О науке расставанья, блудных сыновьях и “affect revolution”

Испытание чувств — подступы к большой дискуссии

Дебаты 24.04.2017 // 447

От редакции: Рецензия на книгу историка, доктора филологических наук Андрея Зорина «Появление героя: Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII — начала XIX века» (М.: Новое литературное обозрение, 2016).

Отсюда если через «Л» обозначим любовь, а через «С» смерть, то Л — f (С), то есть любовь и смерть… Да, именно, именно.
Е. Замятин. Мы

Вопросы любви и смерти не волновали Ипполита Матвеевича Воробьянинова, хотя этими вопросами, по роду своей службы, он ведал с девяти утра до пяти вечера ежедневно, с получасовым перерывом для завтрака.
И. Ильф, Е. Петров. Двенадцать стульев

Примеров влияния литературных схем на реальные поведенческие стратегии — множество, и обсуждаться они начали, разумеется, не сегодня. Среди таких тем есть впечатляюще долгоиграющие. Так, скажем, в 1940-е Ахматова пренебрежительно отзывалась о «чистоплюе Конан Дойле», своей шерлокианой якобы толкавшего подростков на самые омерзительные поступки [Шапорина, с. 213–214]. Почти за двадцать лет до нее Тэффи, в очерке с громким заглавием «Питомник убийц» (которое и само будто бы калькирует заголовки pulp-беллетристики), опубликованном в парижском «Возрождении» — одном из главных изданий русских эмигрантов, — сетовала на излишнее внимание публики к сенсационным репортажам об убийствах и детективным рассказам. По мнению Тэффи, уголовная литература способна «воспитывать преступников» с тем же успехом, что и криминальная документалистика [Тэффи, с. 2]. Вспомнить можно и многочисленные заметки и статьи, наводнявшие еще дореволюционную русскоязычную прессу — например, о вдохновившейся детективными романами 14-летней служанке Нивинской из Варшавы, мечтавшей бежать в Америку и сделаться там сыщицей «из любви к искусству» (а для достижения цели убившей и ограбившей свою хозяйку) [Русское слово]. Рецензируемая книга, впрочем, посвящена отнюдь не разноликим сыщикам, не впечатлительным тинейджерам и не польским горничным, но тоже сосредотачивается на сближении литературных моделей и индивидуальных переживаний и поведенческих схем.

«В этой книге речь пойдет о любви и смерти» [Зорин, 2016, с. 60], — так Андрей Зорин, историк, филолог, профессор Оксфордского университета и МВШСЭН, заканчивает введение к своей свежеизданной книге «Появление героя», заимствующей заглавие у текста Льва Рубинштейна и подводящей итог почти тридцатилетней работе. Финал введения тем риторически эффектней, что отчасти контрастирует своей мнимой лиричностью со всей пространной теоретической вводкой: фундированной, насыщенной преамбулой «Индивидуальное переживание как проблема культуры», подробно и последовательно эксплицирующей методологические и тематические ориентиры Зорина. Такое автоопределение на самом деле вполне точное: в шести главах действительно идет речь о любви — стареющем бенефакторе, так и не решающемся сделать предложение своей молодой воспитаннице; актрисе Сандуновой с сомнительной репутацией; Андрее Тургеневе, то томящемся по Сандуновой, то мечтающем, подобно герою Стерна, навестить в ревельской лечебнице девушку, «сошедшую с ума от любви», и т.д. Идет речь и о смерти — о «самоубийстве» (?) Тургенева, мифе «бедной Лизы» и проч. Завершающаяся «любовью и смертью» преамбула во многом посвящена историографии «эмоционологии» — и определению того, какое место занимает исследование Зорина в общем ряду работ по истории чувств. Введение Зорина начинается, тем не менее, с цитаты не из Уильяма Редди [1] или Яна Плампера [2], но из записных книжек Лидии Гинзбург, считавшей собственные научные убеждения весьма эксцентричными и заявлявшей, что разница между историком и романистом минимальна: они работают с одним и тем же материалом, просто различным образом [Van Buskirk, p. 12]. К описанию «истории чувств» эта цитата, пожалуй, подходит особенно удачно, демонстрируя, в чем сила этого дисциплинарного феномена и, парадоксальным образом, его уязвимость. «Сфера чувств» нередко — все еще — считается в публичном дискурсе чем-то едва ли не противопоставленным академическим чаяниям, тем, чему надлежит оставаться вне добросовестных штудий. Ведь как сочетаются верховенство факта и научная доказательность с рассуждениями о «внутреннем мире» — особенно если речь идет об исторических фигурах, отделенных от современного читателя двухсотлетней дистанцией? По сути, ответу на этот вопрос монография Зорина и посвящена.

Разумеется, зоринское исследование не находится в исследовательском вакууме — о чем свидетельствует и обширная библиография, занимающая почти тридцать страниц. Специфика подхода Зорина заключается во многом в смещении фокуса: исследователя занимают не только и не столько «эмоциональные сообщества» в макромасштабе (как в работах, например, Барбары Розенвейн об эмоциональных сообществах Средневековья [3]), но локальные научные кейсы, скрупулезное изучение которых позволяет перейти к более масштабным выводам и обобщениям о взаимодействии существующих (или заимствующихся) эмоциональных матриц и индивидуальных переживаний. Речь идет, впрочем, не о том, чтобы выводить «большую теорию» из частных случаев, но о том, чтобы демонстрировать, как теория может быть применена к конкретному исследовательскому сюжету. Основное место в книге отведено Андрею Тургеневу, которого Зорин называет «“пилотным выпуском” человека русского романтизма» [Зорин, 2016, с. 39]. Случай Тургенева интересен своей заведомой «конфликтностью» — постоянным столкновением разных эмоциональных матриц, поиском культурных кодов для осмысления собственных биографических коллизий — то в масонском кодексе, то в литературных и театральных образчиках. Вообще литературоцентричность позднего XVIII века и зависимость дворянской элиты от импортных «моделей чувствования» — одна из главных предпосылок, из которых исходит Зорин: «Во второй половине XVIII столетия производство “публичных образов чувствования” все в большей степени берет на себя литература, предлагавшая образцы эмоционального кодирования для широкого круга образованных читателей. <…> Любая значимая составляющая душевной жизни образованного человека была охвачена тем или иным “образцовым” писателем, задавшим модус соответствующего эмоционального переживания и вытекающего из него поведения. Европейская публика училась любить по “Новой Элоизе” и “Страданиям юного Вертера”, наслаждаться природой по Томсону и Руссо, посещать кладбища по Юнгу и Грею, уединяться от мира по Циммерману» [Зорин, 2016, с. 44].

Дальнейшие примеры действительно последовательно иллюстрируют эту идею. Не менее любопытной, чем «тургеневские» главы, оказывается предшествующая им «Наука расставанья», посвященная Николаю Карамзину и в частности его европейскому вояжу: «Датский доктор, вюртембергский дипломат и русский литератор представлены здесь как полноценное эмоциональное сообщество, которое во французской столице становится для автора ближе, чем круг соотечественников. Понятно, что это было текстуальное сообщество par excellence, организованное вокруг сакральных текстов, локусов и имен европейской культуры. Общие образцы чувствования объединили “одинакие сердца”, и единообразное усвоение этих образцов определялось совместным переживанием литературных и театральных впечатлений. Карамзин и Вольцоген вместе читали одни и те же произведения Шиллера и ходили на одни и те же комедии в парижских театрах» [4] [Зорин, 2016, с. 161–162].

История эмоций все еще кажется относительно новой дисциплиной, особенно когда речь заходит о русском материале. Илья Виницкий в своем подробном обстоятельном очерке об истории эмоций и Russian Studies вполне убедительно формулирует, в чем «слабость» науки об эмоциях и почему отношение к исследованию «чувств» в гуманитаристике долгое время оставалось скептическим — вплоть до «эмоционального поворота» (“affect revolution”) 1970–1980-х: «В западной интеллектуальной традиции к эмоциям, особенно сильным, чаще всего относились со страхом, подозрением или пренебрежением. До 1970-х “чувства” находились в компетенции психологов, но и последние уделяли им относительно мало внимания, рассматривая их в лучшем случае как “вечные” биологические данности (парадокс психологов-эволюционистов: “…в нашем черепе размещается мозг каменного века”)» [Виницкий].

В российской научной традиции история эмоциональной культуры все еще занимает, как кажется, не очень устойчивые позиции. Не исключено, однако, что эта ситуация начинает постепенно меняться, а резонанс зоринской книги может свидетельствовать и о том, что разговор об эмоциональных матрицах, эмоциональных культурах и «моделях чувствования» может стать гораздо более привычным явлением не только в сугубо академической сфере, но и в области публичного разговора об истории (public history, адептом и популяризатором которой является Зорин). Зоринские штудии в области эмоциональной культуры, возможно, способны заполнить тот зазор, о котором говорит ученый, — «…нарастающий разрыв между колоссальным и непрерывно увеличивающимся массовым интересом к истории и работой цеховых академических историков, сознательно уходящих и не желающих обслуживать этот массовый спрос, в результате которого история остается в значительной степени достоянием шарлатанов и демагогов» [Зорин, Public history]. С этой точки зрения история эмоций, как кажется, особенно уязвима: конечно, при желании объектом псевдонаучных спекуляций можно cделать что угодно, но «чувства и чувствительность», пожалуй, этим спекуляциям подвержены особенно. Тем ценнее книга Зорина, сочетающая не только исследовательскую добросовестность, но и риторическую яркость. Зорин нередко склонен проводить параллели между историческими кейсами и примерами из современности — это может быть знакомо читателю еще по «Кормя двуглавого орла…», где часть теоретической преамбулы посвящена отнюдь не рубежу XVIII–XIX веков, но коллапсу Советского Союза и набору символических формул и идеологических метафор 1990-х. К слову, и в «Орле» речь идет все о том же тесном соседстве между литературой и действительностью: в предыдущей своей монографии Зорин говорит о литературе как одном из резервуаров, откуда могут черпаться идеологические метафоры [Зорин, 2004, с. 28], — как могут, что наглядно демонстрирует монография новая, черпаться и публичные «модели чувствования». Без параллелей не обходится и новая монография — начиная от иронических частностей (так, Зорин замечает, что псевдонимом «Андрей Тургенев» подписывается беллетрист Вячеслав Курицын, автор постмодернистских триллеров и сенсационных романов а-ля «Чтобы Бог тебя разорвал изнутри на куски!») [Зорин, 2016, с. 60] до более масштабных вопросов: «В XXI веке русская культура в третий раз после 1860-х и 1920-х годов прощается с эмоциональной культурой романтизма. Окажется ли этот разрыв окончательным? Сегодня, отвечая на подобный вопрос, мы обречены исходить только из собственных воспоминаний и наблюдений. По словам Клиффорда Гирца, мы смотрим на людей прошлого “из того места, которое сами занимаем в сегодняшнем порядке. Мы понимаем их, как умеем и исходя из того, кем мы сами являемся или стали. В таком положении вещей нет ничего фатального ни для истины, ни для справедливости. Просто это так, и глупо притворяться, что дело обстоит каким-то иным образом” (Geertz 1999: 105)» [Зорин, 2016, с. 512–513].

«Появление героя» бесспорно предлагает простор для множества параллелей и вопросов (с современностью и к современности). «Новая газета», отзываясь на зоринскую новинку [5], пишет: «В новой книге Андрея Зорина наглядно показано, как литература может погубить человека. И что нужно делать для того, чтобы этого не произошло» [Бавильский]. Видеть в книге Зорина руководство к действию, конечно, необязательно, но само помещение тематики «Появления героя» в универсальный, вневременной контекст показательно.

В целом же, как мне кажется, зоринская книга — не столько про Андрея Тургенева и прочих meno fletters, даже не про любовь и смерть, но про яркую и изящную демонстрацию механизмов изучения «истории чувств», попытку показать, что «эмоции» могут и должны быть частью современного гуманитарного знания — как и, вестимо, разговора о нем. Шансов стать «публичным» фактом, частью общественного разговора о прошлом у «Появления героя», как кажется, очень много. Вероятно, больше, чем у многих прочих трудов по истории эмоций в России — как, например, у замечательного, но труднодоступного сборника “Interpreting Emotions in Russia and Eastern Europe”, подготовленного Марком Д. Штейнбергом и Валерией Соболь по следам конференции в Иллинойсе.


Литература

Виницкий И. Заговор чувств, или Русская история на «эмоциональном повороте» (Обзор работ по истории эмоций) // Новое литературное обозрение. 2012. № 5. URL: http://www.nlobooks.ru/node/2639
Зорин А. Кормя двуглавого орла: Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М., 2004.
Зорин А. Появление героя: Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII — начала XIX в. М., 2016.
Зорин А. Public history как дисциплина. URL: https://postnauka.ru/video/18165
Тэффи. Питомник убийц // Возрождение. № 958. 1928. 15 января.
Русское слово. 1912. 19 апреля. URL: http://starosti.ru/archive.php?m=5&y=1912
Шапорина Л.В. Дневник: В 2 т. Т. 2 / Вступ. ст. В.Н. Сажина. М., 2012.
Van Buskirk E. Varieties of Failure: Lydia Ginzburg’s Character Analyses from the 1930–1940-s // Lydia Ginzburg’s Alternative Identities / Ed. by E. Van Buskirk, A. Zorin. Oxford; Bern; Berlin, 2012.


Примечания

1. Reddy W.M. The Navigation of Feeling: A Framework for the History of Emotions. Cambridge University Press, 2001; Reddy W.M. Historical Research on the Self and Emotions // Emotion Review. 2010. Vol. 1. No. 4.
2. Плампер Я. Алхимия власти. Культ Сталина в изобразительном искусстве / Авт. пер. с англ. Н. Эдельмана. М., 2010. Plamper J. The History of Emotions: An Interview with William Reddy, Barbara Rosenwein, and Peter Stearns // History and Theory. 2010. Vol. 49. No. 2. См. также: Plamper J. Emotions in History. Oxford: Oxford University Press, 2015.
3. Rosenwein B. Emotional Communities in Early Middle Ages. Cornell University Press, 2006; Rosenwein B. Worrying about Emotions in History // American Historical Review. 2002. Vol. 107. No. 3.
4. Зависимость реальных путешествий и впечатлений от них от некоторой литературной географии напоминает и о более позднем примере, описанном Николаем Богомоловым: «Георгий Иванов, свидетель более чем ненадежный в общем, но нередко удивительно точный в частностях, вспоминал: “…на вопрос, что он испытал, увидев впервые Сахару, Гумилев сказал: “Я не заметил ее. Я сидел на верблюде и читал Ронсара”. Пусть даже это была бравада и рассчитанное высокомерие по отношению к слушателям, но можно ведь вспомнить и о том, что в реальных письмах к Ларисе Рейснер с фронта мелькают то “Столп и утверждение Истины” П.А. Флоренского, то “История Мексики” Прескотта». См.: Богомолов Н. Читатель книг. URL: http://sobolev.franklang.ru/index.php/nachalo-xx-veka/90-n-bogomolov-chitatel-knig
5. Которую, к слову, характеризует как «интеллектуальный роман».

Комментарии