Светлана Волошина
Любовь как идеологический проект: идеалисты 1830–40-х годов и их романы
Русские «проекты» XIX века: одиночки ищут одиночек
В рассказе И.С. Тургенева «Татьяна Борисовна и ее племянник» (1848) есть любопытное второстепенное действующее лицо — восторженная старая дева, больше напоминающая карикатурный, чем полноценный, литературный образ или список с настоящего человека. «Старая девица лет тридцати восьми с половиной, существо добрейшее, но исковерканное, натянутое и восторженное» приезжает к главной героине, с порога пугает хозяйку своей экзальтированной манерой, изъясняется исключительно устаревшими романтическими формулами и пытается тут же выстроить отношения с хозяйкой по каким-то своим, несомненно возвышенным, но искусственным канонам.
Несмотря на схематичность, образ узнаваем: «старая девица» — безжалостный слепок с Татьяны Александровны Бакуниной, с которой у Тургенева в 1841 году был роман, выстроенный по тем самым идеалистическим канонам, которые он теперь порицал и высмеивал, а она продолжала исповедовать.
И.С. Тургенев, ко времени написания рассказа уже давно оставивший и собственное (недолгое и несерьезное) увлечение романтической риторикой, и прежнюю моду на «жизнестроительство» по правилам идеалистической философии, тем не менее, хорошо помнит детали. Он упоминает черты кодифицированного поведения «идеалистических» женщин и ключевые фигуры для романтиков 1830-х годов: гостья тут же желает «окончательно развить, довоспитать» «богатую природу» хозяйки, и совсем бы извела бедняжку, «если бы не влюбилась в молодого проезжего студента, с которым тотчас же вступила в деятельную и жаркую переписку; в посланиях своих она, как водится, благословляла его на святую и прекрасную жизнь, приносила “всю себя” в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гёте, Шиллере, Беттине и немецкой философии — и довела, наконец, бедного юношу до мрачного отчаяния» [1]. (В почти замученном любовью студенте ясно виден сам Тургенев.)
Как известно, Тургенев-писатель «был прославленным мастером исторической типизации» [2], и герои его произведений — вовсе не случайные зарисовки известных ему современников. Курьезный тип восторженной женщины, сходу изъясняющейся формулами немецкой философии и явно действующей не по естественным побуждениям, а в узких рамках определенной поведенческой модели, — именно тип, а не отдельная «замечательная чудачка».
Смешным этот тип казался потому, что стал анахронизмом: в конце 1840-х годов господствовали уже иные поведенческие структуры, вслед за изменениями течений в философии и литературе. За архаичной формой манеры и речи, за искусственностью образа скрывается серьезная философская и мировоззренческая структура: первый опыт, попытки женщин 1830-х годов выстроить свою жизнь на иных, отличных от традиционных началах. До эмансипации как таковой было еще далеко, однако поколение юных дворянок 1830–40-х годов было первым, которое пыталось осмыслить себя также и вне категорий хозяйки дома, любовницы и матери, помимо этих традиционных ролей; стать равноправной — по образованию, развитию, просвещению — подругой сверстников, способной вполне понять и разделить их философские, гуманистические и гражданские идеалы. Эти попытки «прото-эмансипе» выстроить — с подачи своих возлюбленных — иные отношения и взять иную роль в обществе были заведомо обречены на неудачу: соответствующего их развитию, образованию и пониманию места в обществе еще не было.
Описываемый женский образ, мировоззрение и поведение возникли не сами по себе, а были инспирированы молодыми людьми поколения 1830-х — начала 40-х: именно они выстроили своеобразную систему ценностей и кодов, точнее — своеобразно интерпретировали постулаты, подходы и термины из философии, литературы и социально-утопических учений.
Период 1830-х — самого начала 1840-х годов любопытен не в последнюю очередь тем, что — с известной долей условности — можно назвать «жизнетворчеством», сознательным построением собственного образа и «моделированием» собственной жизни в соответствии с выбранными канонами — философскими либо литературными. Единого идеального образа для подражания и моделирования не было, за основу прежде всего брались идеи, почерпнутые (и часто интерпретированные по-своему) из немецкой идеалистической философии (как в кружке Станкевича) или из утопического социализма с романтическим налетом (как у Герцена и Огарева). «Отдельно стоящими» были идеи, взятые из романов литературного и идеологического кумира Жорж Санд (довольно долго сохранявших свое влияние на публику).
Число этих «реформаторов-идеалистов» (подавляющее большинство — дворяне) было совсем невелико — на удивление мало по отношению к тому влиянию на интеллектуальную и философско-политическую жизнь общества (и современников, и следующих поколений), которое они оказали.
Особенности общественно-политической жизни России 1830-х годов (как и на протяжении всего правления Николая I) были таковы, что непосредственное участие в ней, равно как и открытое выражение мнений в прессе, было решительно невозможным. Сфера «реформаторства», «моделирования» жизни, возможность применения усвоенных идеалов и знаний, была очень ограничена и, по сути, замыкалась в основном рамками личной жизни. «Любовные реформы», построение семьи и брака на принципиально новых началах были — особенно учитывая молодой возраст идеалистов — самым доступным и притом волнующим способом изменения жизни и внедрения прогресса. Еще одной возможной сферой для реализации усвоенных идеалов и теорий были родовые имения «идеалистов» и принадлежащие им крестьяне. Однако это поле деятельности было доступно не всем — или по причине финансовой, или возрастной (до получения наследства молодым людям было еще далеко).
Как известно, жизнетворчество — не отличительная черта только лишь поколения романтиков 1830-х — начала 40-х годов: «преднамеренным построением в жизни художественных образов и эстетически организованных сюжетов» [3] занимались и до них («байронисты»), и после (символисты), однако именно они пытались немедленно воплотить воспринятые модели в материи, в реальной жизни. Если это и было модой, то весьма серьезной. Конечно, в этом случае речь не идет о полной театрализации жизни, но о вполне сознательном выстраивании любовных сюжетов и попыток постройки семьи на выбранной идеологической основе.
Еще одной причиной выбора любви как области для сознательных построек было центральное место Любви Абсолютной в ценностной иерархии адептов немецкой идеалистической философии (прежде всего Шеллинга и Гегеля). Особую роль играл и их мессианизм: ощущая себя носителями истины, священными сосудами, воплощением Абсолюта, идеалисты не могли допустить личных, «эгоистических» страстей, случайных увлечений. Любовь имела право на существование, только будучи составной частью, воплощением любви высшей, из веления сердца превращаясь в дело «головное», крайне ответственное: неверный выбор мог разрушить (и разрушал) всю выстроенную систему жизни. В этом идеалисты резко отличались от предыдущего поколения и даже своих старших сверстников: от «беззаботного пушкинского эпикуреизма» не осталось и следа. Пристальное внимание к деталям любовного быта было неспроста: если человек — вместилище Абсолюта, мирового духа, то мелочей в принципе быть не могло.
В теории такая любовь представлялась стройной иерархией, на практике же дуалистичность любви плотской и высокой, совмещение личного счастья и общей любви было трудной головоломкой, причиной душевных сомнений и мучительных поисков гармоничного решения. Это касалось и приверженцев немецких философов, и последователей французских утопических учений Герцена с Огаревым.
Их любовные романы, как успешные, так и неудавшиеся — при всей их уникальности и отличиях характеров действующих лиц — весьма типичны и, более чем многие другие свидетельства их мировоззрения, характеризуют и их самих, и эпоху. Эти романы нашли широкое и разнообразное отражение как в литературных произведениях последующих лет, так и в эпистолярии их участников.
О важности любви и брака с «высшей», философской точки зрения говорит еще один персонаж И.С. Тургенева — собирательный образ «идеалистов», безымяный «Гамлет Щигровского уезда». «Ведь женитьба дело важное, пробный камень всего человека; в ней, как в зеркале, отражается…» — начинает он повествование о своей жизни с самого главного.
Основные вехи биографии этого собирательного типа, детали характера и привычек, а также опыты построения любви аккуратно прописаны тем же Тургеневым, который, кажется, не мог простить себе прежних романтических увлечений — и в том же «Гамлете…», и в первом романе «Рудин». Схожий сборно-биографический образ можно найти и в своеобразном «сценарном наброске» этого романа, сделанном Иваном Панаевым в фельетоне (№ 5 «Современника» за 1855 год). Тип, выписанный Панаевым, более схематичен, сильно вульгаризован, тем не менее, автор аккуратно перечисляет большинство отличительных черт «идеалистов». Среди них — симпатичная внешность, напоминавшая «то Ленского, то принца Гамлета», хорошее образование, знание нескольких языков, любовь к поэзии (неизменные Шиллер и Гёте) и музыке (Шуберт и другие немецкие композиторы), поездка за границу и изучение немецкой философии, мечты об университетской карьере на родине и разочарование в них. Упомянута и важная психологическая особенность — чрезмерное пристрастие к постоянному самоанализу, рефлексии. Мельчайшие движения души и мысли подвергались тщательнейшему разбору — притом, за неимением психологической терминологии, обычно пользовались категориями и понятиями немецкой идеалистической философии.
Все эти особенности мировоззрения и исторического характера отражались и в поиске любви и спутницы жизни.
В 1850-х годах уже давно переживший увлечения юности Герцен с грустью и иронией описывал жизнестроительство современников 15–10-летней давности: «Молодые философы наши испортили себе не одни фразы, но и пониманье; отношение к жизни, к действительности сделалось школьное, книжное <…> Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной, алгебраической тенью…» [4].
Постоянная рефлексия не раз сыграла дурную роль в построении отношений: многие союзы распались не из-за каких-либо жизненных препятствий, а из-за сомнений в соответствии их чувства идеальному и постоянной мелочной его проверки и анализа.
В любовной сфере «гениальная личность» фельетона И.И. Панаева последовательно пробует все типические сценарии поколения: сначала влюбляется в простую, необразованную, но милую девушку (юную продавщицу апельсинов в Германии) и, желая развить ее, предлагает для чтения полное собрание сочинений Шиллера — центрального поэта и кумира идеалистов (та в ужасе убегает). Развитие и просвещение простых созданий было одной из популярных миссий «идеалистов»: оно проистекало не непосредственно из идей немецкой философии, а, скорее, из общего демократического мировоззрения этого слоя дворян (но не исключало, впрочем, комичности их упражнений на этом поле). Эпизод с девочкой-торговкой Панаев полностью заимствовал из своих же мемуаров — «Литературных воспоминаний»: именно так поступил К.С. Аксаков во время своего заграничного путешествия.
«Аксаков явился к ней (юной продавщице. — С.В.) на другой день и принес ей в подарок экземпляр полных сочинений Шиллера.
— Вот вам, — сказал он, — читайте его… Это принесет вам пользу. Вы увидите, что, независимо от таланта, личность Шиллера — самая чистая, самая идеальная, самая благородная…»
Простодушная особа про Шиллера не слыхала, но, удивившись дороговизне книг, попросила вместо них денег. «Аксаков (так же, как и герой фельетона. — С.В.) побледнел, убежал от нее с ужасом и с тех пор избегал даже проходить мимо того угла, где она вела свою торговлю» [5].
Схожая история была и у Виссариона Григорьевича Белинского, влюбившегося в белошвейку и некоторое время пытавшегося привить девушке охоту к образованию и просвещению. «В это время (около 1836 г.) Белинский увлекся страстию к одной молоденькой мастерице, взялся было за ее умственное развитие, с помощью чтения избранных поэтических произведений; но она скоро разбила созданный им идеал» [6], — писал А.Н. Пыпин в примечании к своей биографии Белинского. Сам исследователь специально указывает на программность и типичность выстраивания такого рода отношений: «В другое время она (сердечная история Белинского. — С.В.) ему самому показалась бы довольно проста, какова она и была на самом деле, но в то время он применил к ней весь запас своих теоретических и поэтических увлечений, и так как применение не соответствовало сущности дела, то эта история приводила его и в отчаяние, и в озлобление» [7].
Не обошло программное увлечение и будущего записного бонвивана, циника и «кобру» В.П. Боткина: он решил жениться на француженке с Кузнецкого моста Арманс Рульяр — «живое, милое дитя Парижа, совершенно уродившееся в отца» [8] (по словам знавшего все подробности этой истории Герцена). Василий Петрович несколько дольше задержался в «романтиках»: вся история происходила позже остальных, в 1843 году.
Счастливой свадьбе помешал не столько гнев сурового отца-купца, но упомянутая склонность к сомнениям и анализу. Боткин «испугался, начал рефлектировать и совершенно сконфузился, обдумывая неумолимый фатализм брака, неразрушимость его по Кормчей книге и по книге Гегеля» [9].
Чуть позже, восхитившись любовью и гордостью девушки, он все же обвенчался с ней, но через несколько дней расстался из-за различия взглядов на «Жака» Жорж Санд. Боткин в воспоминаниях Герцена — застрявший в прошлом десятилетии романтик, до сих пор живущий и выстраивающий жизнь в гегелевских категориях, «до абсурда» доводящий «гегельянскую абстрактность в понимании жизненных явлений» [10]. «Идеалист в 40 лет» (на самом деле — в 30: для контраста возраста и мировоззрения Герцен в мемуарах добавил Боткину лишние 10 лет) продолжает уже ставшие комичными попытки жизнестроительства «по философии», и современники видели в этой истории не единичный анекдот порывистого любителя прекрасного пола, а набор культурологических формул, давно вышедших из употребления. Жизнь доказывает, а Герцен каждой фразой констатирует: попытки напрямую выстроить жизнь по философским или иным идеалам не просто невозможны, но смешны.
Еще одним популярным сценарием отношений (или вариацией предыдущего), а также попыткой демократизировать роль женщины в них, были союзы и «воспитание» «падших, но милых созданий», то есть проституток: их требовалось спасти, «пробудить» в них «чувство уснувшего человеческого достоинства, очистить», «перевоспитать». Герой фельетона Панаева нашел такое «созданье» в «самом разгаре… буйной парижской жизни» и немедленно приступил к действию. Цель кажется почти достигнутой: воспитанница раскаивается, заливается слезами и тянется к прекрасному, однако вскоре сбегает к богатому другу.
В этом, пожалуй, наиболее сомнительном и изобилующем анекдотичными ситуациями направлении «жизнестроительства» идеалистов ярко проявилась их отличительная черта — самое непосредственное внедрение идеи, прямой переход от теории к ее воплощению, без поправки на «сопротивление материи».
Популярность этой модели эмансипации падших женщин и создания равноправных отношений (с гуманистической, если не экономической точки зрения) среди идеалистов показывает и программное стихотворение Н.А. Некрасова (1845), сюжетно вполне следующее сатирическому фельетону его друга и коллеги, однако выполненное в драматическом ключе и снабженное счастливым концом. (Сам же поэт, будучи человеком сугубо разумным, оставил описываемую модель полностью в сфере поэзии и теории.)
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек,
И, вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок <…>
И вдруг, закрыв лицо руками,
Стыдом и ужасом полна,
Ты разрешилася слезами,
Возмущена, потрясена <…>
Грустя напрасно и бесплодно,
Не пригревай змеи в груди
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!
Наиболее же последовательным и упорным «эмансипатором» в этом направлении был Н.П. Огарев, в большей степени, чем его соратники, относившийся к собственной жизни как к проекту. За его активными действиями в «деле о спасении падших созданий» прежде всего стояла идеология, воспринимаемая как дело жизни, попытка борьбы за равенство и свободу на доступном материале. К тому же, чая прихода новой «религии разума и свободы», Огарев, как и многие его соратники, руководствовался христианской риторикой, в которой образ Марии Магдалины был одним из центральных.
В письмах Огарева разных лет есть немало страстных и убедительных пассажей о том, как необходимо вывести уличную женщину из ее среды и профессии, привить минимальные нравственные принципы и дать возможность достойной жизни, образование ее ребенку (если таковой имеется). Убеждение в том, что зарабатывать предосудительным образом женщин из низших сословий заставлет среда, окружающая ее социальная несправедливость, подсказывало простое решение вопроса: изменение условий жизни и воспитание непременно приведет к «возрождению», выявлению высоких душевных качеств, до того погребенных под грязью разврата.
В 1840-х годах, живя в родовом имении Акшено и проводя там грандиозные социально-экономические реформы и просветительские проекты, Огарев взялся и за «воспитание» гулящей женщины, привезенной им с ярмарки в Нижнем Новгороде. В письме к приятелю Е.Ф. Коршу он оптимстично сообщал, что «занимается воспитанием» падшей девицы и та «ведет себя так хорошо, как он и не ожидал». Правда, дальнейших упоминаний об успехах воспитания и о судьбе этой женщины не было.
Второй программный проект такого рода Огареву удалось воплотить вполне: это произошло уже гораздо позже, когда романтические идеи и тем более жизнестроительство давно стали архаизмами. После переезда к Герцену в Лондон, в 1858 году он встретил на улице проститутку, стал с ней встречаться, через некоторое время привязался к ней и ее ребенку, стал выплачивать нечто вроде «пособия», чтоб спасти ее от необходимости зарабатывать нехорошим способом, а после стал жить с этой новой семьей. Здесь совпали и взаимная привязанность, и не исчезнувшее с возрастом стремление Огарева проводить социальные реформы в личной жизни. «Возможность развить человеческое существо, способное к такому развитию, существо… в котором я чувствую потребность преданности совершенно наивной» [11], — объяснял Огарев в письме Герцену причины своего выбора. В определенном смысле Мери Сеттерленд была благодарной «воспитанницей»: она оставила улицу, по-своему заботилась об Огареве и осталась с ним до самой его смерти. Н.П. делился с ней и ребенком последними деньгами, пробовал обучать русской грамоте и стихосложению и настоял на том, чтоб ее сын получил образование (в этом Огарев вполне преуспел: Генри, окончив курс в медицинской академии, получил диплом учителя и уехал в Россию, где устроился воспитателем в семью киевского помещика).
Основным же сценарием реформ на личном фронте было обретение подруги жизни в истинной, Абсолютной любви. И.И. Панаев не преминул упомянуть и этот центральный узел жизнестроительства своих современников: его «гениальная личность» нашла свою истинную любовь в образе молоденькой дворянской девушки. История «основной» любви главного героя фельетона выписана Панаевым в тоне сниженном и язвительном: автор (1812–1862) хоть и был современником идеалистов, к их когорте никогда не принадлежал.
В этом основном «брачном» сценарии женщина (по крайней мере, в теории) изначально занимала равнозначную с мужчиной роль, и от нее требовался не только традиционный романтический образ и пассивная фунцкия — быть объектом, прекрасной дамой без особых заявок на активные действия и соучастие, светлым ангелом, одним своим присутствием спасающим мужчину, — но полное понимание всей философской подоплеки любовного процесса и действие в соответствии с ним. (Впрочем, необходимые всем романтикам красоту, чистоту и изящество женщины тоже никто не отменял.) Женщину требовалось «доразвить», приобщить к пониманию тех религиозно-философских рассуждений, которые занимали мужчин. Избранница становилась ближайшим и первым слушателем философа, первым адептом и объектом передачи истины, не просто этой истины соучастницей, но равно ответственной в ее несении.
Для этого женское образование не должно было ограничиваться хозяйственными рамками и традиционными светскими науками и навыками — танцами, пением и иностранными языками. (Впрочем, никто не знал, как после выстраивать семейную жизнь с просвещенными и образованными «ангелами». Земная их участь, счастье и заботы были уготованы ровно те же самые, что и остальным их непросвещенным сверстницам: семья, дети и хозяйство. Вероятно, подразумевалось, что кардинальная реформа семейной жизни должна была произойти сама собой — как естественное и логическое следствие совместной жизни в Абсолюте.)
Если появление самих идеалистов было обусловлено совпадением нескольких причин, условий и склонностей характера, в их числе (за редкими исключениями) — дворянского происхождения, воспитания в просвещенной семье и ее образовательных традициях, определенного круга детского и юношеского чтения, учебы в Московском университете, известного интеллектуального уровня, — то приобщение женщин к идеалистическому философскому жизнетворчеству проходило в основном по внешним причинам родства и знакомства. Вынесенные из книг, журналов и разговоров философские теории идеалисты применяли как в собственной жизни, так и в жизни сестер и подруг.
Как уже упоминалось, одним из источников идей были оригиналы, переводы и толкования книг Шеллинга, Фихте и Гегеля; центром изучения, вольных интерпретаций и применения этих идей был кружок Станкевича и ближайшие их знакомые: М.А. Бакунин, В.Г. Белинский, В.П. Боткин, М.Н. Катков, К.С. Аксаков и другие их приятели.
Эти романы, выстроенные на теории и идеях, проходили очень схоже, минуя одну за другой стадии идеалистического увлечения: открытие в барышне необходимых качеств и высот духа, влюбленность (в основном возникшую не по велению души, а на анализе), сомнения, рефлексию, мучительные попытки найти полное соответствие между идеалом и настоящей барышней, разочарование и разрыв, — и очень редко заканчивались свадьбой. Реальных поводов к разрыву обычно не было, редкая влюбленность могла пройти проверку критериями идеалистической философии, и лишь самые отчаянные (как Н.П. Огарев) или самые решительные, но не успевшие (или не способные) в полной мере проникнуться идеями немцев-философов (как А.И. Герцен) доводили дело до логического конца — венца.
Основной «площадкой» для практики философской любовной теории было семейство Бакуниных: многочисленное (из 11 детей старшая половина, и в первую очередь четверо сестер, были вовсю задействованы в бескомпромиссных попытках жизнетворчества) и почти полностью узурпированное активным идеологом «движения» — Михаилом.
Девиц Бакуниных с полным правом можно назвать «людьми 30-х годов»: помимо врожденной склонности к идеализму, развитому к тому же и идиллической, почти райской атмосферой родового гнезда Бакуниных Прямухина, они отличались серьезным (хотя и полностью домашним) образованием. Немаловажно, что большинство барышень, легко включившихся в программу философского жизнетворчества, в отрочестве и юности были истово религиозны: таковы были сестры Бакунины, такова была Наталья Захарьина-Герцен. По мере их взросления традиционное православие переставало давать успокоение и ответы на все вопросы, а их развитый интеллект и одновременно потребность в горячей вере требовали нового объекта почитания.
Такая потребность в сильной любви, в серьезной и высокой идее, достойной того, чтоб отдаться ей со всей силой души и ума, во многом объясняет страстное увлечение сестер Бакуниных теми философскими идеями, что предлагал брат: сначала — Фихте, потом — Гегеля. Фихте безраздельно царил в голове Мишеля и его кружке до 1837 года, в основном в виде его работы «Наставление к блаженной жизни». Согласно Фихте, высшая — пятая — ступень религиозного развития предполагает не просто осознание нераздельности жизни своей и божественной, но осознание, просветленное наукой. Сестрам такая постановка вопроса пришлась по душе. С 1837 года Мишель усиленно занимался Гегелем, и усвоенные понятия тут же сообщал братьям и сестрам — как всегда, в виде последних и непререкаемых истин.
М.А. Бакунин, без сомнения, обладал выдающимися способностями к диалектике, его честолюбие и желание владеть умами и сердцами людей было необъятно, и на первых порах он вовсю практиковал его на ближайшей, доверчивой ему пастве — сестрах, а также на знакомых с детства соседках по имению, девицах Беер. Позже он мечтал создать с ними нечто вроде религиозно-философского братства, куда включил бы и подросших младших братьев.
Две сестры Беер не обладали умом и талантами барышень Бакуниных, но вполне искупали этот недостаток восторженной верой в трескучие проповеди Мишеля и безоговорочным поклонением и послушанием. Впрочем, в их трактовке философских теорий и считывании поведенческих кодов Мишеля (и других «проповедников» — например, Станкевича) случались и досадные ошибки. Сестры Беер принимали философский пыл и знаки романтической дружбы со стороны Бакунина как свидетельства той самой абсолютной любви, о которой он так много толковал, пылко влюблялись сами (сначала старшая, потом младшая) — и это вело ко вполне обычным, внепрограммным разочарованиям и обидам.
И Бакунин, и Станкевич, несмотря на всю разницу характеров и усвоенных ими к середине 1830-х годов идей, видели главное назначение человека в Любви. «Что же такое человечество? — рассуждал Бакунин в письме к старшей сестре Беер. — Бог — вложенный в материю. Жизнь его — стремление к свободе, к соединению со всем; выражение его жизни — любовь, этот основной элемент Предвечного <…> Единение мужа с женой дает совершенную гармонию» [12].
Подобные речи производили огромное впечатление на сестер Беер, и без того думавших только о любви и женихах. Теперь их мечты и интересы выносили из бытовой сферы, встраивали в философскую систему и придавали им вселенское значение.
Романы самого Мишеля отличались скоротечностью и отсутствием серьезных последствий — точнее, будучи теоретиком и идеологом любовного движения «по немецким философам-идеалистам» и обладая исключительным личным хладнокровием (в чем не раз упрекал друга В.Г. Белинский), он сознательно не доводил романы дальше начала — когда девушка, под влиянием явной симпатии, а затем и страсти, полностью принимала и его философские взгляды, и программу, пополняя ряды прозелиток.
Хронологически первым программным любовным узлом был роман Станкевича с Натали Беер — проходивший, как и большинство подобных ему романов, более в письмах и обсуждениях посвященных, чем в реальности. Станкевич, до того переживший традиционное для романтиков «земное» чувство (впрочем, низкий соблазн был побежден), на какое-то время решил, что Натали — другая, высокая часть любовного дуализма, «святой ангел», однако и тут скоро понял, что избранница не соответствует искомому идеалу. Наталья Андреевна огорчилась, но, уже вполне войдя в программную роль, решила помочь любимому отыскать необходимую ему истинно высокую душу, союз с которой будет достаточно свят и философски правилен. Ее просвещенный выбор пал на старшую из сестер Бакуниных Любовь. Как ни удивительно, план ее начал осуществляться. Правда, роль давалась Натали нелегко: заметив плоды своих усилий, она впала в отчаяние и «нервное расстройство», едва наметившийся роман прервался, но с конца 1836 года начался вновь.
Их роман хрестоматиен; он рассматривался посвященными как главное стратегическое испытание теории на практике: обе стороны были ярчайшими представителями идеалистически настроенных молодых людей, сделавших выстраивание своей личной жизни философским проектом. Более того, Станкевич был центральной фигурой кружка и «иконой стиля» для адептов идеалистической философии, при этом человеком, обладавшим огромным личным обаянием (как известно, он оставил парадоксально мало «конкретного» литературного и философского наследия, но сформировал идеи и направление жизни многих лучших людей поколения).
Отношения Станкевича и Любови Бакуниной оставались почти полностью в эпистолярных рамках. Их письма — сдержанные и неэмоциональные — вовсе не были похожи на традиционную переписку влюбленных. Кроме того, их переписка имела еще одну характерную черту: посвященные друзья и родственники с обеих сторон читали письма, обсуждали все новости и мельчайшие детали отношений, а также придирчиво соотносили их с идеальными показателями. Особенно активно действовал Мишель Бакунин: он был счастлив оказаться в центре этого экспериментального романа.
Вычитанные в основном у Фихте религиозно-философские критерии были взяты молодыми людьми как непосредственное руководство для построения любви и брака, своеобразное практическое пособие, self-help book, и поначалу все шло в соответствии с ними.
Вскоре, однако, появились и проблемы: поддерживать такое чувство на нужной высоте и силе и одновременно постоянно придирчиво анализировать его было губительно для самого чувства, и Станкевич все сильнее сомневался в его масштабе и характере. Добавились и тривиальные помехи внешнего мира: родители Любиньки, узнав о ее хоть и невинной, но все же любовной переписке, закономерно ожидали официальных заявлений от самого Станкевича: но тот проявлял нерешительность.
Впрочем, не помогло и присланное по почте формальное предложение от жениха: тот, увы, с этого момента «почувствовал решительное сомнение в истинности своего чувства», кроме того, ощутил резкое обострение хронически развивавшейся до того чахотки. Теперь жениться он никак не мог: «Этого не допускали и его искреннее и горячее сердце, и положения того философского нравственного кодекса, который был принят в его кружке» [13]. Единственным выходом была поездка за границу — и для лечения, и для учебы, и ради того, чтобы формально не разрывать помолвку, сохраняя свое лицо и сердце невесты.
В письмах из-за границы друзьям Станкевич с грустью писал о пороке всех «истинных» идеалистов — губительной для живого чувства рефлексии, равно как о невозможности соорудить чувство на философских основаниях. «…Любовь у меня всегда была прихоть воображения… Не рефлектируй, брат, много…» [14] — грустно делился он с Грановским несостоятельностью теории перед жизненным опытом.
Станкевич был до конца последовательным в осуществлении философских теорий на любовной практике, однако после неудачного опыта с Любовью Бакуниной пришел к выводу, что полностью выстроенная, «головная любовь», хоть и к самой подходящей и выдающейся кандидатуре, невозможна. Эту истину он Любиньке не открыл, и они остались формально помолвленными вплоть до ее ранней смерти в августе 1838 года.
Одним из самых известных жизнетворческих проектов молодого Михаила Бакунина было устройство семейной жизни сестры Варвары — известная кампания за ее «освобождение».
Кампания по освобождению Вареньки от доброго, но неумного и заурядного Дьякова началась с борьбы с догмами религии и традиционной семейной жизни. «Нет прав, нет обязанностей, есть лишь любовь, абсолютная, и когда есть любовь, нет обязанностей. Обязанность исключает любовь, а все, что исключает любовь, — преступно, бесчестно» [15], — заявлял будущий анархист, проявляя невероятную находчивость в уговорах сестры и действуя в широком спектре от угроз и запугиваний до смиренных просьб и описания всей пропасти, в которую ведет жизнь с человеком, стоящим на низкой ступени духовного развития.
Таким образом, борьба велась вовсе не из-за личного неприятия нового родственника — речь шла о построении всей жизни, делах мировоззренческого масштаба. Поэтому и весь эпизод борьбы за освобождение Вареньки — не частный случай неудавшейся семейной жизни и сумасбродства брата жены, но «яркий и характерный эпизод в истории русского романтизма, — романтизма, который… был несомненно предтечею той борьбы за полную эмансипацию человека, той “борьбы за индивидуальность”, которая началась у нас в шестидесятых годах» [16].
Борьба обострилась с осени 1836 года, когда Варвара все же приняла точку зрения Мишеля, на стороне которого были и сестры, и младшие братья, и «Бееровы», и друзья. О Варенькиной семейной истории «не только идет совершенно свободно речь в переписке между Станкевичем и Неверовым, между Белинским, Боткиным, Мишелем и Беерами, но Мишель обсуждает ее и с дядей своим А.Н. Муравьевым, с которым он только что познакомился, и с К.С. Аксаковым, и с младшими братьями Станкевича, и с К.Г. Левашовой, и с Н.Х. Кетчером…» — перечисляет обширный круг посвященных Корнилов. Мишель считал всю драму одним из «священных вопросов Духа», а не интимным внутрисемейным делом.
Все посвященные принимали горячее участие в обсуждении хода борьбы, анализе характеров супругов в философской терминологии и единодушно осуждали Варвару, когда та, по доброте душевной, иногда проявляла сочувствие к мужу. «Может быть, ты желаешь жить с ним в абсолютной любви… Скажи же мне, ты нашла, что муж твой живет в Абсолютном? Чем же он держится в нем? Не картошками ли, не глупостями ли, которые он выкидывает? Нет, Варинька, он вне Абсолютного; он и Абсолютное — две крайности, которые никогда не соприкоснутся», — приводил Мишель философские аргументы.
После долгих терзаний и мучительных сомнений Варвара Александровна сделала выбор в пользу искусственных идей Бакунина. Оставаться в семье, разделившейся на два непримиримых лагеря (отец-Бакунин был не без оснований убежден, что Мишель «развратил» души сестер «преступными софизмами St. Simonism’а, скрытыми под личиною христианства» [17]), было невозможно, и Варвара, с трудом собрав деньги, летом 1838 года уехала с сыном в Европу.
Однако же на этом любовные программные проекты Вареньки не закончились: через два года в Италии она все же обрела ту идеальную любовь, о которой проповедовал брат и мечтала она сама, — со Станкевичем: они «свиделись», «узнали друг друга». Мишель признал и благословил святость и «правильность» этого союза. К большому горю Варвары Александровны, обретенная любовь продлилась совсем недолго: Станкевич умер, и очередная попытка воплощения на земле идеальной любви не удалась.
Опыты любовного жизнестроительства других сестер Бакуниных и друзей семьи были столь же типическими, следовали тем же канонам и заканчивались все так же несчастливо.
Такова была влюбленность В.Г. Белинского в Александру Бакунину. Белинский особенно «показателен» в изучении взглядов и поведения идеалистов 1830-х годов не в последнюю очередь из-за его склонности к аффектам, к страстному и пылкому усвоению и немедленной практике новых идей и теорий.
Идеологическим центром оставался все тот же Мишель; с самого первого своего визита в волшебное Прямухино (в 1836 году) Белинский «сразу подвергся усиленному воздействию Бакунина и сразу попал в сферу его умственного и нравственного влияния» [18].
«Святые», идеалистически настроенные и возвышенные барышни Бакунины произвели на него при первой встрече колоссальное впечатление — одновременно непосредственное и теоретическое: «Я увидел осуществление моих понятий о женщине: опыт утвердил мою веру» [19], — писал он Бакунину.
Восторженная и одновременно головная, программная влюбленность в одну из сестер была в таких обстоятельствах лишь вопросом времени — и Белинский, мучительно сомневаясь в своих достоинствах, влюбился в Александру. Влюбленность протекала тяжело: от аффектированных восторгов, излагаемых в терминах немецкой философии, он прямо переходил к черной меланхолии и отчаянию от несоизмеримой духовной и нравственной пропасти между ним самим и «ангелом», а затем обнаруживал в Александре несоответствие философскому идеалу вечно-женственного.
Когда Белинский вышел из своего состояния искусственно наведенной влюбленности, он подверг его столь же яростному осуждению и критике, назвав «ложным чувством», «в котором истинна была только потребность чувства», которое он «часто, очень часто… насильственно развивал в себе, насильственно отвлекаясь от всего прочего, чтобы дать призраку вид действительности» [20]. После Белинский исступленно ругал себя за подобное отношение не только к любви, но и к жизни: «…действительность не лошадь, которою можно управлять по воле, но кучер, который правит нами и преисправно похлестывает нас своим бичом» [21], — делился он новыми, реалистическими выводами с Мишелем.
По тому же сценарию (и в соответствии с теми же теориями) протекал роман еще одного друга Мишеля и Белинского — Василия Петровича Боткина, старшего сына известного купца-чаеторговца. Он познакомился с Белинским, а затем со всем кругом Станкевича после 1836 года и очень скоро уже заразился от Михаила Бакунина и новых друзей немецко-идеалистическим взглядом на мир и сопутствующей ему головоломной терминологией. Удивительно, что Боткин, позже известный своей (порой — по мнению приятелей — чрезмерной) склонностью к земным утехам и ироничному взгляду на мир, полностью воспринял и неистово-восторженную лексику идеалистических отношений, и такое же преклонение перед Мишелем, причастившим его к новой вере.
Почти полностью «заочный», эпистолярный роман Боткина с той же Александрой Бакуниной начался летом 1839 года. Редкие встречи не мешали его развитию, и от едва наметившихся романтических отношений обе стороны сразу перешли к тяжким раздумьям, сомнениям, мрачной и тревожной рефлексии и дотошному анализу на предмет соответствия чувств Истинной Любви. Невинную переписку снова скрывали от родителей Бакуниных, справедливо опасаясь, что те не обрадуются возможному мезальянсу дочери с купеческим сыном. При этом все письма все так же внимательно прочитывались посвященным кругом, каждый участник которого считал за необходимость высказать свой критический анализ происходящего; Мишель в письмах добавлял все новые требования к женщине в любви и браке, почерпнутые из «Феноменологии духа». Этот анализ и масштабные требования совсем сбили Александру с толку.
Развязка романа была драматичной: переписка открылась, скандал вышел большой. Отец-Бакунин отверг официальное предложение Боткина, но, смягчившись, поставил условием выждать год — без свиданий и переписки — и, если чувства молодых не изменятся, дать свое вынужденное согласие. Весь круг посвященных ожидал, что Боткин тайно увезет любимую и женится без согласия ее родни (так поступил А.И. Герцен, так пытался поступить Н.И. Надеждин), но тот сомневался и, несмотря на одобрительные письма возлюбленной, на побег не решился. Вскоре их вялая подпольная переписка прекратилась, и по прошествии условленного срока ни одна из сторон не упомянула об исполнении уговора.
Менее других был задет всеобщим философским жизнестроительством Иван Сергеевич Тургенев — хотя он был одним из немногих, кто учился в Германии и слушал лекции о немецком идеализме «из первых уст». Его увлечение Татьяной Бакуниной было недолгим и несильным, здесь, в отличие от романов ее сестер, именно она была «ведущей» (Татьяна была на три года старше и к 1841 году прошла уже изрядную школу философского идеализма от брата). Поэт в иерархии немецких идеалистов был напрямую связан с Мировым Духом, причастен откровению, и это высокое положение Тургенева подхлестывало и влюбленное восхищение Татьяны, и экзальтацию. «Вы святой, вы чудный, вы избранный Богом. На челе у вас я вижу отпечаток его величия, его славы, и вы будете, как он, велики, могущественны, свободны, блаженны, как он», — таков был тон и стиль ее писем возлюбленному, немало смущенному подобным пафосом. Поначалу Тургенев будто бы смог вписаться в тщательно создаваемый и тиражируемый в Прямухине образ, однако вскоре с легкостью от построения чуждого ему исторического характера отказался. Пик увлеченного жизнестроительства идеалистов был уже пройден, и роман (вновь почти сплошь эпистолярный) быстро затух. Тургенев же, как упоминалось, посвятил критическому анализу этого романа несколько произведений, ставших его манифестированным отречением от романтического образа.
На фоне молодых поборников идеалистической немецкой философии и ее реализации в личной жизни, жизнетворчество другой ветви их сверстников — А.И. Герцена, Н.П. Огарева и нескольких членов их кружка — выглядело совсем иначе. В самых общих чертах это были люди более решительные, более практические, менее склонные к рефлексии (в случае Герцена) и более последовательные в деле внедрения усвоенных идей и теорий (в случае Огарева).
Их идеалы и источники мировоззрения изначально отличались иной направленностью — не отвлеченно-немецко-идеалистической, а социально-утопической (сен-симонизм и фурьеризм); а сами они — особо крупным масштабом понимания и собственного мессианства, и значимости проводимых в личной жизни реформ. Переворот в частной, любовной жизни означал для них и переворот в жизни общей, он вел к новому, гармоническому общественному устройству.
Любовь и женитьба на женщине, способной разделить его стремление к идеалу, с юности стали одним из первых «проектов» Огарева. Даже в ранней юности, проводя лето в отцовском имении в окружении вполне доступных красавиц, он не забывал о главном: «…я не должен предаваться любви: моя любовь посвящена высшей, универсальной “Любви”, в основе которой нет эгоистического чувства наслаждения».
Вскоре ему показалось, что такую любовь он нашел в лице племянницы пензенского губернатора, дочери бедного помещика Марьи Львовны Рославлевой — женщины неглупой, неплохо образованной, но чрезвычайно взбалмошной, эксцентричной, эгоистичной и склонной к светским удовольствиям (последние два качества открылись позже). Огарев в письмах друзьям и невесте тщательно выстраивал роли и образ себя и невесты — в соответствии с вселенской и религиозной значимостью их любви. Посредством нее мир претерпит коренные изменения: «Наша любовь, Мария, заключает в себе зерно освобождения человечества…» — писал Огарев невесте в письме, перечисляя далее основные символы романтизма и термины усвоенных философских течений.
Поначалу семейная жизнь протекала идеально, то есть в соответствии с теорией: своим старательно выстроенным поведением и речами Марья Львовна вполне и ярко олицетворяла тип идеальной женщины 1830-х годов, образованной в духе времени, пытающейся выработать новые принципы семейного союза и коды поведения в обществе. Она, так же как и романтически-оппозиционно настроенный муж, презирала толпу и ее низкие стремления (что было несложно, учитывая ее бедность до замужества), верила в новые, свободные принципы жизни в духе Жорж Санд и поначалу наверняка была искренне влюблена.
Однако же, после возвращения супругов из ссылки, брак начал постепенно, но неминуемо рушиться: молодая жена со всем жаром темперамента увлеклась светской жизнью, сделалась равнодушна к серьезным вопросам, на дух не переносила (с полной взаимностью) единомышленников и друзей мужа, а из «философской пропаганды» и утопических и социальных теорий выбрала лишь те принципы свободной любви и те постулаты, что совпадали с ее капризами, в итоге окончательно запутавшись в феминистских теориях а-ля Жорж Санд.
Жизнь не складывалась, но ни ссоры, ни любовники жены не заставили Огарева признать крах своего жизненного проекта. В своем идеалистическом феминизме и следовании выбранному пути он явил удивительную последовательность — и даже тогда, когда любовь к жене его прошла, когда она «успела расхитить все, что находилось в его сердце», когда родила мертвого ребенка от другого человека, он не отменил своего доброго отношения к ней, равно как и материальной заботы. Причиной тому была не только его природная доброта, но стойкость в реализации жизненного проекта: он и после распада семьи считал необходимым сохранить свободу когда-то любимой женщины, давая ей возможность равноправных отношений с ним без любви и обязанностей с ее стороны.
Основной причиной краха любовного и семейного проекта Огарева был неудачный выбор «объекта» для приложения своих теорий, к тому же основой этой теории все же было настоящее любовное чувство, в принципе своем рационализации не поддающееся.
С четой Огаревых связан еще один опыт применения на практике «учения» Жорж Санд — реализация любовного треугольника по модели одного из ее романов — «Жака». Во время первого заграничного путешествия (в 1841 году) Марья Львовна находилась на пике любовного романа с их общим приятелем И.П. Галаховым — аристократом, мятущимся философом и фурьеристом. Огарев, зная об этом увлечении, сознательно не мешал ему, полностью находясь в рамках кодифицированного поведения несчастливой стороны любовного треугольника у «новых людей». Программности тривиальному, в общем, сюжету добавляло и то, что сам «счастливый соперник» Галахов также действовал в формулах «новых» отношений». Все трое сообщали свои переживания и подробный их рефлективный анализ в письмах друг другу.
Роман не был осуществлен из-за разного «теоретического» подхода к проблеме: Марья Львовна не желала сдерживать себя правилами программного поведения, Галахов же настаивал на последовательном их исполнении и выборе одной из моделей семьи, смешение программ невозможно, при этом выбор модели поведения должен быть открытым и известен обществу. Обширное письмо Галахова Марье Львовне — важный образец алгоритма действий для эмансипированной женщины, решившей действовать по выбору свободной любви.
«Чтобы не увязнуть в пошлости, лжи и противоречиях, чтобы эмансипироваться, то есть стать свободной на деле, как на словах, воздействовать примером на прогресс, женщина должна бесповоротно выбрать одно из двух начал: либо законы современного брака, либо фурьеризм; и если она хочет теперь же выступить из круга установленных отношений, она должна граждански поставить себя независимо и взять себе одного или нескольких любовников, рискуя в современном обществе остаться со всеми своими детьми на руках, — такова Жорж Занд. Но нужно мужество, чтобы так поступать перед лицом общества, столь сурово карающего за явные грехи. Все остальное — противоречие…» [22].
К теоретическому согласию обе стороны так и не пришли.
Сам же Огарев выстраивание личной жизни по намеченному образцу не оставил и через несколько лет, проникнувшись симпатией и благими намерениями по отношению к дочке соседа Наталье Тучковой, начал новый проект. Летом 1849 года Огарев сделал ей предложение, желая таким образом освободить барышню от семейного и конвенционального гнета: мысль о фиктивном браке как способе освобождения женщины пришла на ум Огареву задолго до Чернышевского и его персонажей. Стоит ли говорить, что и этот брак распался с мучительными последствиями как для обеих сторон, так и для их общего друга — А.И. Герцена.
Что касается Александра Ивановича Герцена, то в его случае вряд ли можно говорить о сознательном жизнестроительстве в полной мере. Природа и начало его влюбленности в кузину Наталью Захарьину действительно во многом совпадали с романами его более идеалистически и романтически настроенных сверстников. Поначалу это была «головная» влюбленность, традиционно для романтиков противопоставленная «земной страсти»: Александр Герцен увлекся и «с помощью воспоминаний, психического анализа, сильной мозговой работы дошел до обожания образа» [23].
«Случай» Герцена отличается от других и тем, что Натали была одной из очень немногих женщин, кто вполне мог соответствовать чаемому идеалу и наравне с партнером принимать правила философско-теоретической игры, органично действуя в заданных ею рамках. Натали и правда была истинным воплощением идеальной женщины 1830-х годов — естественно-изящная, свободная от пошлых мыслей, желаний и страстей, способная искренне любить и при этом интеллектуально не уступающая партнеру, она была в состоянии равноправно выстраивать идеальную схему в жизни. Однако в этом браке ситуация сложилась обратная союзам идеалистов: ее партнер, обладая исключительно рационально-сангвиническим складом личности, вскоре охладел к идеалистическим увлечениям юности. Его романтический идеализм был краткой данью передовой моде и увлечению 1830-х годов, Натали же была органична в этом образе и после многих лет ей все так же было необходимо воплощать его в жизни. Эти недовоплощенные теории юности, когда-то страстно культивируемые Герценом и привитые Наталье Александровне, и привели к ее драматическому роману с Г. Гервегом, позже — к ее преждевременной смерти. В этом смысле Наталья Герцен была самым последовательным «воплотителем» образа и идеала романтического идеалиста 30-х годов.
***
Браки по идейным соображениям были далеко не редкостью во второй половине XIX века, однако «экспериментаторы» обычно основывались не на отвлеченных философских или религиозных идеях, а исходя из гораздо более конкретных и практических целей. В основном эти идеи браков сводились к нескольким рецептам помощи женщине в трудных обстоятельствах: спасению падших, но милых созданий, спасение девушки от гнета семьи — традиция, начатая Н.Г. Чернышевским и его романом и более или менее массово продолжавшаяся десятилетиями, а также браки с педагогическими и воспитательными целями в отношении избранников из другого социально-общественного слоя — например, между идеалистически настроенными курсистками и крестьянами.
Идеалисты 1830-х годов положили начало этому сомнительному с точки зрения реализации и жизнеспособности, однако масштабному проекту, призванному провести глубинные социальные изменения в обществе и оказавшемуся если не продуктивным, то живучим и даже распространенным явлением.
К сожалению, приходится признать, что судьба женщин, участвовавших в экспериментах построения жизни и брака по философским, литературным либо социально-утопическим идеям, складывалась несчастливо — и прежде всего это касалось женщин ярких, цельных и человечески талантливых, воспринявших эти идеи со всей силой души и ума.
Наталья Александровна, усвоив привитую ей юным Герценом роль и мировоззрение, пронесла их через юность в молодость и относительную зрелось — и умерла в итоге именно из-за несоответствия идеальной схемы и жизни.
Марья Львовна Огарева, в меру своих способностей усвоив жизнетворческие установки мужа и его единомышленников, запуталась в теории и практике, не сумев отделить идеи от собственных страстей и капризов, умерла довольно рано и в одиночестве.
Любовь Александровна Бакунина также умерла очень рано (впрочем, от прозаической чахотки); Варвара, после так и не успевшего развиться романа со Станкевичем, вынуждена была вернуться к мужу и если и продолжала исповедовать идеи и верования юности, то никаких свидетельств об этом не осталось. Татьяна осталась незамужней девушкой — и прототипом для комического образа стареющей, но все так же восторженной идеалистки в рассказе бывшего возлюбленного.
О сестрах Беер известно мало: они продолжали жить долго и относительно счастливо, но только потому, что ни умом, ни силой и цельностью характера не отличались, а плыли в основном по течению — для них фихтеанские и гегельянские религиозно-философские идеи были лишь новой увлекательной формой скоро забытых девичьих разговоров о любви.
Примечания
Комментарии