Ресурсы к овладению: властвующий и подчиняющийся

Стенограмма восьмого семинара ординарного профессора НИУ ВШЭ А.Ф. Филиппова на Gefter.ru

Профессора06.06.2016 // 1 774
© Кадр из сериала «Дживс и Вустер» (ITV, 1990–1993), via fanpop.com

Михаил Немцев: Gefter.ru совместно с магистерской программой по политической философии и социальной теории Московской высшей школы социально-экономических наук начинает восьмой семинар ординарного профессора Высшей школы экономики Александра Фридриховича Филиппова, посвященный философии власти.

На предыдущих семинарах были рассмотрены происхождение властных отношений, состав властвующих и подчиняющихся этой власти, пределы власти и особое расположение, в котором властвующий оказывается с теми, кто ему подчиняется. Мы говорили о возможности утратить власть ввиду скрытого или явного неподчинения, рассуждали, как власть порождает противостояние самой себе, разрушаясь прямо в руках того, кто будто бы достиг абсолютной власти.

Сегодня заключительный семинар курса. Материалы семинара доступны на сайте — полные видеозаписи и авторизованные тексты.

Александр Филиппов: Большое спасибо, Михаил Юрьевич! Добрый вечер, спасибо всем, кто пришел! У нас сегодня небольшая компания, потому что сегодня в Москве очень много мероприятий — так совпало, конец апреля, в это время обычно происходит много интересного. Тем более ценно для меня присутствие тех, кто смог выбраться.

У нас завершающий семинар, к нему был написан текст под названием «Итоги и перспективы». Некоторые из вас успели его прочитать, некоторые не успели — это неудивительно, я слишком поздно его предоставил для публикации на Gefter.ru. В основном то, что я хочу сказать, содержится в этом тексте.

Я постараюсь лишь немного увеличить его объем в пересказе или дополнить какими-то рассуждениями. Много мыслей приходит в голову прямо в процессе создания текста. Кажется, вот, мы уже пришли к концу, уже все можно завершать. Но вдруг появляются всё новые идеи, хочется ими поделиться, их обсудить. Итак, к делу.

Если мы подводим итоги, понятно, что нужно еще раз — теперь уже последний раз в этом сезоне — вернуться к тому, о чем шла речь прежде. Сделаем краткое, концентрированное представление того, что можно было бы назвать сложившейся у нас концепцией власти.

Основные пункты этой концепции я должен сейчас вам напомнить, имея в виду наши предшествующие встречи: все то, что вы не только слышали, но и читали.

Мы должны рассмотреть — очень кратко, но все-таки рассмотреть — практически заново самые важные пункты из представленных на предыдущих семинарах. Возможно, напоминание этих пунктов покажется излишним тем, кто хорошо их помнит, но это необходимо для разбега, для разгона. Иначе непонятно, к чему мы переходим дальше.

Предваряя вторую часть того, что я придумал совсем заново к сегодняшнему вечеру, хочу сказать, что пришло время для критики излагавшегося до сих пор. Все излагалось некоторым образом догматически: дело обстоит так, так, так и так — выстраивалась некоторая система аргументов; и я старался, чтобы она была убедительной. Во всяком случае, если она не убеждала до конца, я старался, чтобы не было противоречий между отдельными частями аргументации, чтобы это было действительно целостное представление о том, как можно посмотреть на власть.

Когда доходишь до конца и в рамках этой системы аргументов сказать уже больше нечего или есть мало что сказать, возникает вопрос, а что же дальше? Чтобы понять, что же дальше, следует возвыситься над своим исходным пунктом, посмотреть на него со стороны. Нужно посмотреть, все ли с ним в порядке, достаточно ли хорошо он работает, смогли ли мы сделать такое завершение всего хода мыслей, чтобы получилась, если угодно, хватающая себя за хвост змея: она держит себя очень прочно, кольцом; и его так просто не разожмешь, она накрепко вцепилась, ее можно только отбросить целиком.

Так завершить, конечно, было бы совершенно замечательно; это мечта, я думаю, каждого, кто занимается теорией. Но если это не получается и зубы все-таки разжимаются, надо посмотреть со всех сторон, выяснить, что там не в порядке, почему эта конструкция временами начинает шататься и оказывается менее удовлетворительной, чем хотелось бы.

Сперва я напоминаю, что отношение власти, которое мы исследовали, — это отношение между людьми. Отношение власти между людьми, с моей точки зрения, в первую очередь имеет характер повеления и повиновения. Именно в повиновении повелению проявляет себя власть.

Власть, напоминаю далее, — это не просто событие повеления, за которым следовало повиновение, а это некоторого рода ожидание. В тот момент, когда повеление совершается, тогда власть реализуется, — но она до этого уже была. Ее бытие было и возможностью это повеление отдать, и уверенностью в том, что оно будет исполнено. Власть — это не просто покоящаяся мощь, но некоторого рода активная власть. Это власть, которая постоянно проявляет себя — в повелениях.

Такое постоянное проявление влечет за собой некоторого рода историю успешных или неуспешных повелений. Это история повиновений или попыток сопротивления, но в большей части именно история успешных повелений. Такая история отлагается в некоторые прочные смыслы, становясь устойчивым представлением, что да, власть есть, она неоднократно себя подтверждала. Перед нами — уже власть как воспоминание, как рассказ, как какие-то свидетельства о том, что власть действительно существует, что она не только является угрозой, но может быть эффективной. Именно благодаря такой истории власть располагает некоторого рода ресурсом.

Власть — это, в самом простом виде, моментальное превосходство в силе: способность заставить что-то сделать в самом простом и грубом смысле слова. Но власть также — это наличие, концентрация ресурсов. Эти ресурсы могут быть очень разнообразными; эти ресурсы и есть то, что позволяет ожидать приказывающему, повелевающему, что его послушаются. Они позволяют подчиняющемуся с большей или меньшей уверенностью строить свое поведение именно как поведение подчиненного — того, кто не должен уклоняться, потому что иначе будет хуже.

Что это за ресурсы? Напоминаю, что они, в самом простом виде, двух типов — это ресурсы человеческие (они же социальные) и материальные (они же вещные). Оба ресурса достаточно эффективны, если властвующий может на них рассчитывать, может на них опереться. Вещные ресурсы — это то, что позволяет одному человеку превосходить в силе другого: если у него в руках палка, ружье или еще что-то, что усиливает его, то, чего нет у того, кто должен подчиниться, — у него есть ресурсы. Социальные, человеческие ресурсы — если у него есть не палка и не ружье, но у него есть дружина, если у него есть союзники, какая-то другая человеческая поддержка, на которую он может рассчитывать, которой он может располагать как своим силами. Тогда он тоже сильнее тех, кем он повелевает.

Это важнейший момент в рассмотрении власти. Те, кем распоряжается, кем располагает повелевающий, объединены — и мы это знаем — в некоторую организацию. Она самым простым образом — именно с этого мы начинали рассмотрение — может исследоваться как приводной ремень власти, как мультиплицированное средство, мультиплицированный инструмент. Множество людей оказываются на службе у того, кто повелевает.

Но при ближайшем рассмотрении мы обнаружили, что организация представляет собой гораздо более сложный агрегат. В ней самой происходит постоянная борьба за власть, постоянное движение, какого-то рода соревнование. В ней идет битва, в которой компетентность, интрига, умение правильно выстроить отношения с начальством или умение правильно выстроить отношения с окружающей организацию средой и многие другие способы продвижения и увеличения собственных ресурсов со стороны казалось бы подчиненных людей внутри организации оказываются в результате более важными, чем ее формальная структура.

Тем не менее, поскольку организация существует и может быть представлена как некоторого рода иерархия, постольку она работает все-таки как инструмент властвующего, как инструмент господства. Зафиксировали это? Очень хорошо.

К чему мы после этого перешли? Мы перешли — я напоминаю — к достаточно важным вещам, а именно, к тому, что помимо собственно инструмента, организации как инструмента, на действия которого может рассчитывать властвующий и действия которого ожидает подвластный, есть еще другой способ организации ожиданий — смысловой. Мы начали его изучать, опираясь на концепцию легитимности. Мы можем до сих пор говорить, что легитимность — ключевой ресурс власти.

Легитимность есть смысл, который связан с превосходящим положением господствующего. Легитимность — это то, что имеет собственную логику, что укоренено в трансцендентном. Можно было бы сказать даже так: легитимность есть то, что выходит за пределы социального. А любые социальные конструкты, которые так или иначе привязывают легитимность к осуществлению власти, — это инструменты, которые переводят ноуменальную власть в феноменальную. Этих слов не было раньше, обращаю ваше внимание.

Что значит «ноуменальная/феноменальная»? Откуда я взял это слово? Самым поверхностным образом это просто кантовский словарь, различение ноуменального и феноменального мира. Более прагматическим образом это слово появилось просто потому, — как всегда в таких случаях у нас бывает, — «что ему книжка последняя скажет, то ему поверху в сердце и ляжет»: а в данном случае это была даже не книжка.

В попытках увеличить количество своих интеллектуальных ресурсов я прочитал статью про ноуменальную власть, мне ужасно понравилось это выражение, мне понравилось название статьи. Я сейчас не буду называть ее автора, потому что мне его имя ничего не говорило, не уверен, что вам оно скажет. Мне больше понравилось ее название, чем ход рассуждений. Но для ориентации вот ссылка: Rainer Forst. Noumenal Power // Journal of Political Philosophy Volume. Vol. 23. Issue 2. June 2015. P. 111–127. Тем не менее, ход рассуждений тоже заслуживает определенного внимания: именно ноуменальной властью автор называет область аргументации, область обоснований, доказательств того, что власть хорошая, правильная и справедливая.

Действительно, это отдельная особая область: как бы ни было социально сконструировано участие разных людей в дискуссиях по поводу того, чем является справедливая, законная, легитимная и прочая, и прочая власть, сами по себе аргументы принадлежат другому миру — миру смыслов. В этом мире есть своя логика — в данном случае, логика политической философии и логика философии права. «Легитимное» имеет отношение не просто к политической философии, а к той ее части, где она затрагивает философию права.

Легитимное — это то, что оправданно. Оправданно, естественно, и в моральном смысле — оправданно в некоторой системе аргументации. Эта система аргументации по преимуществу традиционно является юридической или политико-юридической, кому как больше нравится это толковать.

Рассуждения о легитимности, которые могли бы вестись в книгах юристов и политических философов, даже у нас здесь, на семинаре, — это то, что имеет отношение к самой по себе смысловой сфере. Тот дискурс о легитимности, который имеет социальную природу в полном смысле этого слова, что происходит в сетях, на площадях, в газетах, в кафе — во всем том, что имеет прямое отношение к текущей политической жизни, — это использование, с одной стороны, ресурса аргументации, который приходит из совершенно других сфер, трансцендентных до известной степени социальному, а с другой стороны, это собственно политическая жизнь как есть, в которой ставится под сомнение в том числе любая действующая или конструируется любая возможная власть как власть справедливая, разумная, оправданная и т.д. Этот момент не стоит недооценивать, и не зря я посвящаю ему столько времени наряду с вопросом о важности организации.

Почему важна легитимность, почему важно исследование проблем легитимности? Мы знаем, почему. Потому что легитимность имеет прямое отношение к мотивам подчиняющихся. На деле эти мотивы могут быть очень разными; и мы понимаем, насколько дифференцированным должно быть их представление при конкретном исследовании. Тем не менее, когда мы говорим о мотивах подчиняющихся, мы делаем акцент на том, что подчиняющиеся — совсем уже грубо — либо боятся до такой степени, что не решаются бунтовать и предпочитают подчиниться, либо уверены в том, что власть, осуществляемая над ними, власть приказания, повеления, которые они получают, исходит от некоторого рода оправданной, обоснованной, справедливой, законной власти: они верят в ее легитимность. Эти два основных мотива суть то, что как раз мы сейчас заново вспомнили из материалов предшествующих семинаров.

Но после этого к чему мы перешли? Я напоминаю: мы обратили внимание на то, что ключевой мотив власти — не только мотив подчиняющегося, но и мотив повелевающего. Мы выясняли не только почему подчиняется тот, кто подчиняется, но и почему повелевает тот, кто повелевает.

Именно тогда у нас появилось достаточно важное понятие, которое постепенно обрастает какими-то дополнительными смыслами, — понятие аффекта власти. Властвующий хочет властвовать, получает удовольствие от того, что он преодолевает чужую волю. Он получает возможность подтвердить себя. Конечно, получает не во всех случаях, не во всех системах отсчета, не во всех политико-философских построениях. Но тем не менее он получает возможность удостовериться в том, что он живой, что его жизнь равна его возможности исполнить свое желание, исполнить собственную волю.

Встречая сопротивление, он обнаруживает, что имеет дело не с машинами с их объективными законами, которые невозможно нарушить. Да, вы можете разрушить машину, но ее закон нельзя нарушить; она устроена как сцепление агрегатов, между которыми существуют однозначные каузальные связи. Нельзя получить удовлетворение от машины в этом смысле — можно получить удовлетворение лишь от того, что разрастается твоя мощь, когда машина является продолжением твоего тела, является увеличением возможностей, которые у тебя есть.

Неважно, что это за возможности — возможность что-то быстро сосчитать на калькуляторе, преодолеть расстояние на автомобиле или застрелить врага из ружья. Машина всегда есть машина — сцепление агрегатов на основе каузальных зависимостей. Когда происходит удовлетворение аффекта власти, для этого требуется — мы снова к этому возвращаемся — преодоление сопротивления. Требуется, чтобы была возможность у того, на кого направлено повеление, действовать иначе. Ты добиваешься своего вопреки сопротивлению реальному или возможному, в ситуации, когда это могло бы быть иначе. Как сказал бы Луман, существует контингентная составляющая человеческого взаимодействия: это могло бы быть и по-другому. Когда ты этого добиваешься, ты получаешь огромное удовлетворение; и этот аффект власти есть способ получить одно из высших удовольствий.

Но и это еще не все. Если это аффект власти, то это личный аффект. Если это личный аффект и личное удовлетворение, то это также и личная ответственность. Здесь вступает в дело то, к чему я неоднократно обращался и что много акцентировал. Если мы ушли от организации, от ее безличного устройства, если мы говорим об аффекте власти (неважно, аффект данного конкретного человека или какой-то группы людей), то его можно вменить, как любое действие. И если аффект можно идентифицировать — значит, есть личная ответственность.

У этой личной ответственность имеется, конечно, и оборотная сторона. Это то, ради чего, кроме удовлетворения, может совершаться властное действие. Кроме удовлетворения от преодоления чужой воли оно может быть также удовлетворением от того, что властвующий производит то, что я назвал бы самолегитимацией или самооправданием. Этого слова я тоже раньше не использовал, оно, может быть, и неудачное, но оно мне пришло в голову в процессе работы над сегодняшним сообщением.

Итак, мои действия служат не просто моему удовлетворению, не просто совершают то, что мне бы хотелось и что я знаю, что получу от этого огромное удовольствие. Я также знаю, что это оправданно перед лицом чего-то высшего, чему я служу. Я сам оказываюсь в этом смысле звеном в большой цепочке. Я не только целеполагающий, но я средство: я часть чего-то такого, что ведет к вещам более важным, чем мои личные удовольствия, чем моя личная судьба и т.п.

Что служит здесь важнейшим резоном? Я напоминаю: мы один раз к этому пришли, но потом об этом не упоминали. Важный личный резон, который находится в одном месте, в одном поле, в одном гнезде с другими понятиями (личной ответственностью и аффектом власти), — это слава. Личная слава — светский, мирской эквивалент бессмертия. Оно всегда имеет шанс: благодаря ему действующий, повелевающий имеет шанс пережить самого себя, пережить свою посюстороннюю жизнь.

Власть в этом представлении, в этом изображении, в этой системе отсчета является мирской властью, светской властью. Она может обращаться к трансцендентному, к тому, что находится за пределами этого мира, за пределами социального мира, посюстороннего. Но она имманентизирует трансцендентное: она переводит трансцендентное в мирской план, она рассматривает ту область смыслов, в том числе и область религиозно трактуемого бессмертия, как то, что здесь, в этом мире переинтерпретируется в мирских терминах.

В этих мирских терминах переинтерпретируется, в частности, слава. Я напоминаю, мы не говорили об этом, здесь просто не было шанса об этом говорить. Но я говорил об этом недавно в другом месте, в другой связи, и сейчас это настолько важно, что я не имею права об этом умолчать. Я хочу напомнить тем, кто не включен интуитивно, на уровне самоочевидности в религиозный дискурс, тем, для кого слава — это всегда только мирская слава, что слава — это изначально Слава Господня. Только в секуляризованном сознании она предстает как мирская слава.

Известно, когда это начинается, известно примерно, какими путями это проходит. По поводу Славы Господней у богословов — я специально проверял — нет единодушия, они так и не могут договориться, продолжают спорить. Они понимают, что сама по себе она несомненна, но как ее следует трактовать в точных богословских терминах, — по этому поводу реально ведутся большие споры. Но мы этого не касаемся, но касаемся того, что здесь и сейчас имеет вид абсолютно секуляризованный. Мирская слава, которая, переживая человека, является для него, для властвующего одним из важнейших мотивов совершения действия.

Есть еще один важный момент, который в этот текст я не включил, хотя должен был включить: помимо личной славы есть и личная вина. Понятие власти неотделимо от понятия вины — не просто ответственности, а именно вины. Потому что ответственность — это просто вменение результата действия тому, кто его совершил; а вина — это квалификация действия как такого, за которое может быть наложено наказание. Такое действие оказывается подлежащим наказанию морально, юридически, богословски или каким-то иным образом. Хотя «богословски» — это религиозный дискурс, но это дискурс, происходящий здесь и сейчас, и наказание, которое, хотя и происходит от имени высшей инстанции, тем не менее происходит здесь и сейчас. Этот аспект власти ни в коем случае не должен упускаться из виду.

Еще один момент. Мы перекидываем мостик вновь в ту сферу, от которой я, казалось бы, совсем ушел; но именно в части вины мы должны этот момент установить прямо сейчас. Если власть властвующего связана со славой, с одной стороны, а с другой стороны, она связана с виной, то в чем может в принципе состоять вина властвующего? Не в конкретных ситуациях, не в конкретных исторических обстоятельствах, но именно в той абстрактной системе отсчета, которая нами предполагается?

Вина властвующего состоит в том, что, если на его стороне оказалась слава, то что же осталось на стороне того, кому он приказывает? Славы на всех не хватит; слава, в отличие от других мотивационных бонусов, которые могут быть если не поровну, то хотя бы справедливо распределены в социальной жизни, не предполагает никакой справедливости, кроме справедливости обоснованного прославления могущественного. Прославление униженного — это род перехода унижения в могущество, и это очень тонкий момент, конечно, потому что ни прославление, ни обретение власти не происходят мгновенно. И все же: власть и слава принципиально сопряжены.

Если один прославлен, значит другой унижен. Славе сопутствуют честь и почет, но если на одной стороне слава, честь и почет, то на другой стороне бесчестье. Надо только хорошо разобраться, где находится «другая сторона». Мы должны с самого начала понимать, что чем больше власти, тем больше славы на ее стороне, чем больше власти, тем больше бесчестья на другой стороне. Монтескьё говорит, что при монархическом принципе правления принцип верности является ключевым, в отличие деспотического, где принципом правления является страх. Эта верность не исключает чести, на одной стороне честь и верность, на другой — страх. В аристократическую честь заложена верность, но если власть требует верности, забывая о чести, она из монархической становится деспотической. «Tristans Ehre — höchste Treu» («Честь Тристана — высшая верность»), — говорит, точнее поет герой Вагнера, но в этой формуле очевидным образом присутствует момент самоотречения. Покоряющийся из верности усматривает в этом честь, но в этом акцентировании чести есть именно то, что, казалось бы, не нуждается в доказательстве: добровольность самозабвенного подчинения делает вопрос о чести не столь уж простым, и требуется усилить его понятием верности, чтобы не превратить в один из родов рабства. Невозможно сохранить честь там, где присутствует безоговорочное преобладание власти, где власть именно деспотическая, но деспотическая власть, строго говоря, не должна нуждаться в верности, на место которой приходит страх. Все это и должно, как мне кажется, занимать нас при дальнейших исследованиях.

Идем дальше, не задерживаясь на этом, потому что у нас еще много вопросов. Мы зафиксировали, что значительная власть, которая может быть прославлена, тем не менее нуждается в ресурсах. Мы знаем, что это могут быть и человеческие ресурсы, поэтому мы говорили много об организации, мы говорили об устройстве организации, о том, что внутри организации происходят самые разнообразные вещи — тем не менее, она остается приводным ремнем, средством властвующего.

Но что дальше? Я напомню, что именно в этой связи у нас был поставлен вопрос о том, может ли власть быть утеряна. Кажется, из всех семинаров наибольший интерес и возбуждение вызвал тот, на котором разговор шел об утрате и завоевании власти. Не возвращаясь к этому подробно, мы должны зафиксировать это и сейчас.

Нет такой организации, нет такой пирамиды, нет такого устройства власти, где бы имел место тотальный контроль властвующего над подвластными. Невозможно вообразить себе ситуацию в виде абсолютно гладкой пирамиды, на вершине которой находится властитель. Я говорю о гладкой, без выступов, пирамиде, она блестит, у нее нет никаких точек уязвимости, чтобы из внешнего мира что-то могло туда проникнуть, а внутри нее все устроено абсолютно предсказуемым образом. Вот если представить себе организацию такого, то можно сразу сказать, что такого не бывает.

На каждой ступени этой пирамиды находится человек, который не только подчиняется своему начальнику внутри этой пирамиды, но через него, практически через каждого, во всяком случае через очень многих, кроме тех, кто (развивая этот пространственный образ) находится внутри и не имеет выхода наружу, — через всех остальных пирамида или иного рода устройство власти разомкнуто. Оно по крайней мере частично разомкнуто на большой мир — на большой мир иных ресурсов.

Если вы сидите внутри осажденной крепости и там внутри у вас диктатура, железная дисциплина, казалось бы, все подчиняются одному начальнику. Но вдруг в один прекрасный день выясняется, что враги, осаждавшие ее, воспользовались разными способами. Кого-то подкупили, кого-то запугали, сделали подкоп, забросали какими-то вредными вещами — неважно, зараженными чумой тушками крыс или горящими факелами. Как раз эти вещи так удачно попали на те места, которые горят и взрываются, потому что было предательство. И все рухнуло в одночасье.

Или гораздо проще, мы же читаем множество рассказов про организации: внезапно приезжает в какую-нибудь организацию инспекция откуда-то сверху, сбоку, и человек, казалось бы, совершенно незаметный и не игравший никакой в ней роли, оказывается страшным интриганом. Он устроил настоящую революцию и воспользовался приездом больших начальников для того, чтобы полностью изменить соотношение сил.

Как раз сегодня у нас день рождения Ильича: мы не знаем, был ли Ильич немецким шпионом и, надеюсь, никогда об этом не узнаем. Но как человек, обладавший невероятным, превосходящим все мыслимое и немыслимое аффектом власти и способностью переводить этот аффект в инструментальные действия, он должен был пользоваться любой возможностью, в том числе материальными и прочими ресурсами, чтобы этой власти добиться. Поэтому он был гениальным политиком, а те, кто ему противостояли, — всего-навсего талантливыми.

Михаил Немцев: Как Троцкий.

Александр Филиппов: Я в данном случае их не сравниваю. Вероятно, они оба были по-своему гениальными. Тут как раз очень просто. Как у Стругацких: штандартенфюрер был превосходным таксидермистом, Кристобаль Хозевич тоже, но Кристобаль Хозевич успел раньше. В данном случае, кто успел, тот и был по-настоящему талантлив.

Возможность использовать те ресурсы, которые обеспечивают на каком-то этапе временное превосходство сил (оно может быть нелегитимным и нелегальным, но как временное превосходство оказывается вполне достаточным, чтобы опрокинуть ситуацию и после этого начать переучреждение власти как легитимной), — это обычная ситуация всех революций. Полагать, будто когда-либо в истории человечества было иначе или что когда-нибудь это изменится, совершенно безумно. Любая окостеневшая структура либо разъедается изнутри своими собственными интригами, своими собственными вожделеющими власти участниками, которые пытаются использовать внутреннее устройство, слабости, ресурсы организации для того, чтобы изменить положение дел и сменить начальство, пользуясь рутинными правилами не вполне рутинным образом. Либо же, если это не удается, они распахивают организацию вовне: привлекают самые разнообразные, совершенно неожиданные внешние ресурсы; и, несмотря на все меры предосторожности, прежде принятые внутри организации, меняют ситуацию в свою пользу. Именно поэтому история движется и никогда не останавливается там, где мы хотели бы ее остановить. Мы не говорим, что это хорошо, но это так и есть.

Идем дальше. Я напоминаю вам, что, в частности, именно в этой связи я вспоминал о Лумане, о трех смысловых измерениях — временнóм, предметном и социальном. Вспоминал и о том, что возможности неожиданной смены власти связаны с тем, что ресурсы могут успешно контролироваться в одном измерении, но неуспешно — в другом. Например, в социальном измерении вы контролируете всех своих подчиненных, но забываете о том, что есть, например, предметные средства могущества, на которые вы не обратили внимания. Вы контролируете, вроде бы, всех людей, но не контролируете те средства, которые имеются, не контролируете все вещи. В один прекрасный день вы либо падаете в ловушку, либо выпиваете чай с ядом, либо еще что-нибудь происходит. Если вы не выпиваете его сами, значит вам его приносит в клюве какой-нибудь голубь мира как послание откуда-нибудь — существует много способов, и все они хорошо описаны в литературе.

То же самое относится и ко времени. Возможно контролировать всех и возможно контролировать всё, но невозможно контролировать всегда: властвующий устает, властвующий засыпает, властвующий хотя бы на время теряет контроль — и вот уже король послушно подставляет свое ухо для яда.

Михаил Немцев: Горбачев в Форос уезжает.

Александр Филиппов: Горбачев не спал, а Гамлет-старший спал. Понимаете? Тут в чем была вся проблема: он прилег отдохнуть. Если бы он не спал вообще никогда, то шансов влить ему спящему в ухо яд не было бы никаких, но он прилег в саду, как известно, — и все.

Теперь мы можем с этим распрощаться. Это было основное из того, что мы получили. На таких рассуждениях было завершено наше предыдущее заседание, наша предыдущая встреча. Естественно, не на яде, не на ухе, а на том, что власть может быть утеряна разными способами, в том числе из-за утраты одними контроля в одном из измерений, а другими — из-за собирания ресурсов именно в этом самом измерении.

Что нас должно не устраивать во всей этой системе аргументации? Я хочу обратить ваше внимание на то, что, безусловно, я ограничился очень скудным перечислением того, о чем мы говорили на протяжении нескольких месяцев. Но, как мне кажется, — возможно, я льщу себе, — в этой схеме нет провалов. Не в том смысле, что она хороша, а в том смысле, что она сделана по возможности тщательно. В ней, как говорил мой учитель Юрий Николаевич Давыдов, нет дребезжания, или, как говорил Владимир Ильич Ленин про учение Карла Маркса: не только то, что оно всесильно, потому что оно верно, но еще он говорил, что оно выковано из одного куска стали.

Но что можно делать с куском стали — совершенно непонятно, кроме как бросать его в голову классового врага. Что, собственно, Маркс и предлагал сделать со своим «Капиталом», как вы знаете.

Сейчас я окончательно отшучусь, чтобы сделать небольшую цезуру для перехода ко второй части, и не думайте, что я это все придумываю. Маркс действительно, когда закончил «Капитал», писал Энгельсу перед тем, как книга вышла, что это самый мощный снаряд, когда-либо выпущенный в голову буржуазии. А впоследствии мы узнали, что он был выкован из одного куска стали.

Идем дальше. Что, повторяю, в нашей схеме не удовлетворяет? Меня самого здесь не устраивают по меньшей мере три момента, на которые я и хотел бы обратить ваше внимание. Собственно, этим трем важным моментам посвящена вторая часть сегодняшней встречи.

Первый момент — это то, что я — может быть, не совсем удачно — назвал у себя в тексте прямотой власти. Что такое прямота власти? В тексте я с огромным трудом это сформулировал; мне стоило огромных усилий добиться для самого себя какой-то ясности. И под камеру — это сопряжено с неудовольствием для тех, кто слушает, и со скукой для тех, кто читал, — я все-таки несколько строчек хочу прочитать. Прошу прощения, раньше я этого не делал, но, повторяю, мне было очень важно добиться здесь какой-то ясности для самого себя. Вот я читаю. Речь идет о прямоте приказа и прямоте подчинения, о формуле повеления и несомненности повиновения:

«Откровенная, не прикрытая ничем, не выдающая себя ни за что иное власть не редкость, но не станем забывать о власти, скрывающейся за мнимым смирением, за формулами отступления, ухода, просьбы и тому подобным. <…>

Властвующий, прибегающий к мягкой, прикровенной формуле приказа, пользуется ею как средством, разумеется, но средство, не модифицируя цели, меняет, как мы видели, самого приказывающего».

На этом месте я остановлю чтение и попытаюсь чуть более подробно объяснить, что я имел в виду. С самого начала, буквально с первого семинара, с того момента, как я вспомнил об этимологии слова «власть», с того момента, как я заговорил о важных, принципиальных цитатах из Макса Вебера, я говорил, что есть власть, есть господство — понятно, почему Вебер предпочитает говорить о господстве, а не о власти, потому что власть — это штука размытая, это просто навязывание воли вопреки сопротивлению, господство — штука определенная, это приказ, это шанс найти повиновение приказу, опять же, вопреки сопротивлению, но в соответствии с дисциплиной.

В значительной степени разговор о власти, который дальше у нас сложился, был основан безусловно, хотя и не стопроцентно, но процентов на 80–90, на этом понятии господства по Веберу. Не приказ, а повеление — это на самом деле было довольно важно; и очень много других критических вещей было высказано по поводу Вебера, но все-таки веберовская в основе своей формула продолжала сохраняться. Да, «повеление — повиновение» — это формула Вебера.

Можно было бы сказать: вы обещали рассказать о власти, а говорили все время о господстве. Хотя бы даже и не все время, хотя бы даже немного модифицируя понятие «господство» по Веберу. Но от каких-то важных вещей, связанных с властью, пришлось уйти ради этой определенности — ради определенности приказа.

Теперь мы говорим: смотрите, я несколько раз на это напирал, я говорил об этом в самом начале, я говорил об этом где-то в середине, где объяснял, почему мы не можем воспользоваться теми концепциями, где власть отождествляется с влиянием и прочими аффективными способами воздействия. Я настаивал на том, что это скорее господство, скорее приказ. Но говорил и о другом.

Если власть не равна приказу, она есть нечто большее, чем явное навязывание воли в формуле повеления. Итак: мы не согласны с тем, что власть равна влиянию, мы не согласны с тем, что это убеждение, мы не согласны с тем, что власть — это какое-то использование авторитета, чтобы добиться своих целей. Но если при том власть не равна приказу, то чем же она еще тогда может быть, если от влияния, авторитета и убеждения мы отказались?

Это важный вопрос, я бы даже сказал, критически важный для нас, потому что на самом деле мы знаем, что повелений, прямых приказов за исключением определенных ситуаций, определенных организаций мы встречаем не так много. Даже тогда, когда какой-нибудь начальник пишет: «Приказываю назначить X на освобождающееся место, поскольку я перед этим приказал освободить от должности Y», — даже если мы это видим, то мы понимаем, что значительная часть организаций и вообще властных взаимодействий между людьми, взаимодействий, в которых задействована власть, устроены совершенно по-другому.

Помню, была такая смешная ситуация — я постараюсь по возможности обойтись не только без имен, но даже без других пространственно-временных локализаций, позволяющих идентифицировать участников, — когда знакомый мне человек перешел с одного рабочего места на другое и попал в формальное подчинение старому приятелю. Отношения между ними оставались по-прежнему совершенно нормальные, никаких проблем там не было, они ничем не были омрачены, поэтому здесь можно не искать интриги. Но где-то в самом начале пребывания на новом рабочем месте старший по должности сказал младшему по должности, что надо что-то сделать, сказал как всегда в какой-то дружеской форме, хотя дело касалось вещей формальных.

Отправляясь выполнять его — даже не знаю, как назвать: это не было приказом, это выглядело как просьба, хотя мысль о том, чтобы ее ослушаться, тоже не возникала, это было и разумно, и правильно, и соответствовало служебной иерархии, то есть все было вместе, — отправляясь выполнять это, подчиненный обратился к другим подчиненным того же начальника, но уже находящихся с ним в чисто формальных отношениях. Он сказал буквально следующее: «X просил сделать то-то и то-то» — на что получил немедленную реакцию: «X не просит, он приказывает». Его слова прозвучали дико, они были восприняты с раздражением, непониманием.

Но очевидно, что, вообще говоря, организационная культура в одних местах предполагает, что могут быть только приказы, в других местах — что могут быть приказы, замаскированные под просьбы. Самое важное здесь — разобраться, какая культура является преобладающей, чтобы не попадать впросак.

Этот пример имел следующий смысл: возможно, действительно приказов совсем немало. Но мы гораздо чаще по нашему образу жизни сталкиваемся с ситуациями, когда приказы бывают либо замаскированы под просьбы, либо вообще ситуация выглядит, как если бы все складывалось само собой, без применения формальных правил — притом что иерархия сохраняется. Это весьма важно, но этого пока недостаточно.

Мы могли бы сказать, что в таких случаях формула повеления просто принимает другой вид, но при этом остается сама собой — ослушаться невозможно, иерархия несомненна, и, собственно, что вы еще хотите? Гораздо важнее другое: да, это прямое, простое, отчетливое навязывание своей воли в форме повеления действительно существует, оно нами не выдумано. Оно встречается реже, оно не является исчерпывающим для понятия власти, но оно действительно существует. Однозначность того, что «я так приказываю», «я так желаю», существует. Ей противостоит, как, возможно, сказал бы Вебер, идеальный тип, совершенно иной способ формирования среды исполнения повелений — через видимую мягкость, уступчивость, кротость, готовность выслушать критику, признать свою неправоту, милосердие в тех случаях, когда в других обстоятельствах, возможно, требовался бы приказ, и многое другое в том же роде.

Это вещи, которые очень хорошо известны в истории политической мысли. Все руководства по правлению, все эти «князей зерцала», которые издавались в свое время, полны примеров того, как можно большего добиться кротостью и милосердием, чем прямым приказом, насилием и тому подобными способами глумления над чужой волей.

Что для нас здесь важно? Важно то, что, если мы установили, что это способ осуществления власти, мы не можем рассматривать его просто как нейтральный инструмент. У власти нет нейтральных инструментов: то, что повеление выглядит как повеление, как голый приказ, — это небезразлично для самого устройства власти. Мы ни разу об этом не говорили. Власть, которая осуществляется через эти простые и однозначные средства, такие как приказ, создает в высшей степени определенную, ясную ситуацию для подвластного.

Это правила игры, которые налагают, как ни странно, не только для того, кто выполняет, бремя исполнения приказа, но и для властвующего определенного рода бремя — необходимость быть ясным, точно знать, чего ты хочешь, не колебаться в осуществлении своей воли; если ты хочешь добиться этой самой цели, которой ты сейчас домогаешься. Эта ясность, определенность, ожидаемость, в свою очередь, приносит свои бонусы подчиняющемуся, который не просто подчиняется, но вступает в своего рода игру с определенными правилами, зная в том числе и то, что его ждет впереди.

Ситуация с кротостью, мягкостью, уступчивостью, готовностью пересмотреть очень многое — это ситуация неопределенности. Она создает для того, кто мыслит стратегически, кто готов работать сложно, серьезные выигрыши, хотя и гораздо больше рисков. Но она точно так же иначе удовлетворяет, служит иному способу удовлетворения аффекта власти и реформирует, модифицирует сам аффект власти. Одно дело — аффект власти, который удовлетворяется простым голым насилием над чужой волей. Совсем другое дело — удовлетворение, которые получает властвующий от того, что он выстроил сложный процесс, сложную игру, в которой, конечно же, обладал с самого начала значительной форой. Он не просто подчинил, но переиграл тех, с кем находится в отношениях господства и подчинения. Это сложное устройство власти, а не простое; это то, что должно изучаться, а не просто постулироваться априори, так, как это происходило сейчас у нас.

Есть второй момент. Я не могу быть полностью довольным вот чем. Везде я рассматривал отношение по преимуществу как отношение господства и подчинения двух людей: есть властвующий, есть подчиняющийся. Даже если властвующих много, они находятся внутри некоторой иерархии, один властвующий властвует над другим властвующим, тот подчиняется ему, а ему подчиняется еще кто-то.

Если в организации много людей, если мы рассматриваем организацию, то они сидят каждый в своей клеточке, как у Макса Вебера в бюро, и получают каждый свои приказы, отдают свои распоряжения. Бесконечное прохождение бюрократических бумаг не оставляет места для их консолидации: если бюрократ ведет интригу, то он ведет ее в одиночку, если он мобилизует какие-то ресурсы, он мобилизует их как новый или перспективный властвующий, и т.д.

Соединение подвластных в некоторое коллективное существо, в нечто, что обладает, как сказал бы Руссо, общей волей, или в то множество, как сейчас снова принято говорить, вспоминая терминологию философии XVI–XVII веков, которое способно к коллективному действию (еще одно понятие, которое следовало бы использовать), — все это никак не рассматривалось. Но мы, конечно, должны изучать это в высшей степени подробно.

Что значит коллективное действие? Бывает, что это действие полностью единообразное: их много, но они действуют как один человек. Они идут в ногу, они расставлены по своим позициям так, что, даже совершая разные действия, они совершают их в точности так, как их должен был бы совершить любой другой человек на их месте. Это дисциплина армии, это дисциплина концентрационного лагеря, это дисциплина ритуализованного действия при полном умертвлении изначального смысла ритуала. Когда действия имели некоторый смысл, этот смысл был известен и выступал как мотивирующий для участников. Но впоследствии живое переживание смысла утрачивается, остается в значительной степени внешняя сторона; эта внешняя сторона должна сохраняться в нерушимости. Кто распоряжается, кто устанавливает правила ритуала, может рассчитывать на коллективное подчинение, даже если он никому не угрожает. Речь идет не об угрозах, а о распоряжении ритуалом. Даже если те, кто выполняют эти действия, совершенно не рассматривают его как легитимного властителя, у них нет пространства для размышлений, у них нет ни возможности, ни необходимости, ни повода, чтобы поставить под вопрос его легитимность, — они просто находятся в общем строю.

Мы, естественно, оказываемся, таким образом, в очень сложной ситуации. Понятие власти, которое было положено в основу всей предложенной здесь концепции, так или иначе предполагает некоторую волю на стороне подчиняющегося — ни в совершеннейшей дисциплине, ни в омертвевшем ритуале этой воли как таковой уже нет. Но это не может быть для нас интересно. Это рядоположенный, важный, безусловно не могущий быть игнорированным, но все-таки не феномен власти как таковой.

Власть есть не там, где есть омертвленный ритуал, не там, где есть стопроцентная дисциплина. Власть есть там, где только наступает ритуализация, или, наоборот, там, где ритуал разрушается; там, где вступают в действие дополнительные механизмы воли. Где толпа безоговорочно следует вожаку, нет власти, как ни странно. Но там, где нужно завоевать эту толпу, или там, где нужно заново переподчинить ее, где она выходит из повиновения, там, где снова вступает в дело механизм активации воли — там эта власть есть.

Это очень тонкая материя, и, возможно, различение, предложенное мною сейчас, — предложение по-прежнему считать стопроцентно подчиняющуюся армейскую часть, или толпу, или ритуальное шествие ситуацией, при которой о власти уже говорить нельзя, — может оказаться просто непродуктивным. Да, логически это получается, но это непродуктивно.

Но стоит нам только представить себе, насколько редки случаи полного омертвления, стопроцентной дисциплины, однозначного послушания, и мы поймем, что власть есть. Она есть именно потому, что здесь постоянно происходят колебания, постоянно происходит реактивация, переучреждение подчиняющейся массы, участвующей в коллективном действии. Так или иначе, с этим надо будет работать дальше. Сейчас этого не было, и значит, это остается на потом.

Наконец, есть еще третий момент, очень важный, о котором тоже до сих пор не было сказано ни слова. В принципе, его можно было бы разделить на две части. То, что это суммировано в одном, возможно, не является самым удачным моим решением. Я это называю контагиозностью и каталитическим характером власти.

Контагиозность — это заразность, термин, который используется в социальной антропологии. Подобно тому как прикосновение к нечистому делает все нечистым, прикосновение к власти — это получение вируса. От власти исходит не один вирус, а многообразие вирусов. Мы могли бы сейчас развернуть абсолютно все, что было сказано про власть до сих пор, в совершенно другую сторону, рассказывая о том, каким образом она деформирует мотивационное устройство всех, к кому прикасается. Отчасти я сказал об этом, когда говорил, что происходит обесчещивание на стороне подчиняющегося, и о других вещах такого же рода.

Мне кажется, сейчас важно сказать о другом. Власть заразна в том смысле, что она обладает одним безусловно важным свойством. Подобно некоторым другим устройствам социальной жизни, другим специальным отношениям социальной жизни, вроде доверия и, как ни странно, вроде конфликта, она обладает способностью окрашивать в свой цвет все, с чем соприкасается.

Представьте себе ситуацию, где у вас все мило, дружеские или какие-то другие отношения. Но внезапно выясняется, что по какой бы то ни было причине у кого-то из членов этого круга, оказывается, есть власть, настоящая власть, и она являет себя в качестве таковой — теплой дружбы больше не будет никогда. На этом, кстати говоря, очень любило паразитировать советское кино 60-х годов, когда внезапно из этого большого, нехорошего, скверного, отвергаемого мира в этот теплый интеллигентный мир вторгается голая, неприкрытая власть, и восстановить былую теплую ситуацию уже невозможно.

Это, конечно, не единственное, что здесь важно. Кстати говоря, из художественных примеров довольно любопытный, хотя и двусмысленный, можно интерпретировать по-разному, — это «Репетиция оркестра» Феллини: как прежняя ситуация кончается, когда на место нормального художественного общения вдруг вступает авторитарная фигура дирижера. Вы можете после этого подчинить музыкантов, но вряд ли вы сможете перед ними произнести еще раз те сладкие речи про величие искусства; хотя, конечно, может быть, и можете — это вопрос довольно тонкий. Примеры можно множить.

Дело не в этом. Здесь проблема в общем-то в другом. Эта сторона как раз довольно понятна. Проблема в том, что власть вторгается не только в теплые милые дружеские круги, она вторгается не просто в дела, касающиеся науки или искусства, она вообще может вторгнуться куда угодно. Власть устроена так, подобно конфликту, например, что она может вторгнуться куда угодно; и она окрасит собой любые отношения в любой сфере, в любой среде. Она делает это необратимо. Вернуться обратно из состояния осуществления власти в состояние невинности абсолютно невозможно.

У Арнольда Гелена — правда, по совершенно другому поводу — есть очень хорошая формула, давшая название одной его статье 1963, если не ошибаюсь, года — о рождении свободы из отчуждения. Гелен говорит, что, вопреки всему, что говорят революционеры, обратно в состояние свободы после того, как произошло отчуждение, вернуться уже нельзя.

Обратно в состояние невинности, состояние прежде применения власти, нигде больше вернуться невозможно. Это не вопрос чистоты, неповрежденности, морали или еще чего-то. Это вопрос совсем другой: власть может это сделать, потому что она обладает каталитическим свойством; в ее присутствии все то, что должно было бы произойти по своим собственным законам, по своим собственным правилам, начинает идти быстрее. Преодолеваются помехи, которые могли здесь возникнуть, преодолеваются препятствия, принимаются долгое время не принимавшиеся решения. Власть помогает все это разрешить, сдвинуть с места.

Но именно поэтому, а не потому, что у кого-то испортилось настроение, не потому, что невозможно забыть о том, что там была проявлена какая-то воля там, где, может быть, нужно было следовать уговорам, — нет, а просто потому, что она оказалась более эффективной. Власть эффективнее. Расскажите этим музыкантам еще раз про высокое призвание искусства — не проще ли просто приказать им и повести их за собой? Когда дирижер — диктатор, у вас оркестр будет звучать, как единый инструмент.

Вдохновите ли вы их или нет, внушите ли вы им что-то или нет — неизвестно. А когда вы им строго приказали, они боятся вас и выполняют вашу волю в точности. Да, это специфические, конечно, отношения с оркестром; но многие дирижеры сказали бы, наверное, что так и должно быть, это правильно, это хорошо. И то же самое могут сказать люди во многих других областях жизни.

Именно поэтому — и это последний крошечный кусочек, который в принципе я должен был бы выделить в отдельный пункт, но он присоединяется сюда чисто логическим образом: все наше изложение, которое до сих пор имело место (я говорю «наше», потому что я говорю не только о своих речах, но и о наших дискуссиях), не должно было упустить, но упустило то, что можно было бы назвать критикой власти. Мы никогда не критиковали власть, мы ни разу ее не критиковали.

Между тем это не просто вопрос о том, что для соблюдения философской и научной моды мы также должны сказать, что должна быть критическая социальная теория. Конечно, критическая теория должна быть, иначе вас побьют и не дадут вам грант. Но, в конце концов, может быть, и хорошо, что вам не дадут грант, вы будете жить здоровее и над вами не нависнет никакая политическая угроза.

Проблема в другом. Проблема в том, что, не критикуя власть, вы берете ее только со стороны фактической. Если она есть, то этим самым она уже оправдана, и дальше надо просто смотреть, как она оправдывает себя не только для вас — потому что для вас как для исследователя все, что существует, вроде бы оправдано уже одним тем, что оно существует.

Все существующее тогда разумно в смысле reasonable, потому что у него есть reason, у него есть основание к существованию. Но это ограничивает ваш исследовательский взгляд, ограничивает вашу исследовательскую перспективу.

На самом деле вы знаете, но просто не говорите о том, что все это могло быть также устроено и без власти. Здесь власть оказалась контагиозной, она здесь оказалась излишней, она здесь слишком торопливая, здесь те, кто применили власть, и те, кто поддались ей, поддались не собственно власти, они поддались соблазну сделать быстрее, сделать без рассуждений. На этом месте могла быть дискуссия, на этом месте мог быть торг, на этом месте могло быть обсуждение эстетических критериев, на этом месте могло быть согласие друзей. Все это рухнуло, ничего не осталось, все отравила власть, все оказалось лишь отношениями власти, как бы хитроумно они ни была использована и какой бы мягкой она себя ни представляла.

Эта способность превратить все в тотальность так или иначе осуществляемой власти является одним из ее опасных свойств и тем, что заслуживает именно научной критики именно постольку, поскольку ученый способен рассмотреть это под углом зрения auch-anders-möglich-sein, как сказал бы Луман, то есть «это могло бы быть также и по-другому», это контингентно.

Мы не должны принимать эту фактичность за чистую монету, она сама себя не удостоверяет, она должна себя удостоверить еще раз с нашей точки зрения, если угодно, мы возвращаемся к формуле Гегеля: она должна себя удостоверить перед судом разума, она должна показать свою разумность. Показать кому? Показать нам, потому что мы как ученые являемся той единственной инстанцией, которая способна, в отсутствие авторитета и пользуясь рациональными аргументами, поставить под вопрос существующее, в том числе любую существующую власть. Все.

Михаил Немцев: Вопросы, пожалуйста.

Из зала: Мне хотелось бы поспрашивать по самому началу вашего выступления. Вы говорили о желании правителя личного бессмертия и славы и что он нуждается в том, чтобы оправдать себя, исходя из каких-то соображений. Может ли правитель хотеть славы и при этом быть нигилистом?

Александр Филиппов: Одно другого не исключает. Как раз наоборот: чем больше он нигилист, тем больше он хочет славы. То есть тогда он никаких других критериев вообще не признает. А он ее создает из ничего: всем, что сделано, я обязан себе, я создал земную славу.

А в каком ином смысле он нигилист? Над чем он еще ставит nihil? Я над всем, что сделано, ставлю nihil, как говорил Маяковский. Также над славой? Тогда зачем ему власть? Тогда она ему не нужна, тогда он ей не придает вообще никакого значения, и тогда он оказывается жертвой того, для кого власть важнее, чем для него. Очень быстро.

Из зала: Получается, что он хочет славы в понятиях тех, кем он повелевает. Так?

Александр Филиппов: Нет, необязательно. У него могут быть другие понятия. Например, тем, кем повелевает, он может внушать мысль о том, что они, конечно, будут страдать здесь, но спасутся там. Это будет вполне ницшеанская формула, он им будет внушать мораль рабов, а сам в это время радоваться, переоценивать ценности и с позиций этих ценностей завоевывать, что хочет. Это вполне возможная перспектива.

Михаил Немцев: Ресентимент внизу и абсолютная Macht наверху. Прекрасно сочетаются.

Александр Филиппов: Ну да, да.

Виктор Голиков: Когда вы описали три смысловых измерения, то у меня возник вопрос: какое пространство эти три смысловых измерения образуют? Это пространство социального, пространство власти или пространство ресурсов?

Александр Филиппов: Надо понимать, что такое пространство в вашем…

Виктор Голиков: Я пока придерживаюсь того понятия, которое вы используете в своей теории.

Александр Филиппов: У меня в теории нет никакого пространства.

Виктор Голиков: В «Социологии пространства».

Александр Филиппов: «Социология пространства» у меня как раз посвящена тому, что пространство, в первую очередь, является для социологии пространством физическим, поэтому эти три измерения не могут быть в этом пространстве никак размещены. Это разные смысловые измерения. Давайте лучше по-другому пойдем, чтобы не было такого ухода от вопроса, а был все-таки какой-то ответ.

Пространство может рассматриваться как формальное пространство, как способ организации любого множества. В данном случае во временном пространстве располагается, соответственно, множество событий во времени. В предметном пространстве располагается то, что мы называем более традиционным образом «физическое пространство». Социальное пространство — это пространство социальных позиций, то есть множества людей, которые интересны нам не как тела, а как люди, занимающие разные социальные позиции. Эти три измерения взаимонезависимы; и поэтому сказать, что они вместе являются измерениями какого-то четвертого трехмерного пространства, я не могу, или, во всяком случае, я об этом никогда не думал, у меня нет ответа на вопрос в этой форме. При этом слова «временное пространство» надо понимать очень условно, это, строго говоря, не имеет смысла, если не ограничить начало и конец временного ряда, да и даже в этом случае…

Виктор Голиков: Спасибо! Еще вопрос. Вы говорили об области смыслов социальной жизни как ресурсе. Есть гефтеровское понятие ресурса — это души людей, на которых действует власть. И не является ли смысл, который присваивается или придается чему-то, таким же ресурсом, как и все остальное?

Александр Филиппов: Конечно, он является ресурсом. Я с этим полностью согласен. Когда вы говорите людям: если ты совершишь какое-то действие, то тебя похвалят, — поскольку для него важна повала, и эти похвалы, которые вы ему предлагаете в обмен на действия, являются социально значимыми, то, находясь в социологической системе аргументации, вы можете сказать, что тот, кто располагает, распоряжается смыслами поощрения, вознаграждениями, тот и обладает властью. Кто определяет, например, что является почетным в этом раскладе.

Виктор Голиков: Находясь в пространстве Гефтера, я не могу не задать один вопрос. Гефтер определил такое мнение, что Советский Союз — не страна и не государство, а это социум власти. Как бы вы относились к этому?

Александр Филиппов: Мне сложно рассуждать в этих терминах. Поскольку мы не пересеклись с ним лично, не имели возможности говорить, к моему величайшему сожалению. Правда, в 93-м году я еще сам иногда это слово использовал, с тех пор я пришел к выводу, что нужно отказаться от использования слова «социум». Оно является необыкновенно вредным.

Это слово, у которого нет никакого эмпирического референта вообще и которого нет ни в одном языке: это слово не является переводным, хоть и выглядит как взятое из иностранного. И оно не является русским, хотя оно встречается в словаре Ожегова, как мне недавно кто-то указал. Но в словаре встречается то, что относится к «живому великорусскому языку». К сожалению, «живой великорусский язык» засорен словом «социум». И мы должны с этим бороться.

Но если брать его высказывание не со стороны терминологической, а со стороны содержательной: то, что имеющиеся социологические и социально-философские понятия в значительной части не работают применительно к СССР, это было сказано совершенно правильно. Что власть является одним из важнейших аспектов того, о чем мы должны говорить, когда пытаемся это как-то идентифицировать, это тоже было совершенно правильно. Некоторые способы того, как она здесь устроена, он в высшей степени проницательно зафиксировал. Но дальше уже начинается конкретный разговор; и я думаю, что это был бы длинный разговор.

Ирина Чечель: Я могу предложить скорее некоторое размышление вслух, потому что у меня неожиданно для самой себя возник шальной вопрос, когда вы говорили, что властвующий должен испытывать сопротивление: а что, собственно, происходит с противоположной стороны? Что будет сопротивлением для подчиненного? Поскольку аффект, как я понимаю, — это все-таки запуск машины заразительности или мимесиса? Иначе говоря, подчиненный начинает сопротивляться, доходя до того предела, который не нарушает власть властвующего, но вводит момент самостоятельной интерпретации власти. Что же он интерпретирует — зададимся на секунду этим вопросом? Те же самые пределы власти, которые он, входя в отношения с властвующим… уже согласился соблюдать? И тогда это сопротивление — это борьба не за принадлежность власти, а за интерпретацию ее пределов. Причем такая, в которой подчиненный то вольно разводит, то вольно отождествляет личность и власть. Он постоянно блефует. Он словно играет — то на несоответствии конкретной личности безличной идее власти — и сопротивляется состоявшейся форме власти как чересчур личной, то указывает на всенепременно судьбоносную необходимость безличной власти, то есть ставит условие соответствия абстрактной идее власти с двух сторон, а не с одной. Он требует не равенства, а единства понимания власти, и в этом смысле — своей причастности к могуществу, к аффектам власти, которые обеспечиваются двум сторонам, а не одной.

В свете этого мне показалось уместным спросить вас о толковании не только того минимума власти, благодаря которому один прославлен, а другой обесчещен, на одной стороне честь, а на другой бесчестие, но и некоего максимума власти — этого момента сопричастности могуществу, сопричастности, которое является необходимым условием подчинения. Скажем прямо: прямым условием подчиняющегося, которое ставится подчас неимоверно твердо, — сопротивление через отождествление с результатом власти, сопротивление как присвоение результата власти, внутри которой и личность властвующего, и личность подчиняющегося должны подниматься на ступень объективности, то есть идеально соответствовать одновременно сущему и должному, достигая меры идеального соответствия идее власти как таковой, никак не личным, а надличным отношением.

Александр Филиппов: Я это склонен все-таки рассматривать скорее как рассуждение, чем как вопрос. Это довольно тонкое рассуждение. Мне почему-то кажется, что — я могу, конечно, заблуждаться — когда вы говорили, у меня перед глазами все время стояли, смешиваясь одна с другой, бесконечные истории, отображенные преимущественно в итальянской, французской драматургии, — отношения слуги и господина. Ловкого слуги, который, с одной стороны, готов в любой момент согнуться… «Слуга двух господ», «Фигаро», несомненно, в его специфических отношениях. Но там ведь, если мы посмотрим, это же сразу вспоминающиеся, наиболее популярные примеры.

На самом деле, это целая традиция рассмотрения господина и слуги в паре; слуги, который старается изо всех сил не только побороться за интерпретацию — я считаю, что это был очень важный, тонкий момент, борьба за единство интерпретации с обеих сторон — но, конечно, это кончается безусловно специфическим изменением статуса подчинения. Выясняется, что перед тем как слуга полностью оказывается во власти, он, продолжая оставаться слугой, обретает некоторое собственное достоинство через все большее и большее соучастие в интерпретативной стороне и даже в определении этого фрейма, рамки, внутри которой они образуют некоторое неразрывное единство.

Здесь есть очень много о чем поговорить, но у меня в голове почему-то — я не могу от этого избавиться — огромное количество этих образов стало роиться по мере того, как вы говорили. Это тем более интересно, что ведь и мои примеры, которые я держал в голове, когда говорил о разных техниках мягкой, скрытой власти, это ведь все та же эпоха, это исследование, взгляд на проблематику той же эпохи — это предпросвещенческая эпоха, которая оказывается очень богатой во все стороны, для того чтобы понимать сложно устроенную власть, сложно устроенные отношения власти.

Это неслучайно, что у вас возникла такого рода реплика — в большей степени, я считаю, реплика, чем вопрос, — и что у меня эти образы начинают слипаться в какую-то огромную картину в высшей степени интересного отношения.

А вот как общую характеристику, когда мы вырываем это из истории, я это перестаю понимать. Я это должен еще раз перепродумать, то, что вы сказали. [Пожалуй, я мог бы здесь добавить лишь еще одно размышление, спровоцированное вашим рассуждением, но не до конца избавляющее меня от некоторого недоумения. Важно то, что вы говорите о мимесисе. Разумеется, это входит в число моих упущений, и собственно смысл наших встреч именно в том, чтобы услышать такую бесконечно важную наводку в новом направлении. Разумеется, аффект власти пробуждает миметическое действие. Это нередко можно заметить по совершенно невинным, даже по-своему трогательным вещам. Например, во времена Горбачева среди начальников, которых приходилось слышать по телевизору, внезапно распространилось в речи такое легкое подражание его южнорусскому говору, но это вообще штука очень типичная. Подражает ли слуга господину только внешне? Воспроизводит ли он его целеполагание, а не только манеры и интонации? С точки зрения миметической, это совершенно неважно, он воспроизводит внешнее, которое в той или иной степени овнутряется, необязательно начинать с интенций, чтобы получить полноценный акт. Но что отсюда следует для понимания власти? Вот здесь я вижу в вашем рассуждении логический пропуск, потому что отсюда перехода к сопротивлению нет. Здесь своеобразное слияние, а не сопротивление. Сопротивление — это совершенно иной ход, от интерпретации, как вы верно замечаете, а не от мимесиса. То есть я понимаю это так, что самостоятельное согласие обусловлено пониманием власти, обусловлено тем, как подчиненный интерпретирует цели властвующего и готов подчиняться и исполнять лишь в какой-то мере, а именно, пока не достигнут некий максимум. Здесь, по достижении максимума, он либо вспоминает об остатках чести, через которую не может преступить, либо о других принципах, так что становится «тем, который не стрелял» или бунтовщиком и т.п. Действительно, даже Гоббс в самых радикальных местах своего повествования о подчинении вдруг говорит, что есть вещи хуже смерти, например позор, навлекаемый отцеубийством, так что есть предел повиновения суверену. Эта важная тема предела в связи с идентификацией подчиненного с властителем как служителем высшего, как мне кажется, должна не то что быть отделена от вопроса о мимесисе, а просто связана с ним более длинным ходом рассуждений.]

Михаил Немцев: У меня есть один вопрос по всему курсу, как вы его изложили в тексте, вывешенном на сайте для участников семинара. А второй возник по поводу одного тонкого момента, связанного с властью.

Вы рисуете обретение власти как в большей или меньшей мере монотонное возрастание могущества. Как возможен момент, когда властвующий перестает стремиться к этому аффекту и отходит? Я не имею в виду Диоклетиана с его капустой — это хрестоматийный пример, как сказано в фильме, почти единственный в мировой истории — но вообще ситуацию, когда тот, кто может продолжать наращивать эти обороты, сходит с этого пути и либо отдает власть, либо передает ее некоему достойному и уходит в изгнание, в глушь, в частную жизнь и так далее. Известно, что такие случаи бывают. А почему это возможно? Какой механизм внутри власти позволяет ей пресечь это самовозрастание?

Второй вопрос, если позволите, сразу. Когда вы говорите про зону непрямоты власти, понятно, что только тот, кто не обладает полнотой власти, кричит и приказывает, а настоящий властвующий ведет себя, как «вор в законе» из советских фильмов: шепотом, намеками, шуточками, прибаутками дает понять, чего он хочет. В этом смысле, наверно, классический пример, который приходит в голову, — это разговор Пилата с начальником тайной стражи города Иерусалима, когда они говорят прямо противоположные вещи, в некотором роде наслаждаясь, видимо, красотой игры и тем риском, который вокруг них сгущается, продолжают играть в эту сложную коммуникативную игру, прекрасно друг друга понимая, что говорят они о прямо противоположных вещах. По крайней мере Афраний точно испытывает это удовольствие, а Пилат если и играет, то скорее по необходимости, ему просто все это надоело, он рад бы пресечь возрастание своей власти, но он как раз не может. Вопрос: можно ли так считать, что в какой-то момент власть просто обречена попасть в эту серую зону, стать непрямой, перейти на язык сигналов, обмена какими-то намеками и так далее? В этом смысле она обречена потерять внятную коммуникативную связь с подчиненным. И властвующие, которые обретают то, о чем мы сейчас говорили, — абсолютную власть, внутри которой скрывается нигилистическое ядро, — превращаются в какой-то источник мути, в которой подчиненные в чрезвычайно стрессовой ситуации должны искать, понять, чего же на самом деле от них хотят, они постоянно находятся в ситуации страшного риска. И чем больше мути, тем выше этот риск. Но это и есть свидетельство того, что они не могут преодолеть эту дистанцию. То есть прочитывается какая-то обреченность стать непонятной. За скобки бы я вынес, что вспоминается книга про Систему РФ, где описан способ правления намеками и принятием к сведению.

Ирина Чечель: Здесь есть еще один вариант — инерция.

Михаил Немцев: Какая?

Ирина Чечель: Инерция. Вспомните, как к Варламу в «Покаянии» приходит его подчиненный, который говорит: а вот, я сейчас привез грузовик семей под такой-то фамилией. И это принципиальный момент, потому что отслоилась власть от личности, ее породившей, и сама власть уже действует, а он не в ней.

Михаил Немцев: В фильме Варлам совершенно однозначно дает понять, что именно это он и хотел, мне кажется.

Ирина Чечель: В том-то и дело, что он этого не хочет. Он удивляется, он отпускает семью.

Михаил Немцев: Но он этого хочет.

Ирина Чечель: Он отпускает семью.

Михаил Немцев: Он свободен отпустить семью, потому что он настолько велик, что он может себе позволить. Как Эйхман может себе позволить спасти какого-нибудь еврея по просьбе симпатичного человека. Это совершенно неважно.

Ирина Чечель: Я только об инерции. Повторение тех же самых шагов, которые якобы должны выражать ту же самую власть, которая в предшествующий момент состоялась. Это интересно.

Михаил Немцев: Вы предполагаете эскалацию? Это инерция эскалации власти?

Ирина Чечель: Нет, это инерция тотальности, то, о чем говорит Александр Фридрихович, мне кажется. Тотальная власть порождает смерть. Если есть прямое соподчинение и машинное взаимодействие, то власть мгновенно опрокидывается.

Михаил Немцев: Да. Но мне важно это соображение о том, что, как мне кажется, речь идет о том, что в какой-то момент вокруг власти возникает облако мути, невнятности, намеков и непрямоты. Только ненастоящая власть — прямая, настоящая власть остается непрямой. Хорошая иллюстрация — это бандиты из советского кино. Это же всегда тип такой: лысый мужичок, который сидит в углу с кружечкой чая, все время молчит, и к нему бегают посоветоваться. Он говорит «ага», «угу», и этого достаточно.

Ирина Чечель: Нет, этого совершенно недостаточно, потому что эти бандиты, как и то, что описывается в «Системе РФ», — это система властвования, которая основана на провокациях. И это принципиально. Что это система властвования, которая основана на провокации и постоянном инспирировании именно тех самых живых отношений, которые не должны быть поняты.

Михаил Немцев: Если они неправильно прочитают это «угу», то их убьют.

Ирина Чечель: Нет, они должны показать себя в этом ответе. Понимаете? Они могут показать себя в этом ответе, вот в чем дело.

Михаил Немцев: Да, но этот, который сидит, примет к сведению, как они себя показали.

Ирина Чечель: И сделает что-то по-своему, потому что это не прямое действие власти, это не прямой приказ, это провокация. А провокация оставляет некоторую часть волюнтаризма за подчиненным.

Михаил Немцев: Александр Фридрихович, вы вводите провокацию в свою систему?

Ирина Чечель: Скажите «брейк».

Александр Филиппов: Если я проявлю авторитарные склонности, то мы испортим отношения, как я только что говорил.

Вопрос об обреченности. Я не думаю, что надо говорить об обреченности. Я, наоборот, говорил о такой цветущей сложности. Почему хороши те примеры, которые вы привели? Потому что они совершенно другого рода, чем те, которые приводил я. И они показывают ту же самую ситуацию в совершенно другом разрезе.

А раз так, то это еще один аспект, который мы никак не рассмотрели. Я подчеркиваю, это другой аспект. Почему? Ваш вопрос правильный, и момент, который Ирина вставила как шпильку, действительно усложняет все дело. Потому что при тотализации власти, в конечном счете, она оборачивается…

Ирина Чечель: Повторением себя.

Александр Филиппов: Когда всюду власть — и все, и больше уже ничего. Но до тех пор, пока этого не произошло, до тех пор, пока сохраняется какая-то автономность различных сред — она может сохраняться сколько угодно. Например, может существовать армия с тотальным подчинением солдат в строю, на поле боя или еще где-то, и при этом эта армия будет находиться в обществе, где процветают науки и искусства, где свободные люди с жалостью смотрят на солдатиков. Одно другому не противоречит.

Очень важно точно определять контекст, в котором происходит наше суждение. Именно по этой причине отравление всего властью может произойти в каком-то маленьком коллективе, как я приводил пример: отравила отношения — и дружеского круга больше нет. Но чтобы она отравила собой все, это должно быть тоталитарное государство — это крайне редкая вещь в истории; и не факт, что оно в чистом, идеальном, типическом виде существовало.

Те примеры, которые приводили вы, тоже очень важны, но они важны с совершенно другой точки зрения, в другом смысле. Это примеры того, как вся эта игра… Почему эта игра ведется у Булгакова? Ясно, почему она ведется. Потому что Пилат, строго говоря, не знает, а не стучит ли на него Афраний кесарю; и если он ему отдаст какие-нибудь однозначные приказы, то потом неизвестно, чем все это кончится. Нет ли еще каких-нибудь ушей? Не стоит ли прослушка в виде больших морских раковин? Но все же всё понимают. В данном случае он выступает не как властвующий, наслаждающийся игрой, а как одновременно властвующий и подвластный. Он тот, кто находится на одной из ступеней иерархии: он настолько же опасается, насколько и распоряжается ситуацией.

В этом смысле я могу сказать, что вы просто нам показали другой пласт сложного отношения повеления и подчинения, которые имеют непрямой характер, в ситуации, когда прямая отдача приказа невозможна в силу внешних параметров той коммуникации, о которой идет речь.

Если же речь заходит о том — это другая часть вашего вопроса, — не получается ли так, что прямая власть всегда плохая… Я не готов в такой жесткой форме принять это утверждение; я могу сказать, что чисто эстетически, мне кажется, сложно устроенная и использующая разные тактики воздействия власть интереснее, красивее, привлекательнее, цветистее, чем то, что держится на голых приказах.

Сейчас мы вам дадим фельдфебеля в Вольтеры — это возможно, в принципе, никаких проблем в этом нет. Но проблема состоит в том, что этот фельдфебель не напишет «Кандида», он может делать исключительно то, что может фельдфебель. И это проблема с любой прямой властью.

Другое дело, что в самом способе постановки вопроса я вижу огромные перспективы, уже чисто исследовательские. Это то, что меня занимало больше всего, — у нас даже был как-то маленький разговор с Ириной за сценой. Меня страшно волнует вопрос, можно ли что-то делать с теми понятиями и схемами, которые я предлагаю.

Самое для меня приятное и интересное начинается именно с этого места: мы берем конкретные ситуации и пытаемся выяснить, что здесь и как работает. Мой ответ в этом смысле двоякий. В том смысле, в котором вы хотели прямо положить мою схему на эту ситуацию, — нет, это не то, и она не работает. Но само то, что вы с этим сделали, является в высшей степени продуктивным, правильным, и я это приветствую изо всех сил. Именно так это и должно идти дальше.

Михаил Немцев: То есть можно в качестве исследовательского вопроса поставить: где происходит этот переход к непрямому…

Александр Филиппов: Да. Где, как, какие параметры. Именно так.

Михаил Немцев: Если вернуться к первому вопросу — уход от власти.

Александр Филиппов: Мы не должны рассматривать аффект власти как антропологическую константу.

Михаил Немцев: А как что тогда?

Александр Филиппов: Аффект власти точно так же является социально конструируемым. Грубо говоря, мы бы не знали о том, что это доставляет удовольствие, если бы нам об этом не рассказали. Мы не знаем, почему, например, кто-то рождается с желанием отрывать лягушкам лапы, но культура отрывания лап и получения от этого наслаждения — это то, что существует издавна, что передается, что закладывается в определенного рода культурные образцы, что производится и воспроизводится.

Для меня, если угодно, это вопрос, не имеющий теоретического ответа, потому что это конкретные обстоятельства. Борис Николаевич Ельцин говорит: «Я устал, я ухожу». Кто мог в это поверить когда-либо? Я помню, году в 97-98-м, когда полумертвый Борис Николаевич работал с документами, одновременно проходили сообщения о том, что где-то в Карелии построили очередной огромный дворец для него, с кортом. Я говорил тогда друзьям: «Кто скажет, что он уйдет? Для кого он строит эти корты? Кто на них будет играть?» И, невзирая на все карельские замки, корты и прочее, взял и в одночасье сдал пост.

Значит, аффект власти в данном случае нельзя рассматривать как какую-нибудь константу — а мне казалось, что это чистый феномен власти, что такого властолюбца, как Ельцин, я в жизни до этого не видел и думал, что больше никогда не увижу. Если бы аффекта власти не было, то он бы, конечно, никуда не рвался. Но если бы был только аффект власти, то он бы никуда не ушел, он бы скорее подох на своем посту, но не ушел. Поэтому там надо дальше смотреть уже конкретно. Теоретически я против рассмотрения аффекта власти как прирожденного свойства, которое не меняется с годами и поэтому остается только удивляться, почему кто-то куда-то взял и убежал.

Ирина Чечель: Мы всячески благодарим Центр фундаментальной социологии и манчестерскую программу РАНХиГС за возможность проведения этого курса. Александр Фридрихович, вы сегодня были в ударе, мне кажется. Все поняли, что это так. Спасибо!

Александр Филиппов: Спасибо большое всем!

Читать также

  • Ресурсы к овладению: властвующий и подчиняющийся

    Видеоматериалы восьмого семинара ординарного профессора НИУ ВШЭ А.Ф. Филиппова на Gefter.ru

  • Комментарии