По Самуилу Лурье Чуковский прожил жизнь, «не замечая главного», «чужое отчаяние его раздражало» [4] и гениальность свою он изжил, вернее выменял у дьявола на бестревожную поденщину.

За кадром осталось многое. Чуковский и в самом деле жил актерствуя. Гражданскую позицию выказывал редко. Но ему удалось многих спасти и многим помочь, и окружить себя множеством порядочных людей. И создать, как ни странно, атмосферу света не только в своем доме, но и как-то вообще. Недаром скульптор его мемориальной доски изобразил на ней солнце [5]. Внучка Чуковского [6], с которой Лурье дружил, когда-то заметила: «Нельзя писать о писателе без любви». Сказано просто и точно, по другому поводу, но к нашему случаю подойдет. Без любви понимания нет. Лурье ценил Чуковского как большое литературное явление, но не любил (а, казалось бы, мог!).

Пафос жизни Чуковского сводился к его вере в беспредельную силу литературы. Это был тезис Достоевского «красота спасет мир», суженный и доведенный до абсолюта. Он верил, что одно столкновение с прекрасным способно преобразить человека и как бы на всю жизнь облагодетельствовать его. Чуковский был незаконнорожденный сын английской литературы и носил в своем сердце Оскара Уайльда. Ему казалось, что литературе не нужна прямолинейность, она ведь и так требует от писателя отчаянного обнажения. Самуилу Лурье с его чувствительностью к прекрасному, художнической приметливостью могло бы быть это близко, но не было. Что-то в нем требовало последней прямоты. Бескомпромиссности. Позиции, иными словами. Чуковский сторонился чужого отчаяния, потому что знавал его и сам, по этой же ровно причине Лурье чуждался многосложности и двойственности. Отсюда его пристрастие к честным литераторам и затаенная обида на гениев, глядящая между строк во многих его сочинениях. Какая-то часть его натуры, которую условимся здесь называть «гражданин», тяготела к ясности мысли и стройности нравственных ориентиров.

Была у него и другая сторона, интересы который дальше были и от гражданственности, и вообще от насущного: сделаем отступление и скажем о том, каков был поэт и каков гражданин.

Поэт был расточителен. «Бесценных слов мот и транжир». Слова покорялись ему, как звери дрессировщику. Льнули к нему, припадали. Вились вокруг легкими, голосистыми стаями. У него был взгляд, остро выхватывающий из повседневности красивое и безобразное. Он умел различить колорит характеров и обстоятельств, как живописец — неповторимый цвет в спектре заката. И знал, как претворить наблюдательность в словесную ткань. Кружение слов он превращал в кружево повествований.

В его книгах образы преобладают над идеями. Сюжеты раскрываются через множество картин и ассоциаций, накладываемых одна на другую. Идеи же, если приглушить фиоритуры и вычленить их из рассказа, могут показаться до некоторой степени очевидными. Гораздо важнее сопутствующая им россыпь слов, находки и оттенки. Взаимодействие с читателем подразумевает в случае Лурье не столько призыв к размышлению, сколько к сопереживанию. Для читателя знакомство с его прозой бывает похоже на начало любви. Нечаянная вспышка упоения, сопровождаемая одновременным напряжением прочих чувств.

У его книг диалоговая интонация. А чаще это монолог в диалоге. Такая форма придает интимности разговору с читателем. Как будто вы гуляете с автором по набережной Мойки. Никто не помнит, когда и как начался разговор, но продолжается он от встречи к встрече. Автор говорит, вы слушаете. Уже почти стемнело. Холодает, бегут мурашки по коже. Причиной тому — то ли ветер с реки, то ли автор взял слишком высокую ноту.

Однако случайного собеседника Лурье не позвал бы с собой гулять по воображаемой набережной. Литература о литературе a priori не для всех, не потому что она недоступна, а потому что не всем интересна. Интерес к ней подразумевает определенный навык чтения. Как минимум, — знание контекста. В дополнение, читателю Лурье нужны любознательность, чувство юмора и внимание. У Самуила Лурье был редкий дар открывать окна сразу на нескольких этажах своего сознания. Прибегнем к сравнению еще раз. Представьте себе, летним днем вы стоите у подъезда, из окон третьего этажа несутся во весь опор новости Первого канала, на втором бабушка ворчит на внучку, на первом две девицы обсуждают третью, а у самой входной двери сидит дед на табуретке, что-то бормочет о родине и почему-то всхлипывает. Вот так и у Лурье: великолепная метафора, внутри нее острота, сразу следом ехидный намек, фоном историческая справка, бегущей строкой ремарка к биографии героя. И посреди этого он может остановиться и сказать: «Глядите-ка, какой сегодня долгий закат!»

К полифонии нужно приучать свое ухо. Ритм его прозы бегущий, быстрый, а читать его надо медленно. Не исключено, впрочем, что собеседники в этом диалоге вовсе не мы — читатели, а только он сам. Известно ведь, что писателю читатели нужны, без них не работают механизмы литературы. И хорошо если читатели хвалят, и замечательно, если умно ругают, но все это, так сказать, nice to have [7], на самом деле важно нравиться только самому себе.

Писатель исподволь стремится к свободе — от всего: от быта, от груза различных status quo, от самого себя — не в последнюю очередь. У Самуила Лурье на этом поприще было много удач и две незабываемых победы. В 2008 году в Санкт-Петербурге вышла книжка «Сорок семь ночей». В ней была собрана критика никому неизвестного в ту пору Сергея Гедройца. Появление нового автора всколыхнуло литературную общественность. Волнение усилилось, когда в 2011 году автор выпустил еще одну книгу «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма». Мистификация, впрочем, довольно скоро раскрылась (как там говорится, то, что знают двое, знает и свинья?). Оказалось, что под именем Сергея Гедройца скрывался Самуил Лурье. Многие недоумевали, зачем ему это понадобилось. Ответ прост: маска раскрепощает. И «Сорок семь ночей», и «Гиппоцентавр» — книги карнавальные, мягко-насмешливые.

Русская литература, вообще говоря, дама не смешливая. Гораздо больше она преуспела в меланхолии и сарказме. И даже присутствие Антоши Чехонте не отменяет общего результата. Все мы помним, что в положенное время Антоша оборотился Антоном Павловичем и, отдавая дань традиции, поклонился музе печали. Тем ценнее книжки Лурье. Читая их, невозможно не смеяться тем самым смехом — ах, лихо же заворачивает шельмец! ничего святого, охальник! — про который только и твердят, что он — чистое здоровье.

Злые языки судачили о его критике в том духе, что вот, мол, родила гора мышь. Нашел Лурье к чему применить мастерство и талант — к текстам, которые назавтра забудут. В самом деле, вещи, о которых он отзывается, неравноценные. Есть среди них те, что запомнятся, есть те, что уйдут. Вспоминается анекдот о французском художнике Эдгаре Дега. В Салоне 1869 года Дега выставил портрет известной танцовщицы Мадам Голен. Остроумные коллеги мгновенно отреагировали: «Дега написал очень красивый маленький портрет очень некрасивой женщины в черном». Так и эти две книги Гедройца-Лурье — чистое художество. Не столь уж важно, кого он портретирует, важно как. Это литература о литературе и для литературы. Замкнутая экосистема.

Критики говорили, что в случае Самуила Лурье выражение «филологическая проза» перестало быть метафорой [8]. Тут филологию стоит понимать в исконном значении как любовь к слову. Чувство это вообще-то беспримесное, сродни тому, что заставляет ботаника вглядываться в ворсинки на листьях растений или математика в бесконечность цифровой последовательности. Чувственник слов знает обмороки ритма и азарт словосочетания. Но не знает иных сомнений, кроме эстетических исканий.

Иное дело гражданин. У гражданина были идеалы и осознанное стремление сделать мир лучше. И сострадание — движущая сила, заставлявшая его вступаться за всех забытых, погибших, погубленных, маленьких, растерявшихся, не умевших защитить себя, но стоявших за свою правду.

О Самуиле Лурье нельзя сказать: «и говорит, как пишет». Он говорил одновременно стройно и сбивчиво. Приподнимал брови, вздергивал подбородок и немного расставлял руки. Как будто всем телом устремлялся ввысь. Сбивчивость, кстати, придавала ему обаяния. Слышавшие его зачастую не могли пересказать, что он сказал, вспоминали отдельные мысли и метафоры, а больше — волнение, которое вызывали его слова. В его речах была умная искренность и много печали. И ритм, который слышится в его книгах, когда кажется, что одна мысль набегу осаливает другую. В своих литературных работах он не упускал случая показать настороженность в отношении всего святого и священного, кем-то возведенного на пьедестал, но в устных его выступлениях было слышно, что для него самого и святое, и священное существуют и чтятся им по канону. Только он не спешил требовать того же от других. Свобода была главной героиней многих его речей. Он заметил однажды, что при свободе «есть больше шансов, что жизнью управляют более умные и безусловно честные люди, а не обязательно хитрые и злые. И для этого нужно, чтобы было гражданское общество». Тогда же он сказал, что «все мы хотим жить в такой стране, чтобы наши внуки умели отличать добро от зла, что вообще самый трудный дар на свете. Иногда жизнь уходит на то, чтобы различать. И очень бы хорошо, чтобы различали» [9].

Отличать добро от зла помогает литература — таково было его убеждение. И он старался, как любил выражаться Достоевский, дать книги в руки. Сейчас мало кто вспоминает о его редакторской и публикаторской работе. Оно и немудрено. Закономерно, что литературный талант затмевает служебные достижения. Он и сам не жалел иронии, вспоминая о своем многолетнем редакторстве: «Эту работу, пожалуй, любил, хотя объяснить постороннему, да теперь — и кому бы то ни было, — в чем заключался ее смысл (и был ли он вообще), — наверное, невозможно. Советский редактор т.н. нижнего звена был — пробивала (существительное по типу надувала, кидала, кивала, лепила). Если при этом слове в уме возникает человек, вооруженный вантузом, — это близко к правде. Только главное производственное движение — снизу вверх: отсюда — неизбежные профессиональные риски, особенно — в провинции, тем более, в такой глухой, как Ленинград.

Среди немногочисленных моих личных удач на этом поприще — “Обитаемый остров” братьев Стругацких (1969 г.), “Софья Петровна” Л. Чуковской и “Слепящая тьма” А. Кестлера (1988 г.). Из бесчисленных неудач самые обидные — “Мост короля Людовика Святого”, “Чевенгур” и “Москва-2042” (“Нева” имела возможность первой опубликовать эти вещи, но пренебрегла)» [10].

Остановимся на одном сюжете. На «Софье Петровне» Лидии Чуковской. Для желающих начать отличать добро от зла эта повесть — идеальное пособие. Может быть, и нет другой такой книги, где контраст между черным и белым был бы высвечен с такой ясностью и глубиной, как это сделано у Лидии Чуковской.

В 1987 году на похоронах Алексея Ивановича Пантелеева Самуил Лурье встретился с дочерью Лидии Чуковской Еленой Цезаревной и сказал, среди прочего, что ему кажется, пришло время печатать «Софью Петровну». Елена Цезаревна выслушала его внимательно, но в успехе предприятия усомнилась. Однако прохождение в редакции «Невы» началось на удивление неплохо, и перспективы печатания сделались реальными. Дело продвинулось до того, что повесть была отправлена на рассмотрение цензорам. И тут — неприятность. Цензоры, в общем, отнеслись благосклонно и попросили сделать только одну правку: убрать или хотя бы как-то заменить слово «спецотдел» — ну, чтобы не огорчать лишний раз граждан напоминанием о всепроникающей силе государственной безопасности. Ведь отделы-то эти, пережив незначительные изменения, дожили на некоторых советских предприятиях до конца 80-х годов. Лурье позвонил Чуковской, она отказалась. Это можно легко себе представить, ее голос с медленными и длинными вибрато от округлых низких нот к округлым высоким, наслаивающийся всегдашний шум междугородней связи, и как она говорит ему: «Эта повесть ждала пятьдесят лет, подождет еще столько же. Ни одного слова я менять не стану» [11].

Тут можно было бы предположить, что редактор должен был рассердиться. В конце концов, пятьдесят лет пролежала повесть под спудом, и вот наконец-то возможность, и счастье так близко, всего-то и надо поменять одно слово. Да и для редактора это удача — опубликовать такую вещь. Даже и сейчас о других подобных, написанных тогда же, в 1938 году, по свежим следам событий, ничего неизвестно. И разве не важнее вся повесть одного какого-то слова? Читатель не дурачок, сам все поймет, благо за годы советской власти читать между строк обучен. Пятьдесят лет готова еще подождать — нет у нее этих пятидесяти лет, нет! Природа торжества справедливости ждать не будет.

Но вся повесть не важнее одного какого-то слова. Если это слово правды. И редактор, если бы он так рассуждал, был бы другим редактором, а не Самуилом Лурье. Лурье не почувствовал досады, он почувствовал восхищение. Так и вспоминал об этом потом: «Я издали ею восхищался, никогда прежде я не встречал у писателей такой храбрости» [12]. Она была права, и он пошел на уловку, пригрозил цензорам скандалом, и они ослабили хватку. «Софья Петровна» была опубликована. Вряд ли она тогда знала, к каким ухищрениям ему пришлось прибегнуть, но это не помешало ей оценить и его усилия по продвижению ее повести, и его человеческую чуткость. Тогда же, в 1988 году она записала его в круг своих друзей, а быть другом Лидии Чуковской значило пользоваться ее безусловными доверием и защитой, и это была честь для всякого человека, гражданина и литератора.

Несколькими годами ранее началась дружба Самуила Лурье с А.И. Пантелеевым. Дружба здесь — неточное слово. Люди избегают определения отношений, которые отклоняются от общепринятого: «дружба», «любовь», «уважение». Но иногда определить необходимо. Самуил Лурье был для Пантелеева чем-то вроде последней надежды. Обычные люди оставляют после себя квартиры, вещи, животных. Писатели оставляют архивы. Память, овеществленную пером и бумагой. Алексей Иванович Пантелеев на старости лет осиротел. Его жена Элико умерла, его дочь Маша заболела психически. И он доверил свое литературное наследие Самуилу Лурье. Наверное, ему казалось, что этот нервный и чувствительный молодой человек не даст пропасть его каждодневному труду, довоплотит что-то не завершенное им. Надеялся на его неравнодушие и не ошибся.

Трудно представить себе человека, менее приспособленного к архивной работе, чем Лурье. Работа эта требует самопожертвования, граничащего с самоотречением. Она несовместима с природой творчества. Талант замирает перед ней в испуганной оторопи. Для человека литературно одаренного прикосновение к архиву, вхождение в область чужой памяти требует огромного усилия, болезненного преодоления. Она окутывает сознание каким-то заморозком скуки. Дисциплина, воля, усидчивость — таковы ее составляющие. У Лурье не было этих данных. В довершение ему пришлось столкнуться с юридическими сложностями. И все же он не подвел Алексея Ивановича. Издал несколько его книг, в том числе самую сокровенную «Верую», написал о нем статьи. Я не знаю, у кого еще Пантелеев был бы описан так живо и так трагично, как он описан у Лурье. В текстах его видны все противоречия, существовавшие между ними. Притяжение Лурье к абсолютной честности Пантелеева — отторжение от его абсолютного педантизма. И эта негладкость бередит наше сердце, добывает укрытое в нем сострадание.

«Поэту» принадлежали талант Лурье и чувство прекрасного, «гражданину» — его благородство и храбрость. Их сочетание создало феномен, известный нам как «литератор Лурье».

Ваша честь, уважаемый суд, прошу приобщить мои показания к свидетельствам защиты. Господа присяжные заседатели, берите же скорее книги в руки и не судите его, не прочитав.


Примечания

1. Чуковский К. О писателях и читателях // Красный милиционер. 1920. № 14.
2. Привлекательные стороны (англ. — Перевод Ю.С.).
3. В «Изломанным аршине» Лурье пишет о значении слова «порядочность»: «В словаре Даля его нет, а в словаре Ожегова он изъяснен как неспособность к поступкам низким, аморальным, антиобщественным. Это не совсем корректно, хотя, действительно, речь идет о качестве сугубо относительном, определяемом через сравнение с каким-то другим, а то и через отрицание». Можно предположить, что именно этот подход он использует в своей статье, т.е. через отрицание достоинств Чуковского утверждает порядочность Лидии Чуковской. Схожий прием он использует и в своей рецензии на переписку Корнея Чуковского с Юлианом Оксманом (см.: Сорок семь ночей // Звезда. СПб. С. 27). Там снова Чуковский выступает в роли отрицательного героя.
4. Колокол. 2002. № 3. (http://www.chukfamily.ru/Kornei/Biblio/Ezh.htm)
5. Доску можно увидеть по адресу: Санкт-Петербург, Манежный переулок, д. 6. Автор доски — В.Б. Бухаев.
6. Елена Цезаревна Чуковская (1931–2015).
7. Приятное излишество (англ. — Перевод Ю.С.).
8. См. статью Сергея Костырко «Россия, которая всегда с тобой» (Русский журнал. 17.09.2012. http://www.russ.ru/Mirovaya-povestka/Rossiya-kotoraya-vsegda-s-toboj).
9. Расшифровка выступления на семинаре «Опыт диалога Церкви и общества: прорыв немоты» (19.08.2006).
10. Лурье С. Обо мне // http://www.samuil-lurie.com/obo-mne/
11. Лурье С.А. Об истории публикации «Софьи Петровны» в журнале «Нева» // Радио Свобода. Цикл «Поверх барьеров». Ведущий И. Толстой. 1996. 10 февраля.
12. Там же.

Комментарии