Чтение без перемен

Литература и свобода «остановиться»: немецкий город, эпоха писем, Вальтер Беньямин

Дебаты15.06.2016 // 326
© Estate Gisèle Freund/IMEC Image, via Art Tattler
Вальтер Беньямин в Национальной библиотеке Франции, Париж, 1937 год

«Люди Германии» Вальтера Беньямина (1936), изданная в нейтральной Швейцарии антология немецких писем, — это своеобразная поэма-монтаж, поэма в смысле «Мертвых душ» или «Великого инквизитора», где говорит только часть персонажей. Такая поэма стремится спрятать чью-то речь, чтобы развернуть драматизм происходящего прямо на глазах у читателей; драматизм, ставший невыносимым для самих героев. Антология охватывает период от семейных страстей в литературе «Бури и натиска» до размеренного академизма подводящего собственные итоги романтизма. Вроде бы, начальная пора немецкой национальной литературы должна быть дальше от быта и ближе к готовым литературным стратегиям; но на самом деле именно свежесть этих писем, превративших тогдашний город в сценографию мещанской драмы, сразу заставляет с трепетом подумать: а как над этими страницами простых переживаний взойдет гений Гёте? Дело не в «мещанстве» авторов, и Беньямин это прекрасно понимал, но в ограничениях, которые накладывает сама речь, когда ты не можешь отправить читателя к готовой книге, к готовому университетскому курсу или иному достоянию публики. Наоборот, можно было отослать только к тем параметрам немецкого города, в которых только могут разбушеваться страсти: на какой улице родится любовь и под каким окном — ревность.

Когда счастливый в семейной жизни брат Канта рассказывает почтеннейшему брату о своем «добром счастьи», он не менее, чем великий философ, владеет культурой пасторального рассказа, не хуже него может словами Цицерона проповедовать сельскую умеренность. Но всегда кажется, что чего-то не хватает в этом «добром счастьи»: вероятно, того, что любая пастораль — это всегда музыкальное ощущение собственной жизни, чтобы ее конечность не давала повода унывать. Для Канта сознание своей ограниченности не было поводом унывать никогда; ему не нужны были никакие старые условности, чтобы примириться со скоротечностью жизни. Тогда как брату нужно было опереться на счастье семьи, которая обретет свой голос, дабы каждый высказал свою индивидуальность и притязания.

Фантастичнее всего при чтении антологии Беньямина смотреть, как из этих детских притязаний, из обретения собственного голоса, и рождаются германские гении. Германия оказывается заселена более чем трибунами — она оказывается заселена поэтами и филологами, которые потому заметны, что не стесняются капризничать. Каприз — это не срыв, а, напротив, избыток сил, который здесь оказывается избытком разумных слов. Мы находим в антологии еще одно письмо Канту, написанное благочестивым защитником христианских обыкновений: и при всей наивности содержания, само это желание сказать все и сразу, объяснить свою веру, надежду и любовь в постскриптуме — это такая же исходная простота, как простота обстановки нужна для пасторали или простота нравов — для эпического действия. Только здесь предвосхищается филологическое в широком смысле действие, основанное на внимании к слову и готовности проживать самые разные сюжеты собственной жизни ради этого внимания.

Братья Гримм работают над Словарем в разных комнатах и не могут договориться, кто какие книжки берет в этот час на свой стол. Гёльдерлин на юге Франции был сражен стрелой Аполлона, и даже виноград для него был призывом к аполлинической собранности, к умению терпеливо совершать любое, даже самое приятное дело. Клеменс Брентано рассказывает о своем погружении в ад скорби и просит доплатить за перевод ради блага маленькой падчерицы. Каждое письмо — небольшой спектакль, который разыгрывается именно затем, чтобы подчинить себе все прежние литературные и бытовые привычки. Нужно быть радикальным в масштабной игре, чтобы не следовать слишком поспешным примерам поведения, которые вроде бы первыми приходят на ум.

Письма антологии — меньше всего письма-исповеди или сердечные признания; такие формы были бы хороши для начала переписок, а не для тех ключевых писем, которые были включены в антологию. Когда корреспондент Баадера, Гёте или любого другого философа видит в нем конфидента, то это не конфидент для житейских признаний, но потенциальный зритель самых больших, преображающих сам язык драм. Философ должен стать не только зрителем мира, но и зрителем тех сюжетов, которые обычно мир от нас скрывает. Он должен научиться действовать как поэт, который способен любую тему сделать своей, который лирически тематизирует любое переживание и любые его последствия.

Переписка — начальные жесты собеседников, предшествующие поэтическому миру, в котором далекие вещи научились обмениваться жестами. Так и проходят перед нами миры: мир пасторов, не доверяющих себе, но умеющих доверять приятелям; мир чиновников, подружившихся с книгами и вольным письмом; мир путешественников, не столько доверчивых, сколько умеющих даже в путешествии ценить свое время. Для нас эти корреспонденты выглядят как романные герои. Но для Беньямина это герои поэтического размышления, которые подражают искусству, а не только природе, и потому обращаются с пространством и временем тоньше, чем любой автор романа. Авторы писем видят, как слова, намеки или настроения определяют наше переживание пространства или времени. Уточнив взаимодействие причин, измерив в душе глубину передвижения в пространстве, открыв в себе умение остановиться и оглядеться, только и можно вырваться из плена готовых привычек познания.

Читать также

  • Люди Германии

    К истории немецкого эпистолярия: Беньямин как коллекционер душ

  • Комментарии