,

Рейх суперменеджеров

Американские ученые против американских политиков: вердикт без суда?

Профессора 06.12.2017 // 349
© Фото: Hernán Piñera [CC BY-SA 2.0]

Популярная культура полна карикатурных изображений нацизма. Гитлер возникает внезапно, как будто он уже свершившимся фактом ждал своего часа. Сперва — веймарский декаданс, по-настоящему хорошее искусство и уличные бои штурмовиков с коммунистами. В следующий момент Гинденбург вручает Адольфу ключи от царства, и начинаются факельные шествия, «Триумф воли» и заунывные скрипки Ицхака Перлмана. Гитлер вырастает над возрожденным Рейхом тоталитарным божеством. Все переходит под его контроль за счет полного господства нацистской партии над жизнью в Германии. Разумеется, на деле все было не так.

Восхождению Гитлера к его геноцидальной власти предшествовали годы «напряженных межпартийных разногласий», как принято теперь говорить, снижающегося благосостояния и уличного насилия. В конце концов Гитлер сколотил из шаткой коалиции дельцов-технократов, традиционных консерваторов, военных интересов и собственных радикальных этнонационалистов правдоподобное правительство. Как только новое правительство укрепило свою власть, тысячи коммунистов и профсоюзных активистов подверглись жестоким гонениям и одними из первых отправились в будущие концлагеря. И все же какое-то время для подавляющего большинства немцев — включая, пусть ненадолго, немецких евреев — жизнь оставалась прежней, как в веймарскую эпоху. В стране сменился режим, но большинство немцев в середине и конце 1930-х вставали по утрам и отправлялись на работу, как они это делали в 1920-х. Январь — март 1933 года не сравнить с 1776, 1789, 1791, 1917 и даже с 1979 годом. Никакого перевернутого с ног на голову мира — все странным образом оставалось непрерывным для многих немцев, как будто вовсе не произошло ничего особенного. А для некоторых из них все на удивление изменилось к лучшему.

Слово «фашизм» теперь — на фоне глобального подъема крайне правых демагогов вроде Дональда Трампа, Марин Ле Пен, Виктора Орбана, Нарендры Моди и Реджепа Тайипа Эрдогана — вертится у всех на языке. Офисные разговоры возле кулера не обходятся без обсуждения нынешних и грядущих автократов и их возможности возвыситься над политическим ландшафтом XXI века. Ханны Арендт и Теодоры Адорно не первой свежести стали желанным дополнением к американскому медийному пейзажу. Мы все глубоко инвестировали себя в идеологию и психологию фашизма.

В этих витающих в воздухе разговорах о фашизме удивляет, однако, насколько редко мы выходим в своих аргументах за идеологические и психологические рамки, почти не прибегая к формально политическим и экономическим доводам. Мало кому хочется обсуждать, как на самом деле функционировали фашистские общества вроде нацистской Германии, кто, как и для чего их строил. Но когда задаешься этими вопросами, возникает гораздо более четкий образ, в котором яснее вырисовывается особая политическая и экономическая структура.

Экономическая история нацистской Германии — это история быстрых изменений в распределении доходов и появления управленческой элиты, получившей в свои руки огромную долю национального дохода. Эта элита — не пресловутый один процент, а 0,1 процента — была нацистским аналогом сегодняшних «суперменеджеров» (пользуясь популярным ныне термином Тома Пикетти). Такая параллель с современным неолиберальным обществом требует внимательнее изучить место суперменеджеров в обоих режимах. Это может многое прояснить, но также не на шутку встревожить.

 

Бегемот: политэкономия нацизма

Такие мыслители, как Адорно и Арендт, изучали нацизм сквозь призму философии. Они приняли нацистские притязания на «тоталитаризм», где идентификация с партией и лидером связывала всех в тотальное, единое общество и где все управлялось через Volksgemeinschaft (национальное сообщество или осознание себя частью «подлинного» национального сообщества). Действительность была куда беспорядочней. Коллега Адорно Франц Нойман рассматривал те же самые вопросы с позиций политической экономии и права. Ему, при любых раскладах, не удалось обнаружить в Германии «госкапитализма», где мотив прибыли был бы исключен, а производство находилось бы под полным контролем государства. Напротив, при нацизме, отмечал Нойман, бизнес — а особенно крупные корпоративные интересы — получил необычайную свободу действий. Пусть она и была относительной, но от многих прежних социал-демократических ограничений интересы крупного бизнеса были полностью освобождены. Независимые профсоюзные организации были разгромлены, а бизнесу было разрешено создавать массивные, генерирующие прибыль монополии — до тех пор пока он производил необходимые для партии и армии товары и услуги.

Чем внимательнее Нойман изучал каждодневный быт нацизма, тем больше он сомневался, что нацистскую Германию можно называть «государством» в традиционном смысле слова. Он и его коллега по Франкфуртской школе Отто Киркхаймер отмечали, что власть, авторитет и ответственность, вопреки заверениям пропаганды, не связывались воедино в личности Лидера, но скорее рассеивались в разрозненной и иррациональной системе. Каждый (кто не был исключен из национально-расового сообщества) должен был либо встать в строй, либо по заветам вождя стать автономным, инициативным предпринимателем и первопроходцем национального духа, в каком бы секторе он ни работал. Хоть отдельные сектора государства сохраняли вид бюрократической махины, где фактическая организация во многом отдана на откуп технократам, промышленности это отнюдь не коснулось. Общество было поставлено под контроль бесчисленных, как теперь говорят, «лидеров мысли» (thought leaders) с пересекающимися и конкурирующими вотчинами. Сама же партия поддерживала кадровые связи почти в каждом секторе и собственные сферы контроля, особенно над расовыми вопросами — sine qua non нацизма. Была заключена сделка, и вооруженные силы, не оправившиеся от удара и «предательства» немецкой капитуляции в Первой мировой войне, пришли к соглашению о внутреннем балансе сил. Гитлер был, конечно, во главе, но лишь благодаря постоянным переговорам между этими секторами со своими собственными мини-суверенитетами. И все же Гитлер не был тем суверенным властителем, каким его мнили пламенные сторонники и непреклонные критики. Его офис больше походил на клиринговую палату, которая часто принимает конфликтующие стороны, а иногда отправляет их для разрешения противоречий к другому лидеру, поменьше. Конечно, фюрер был диктатором, но он был первым среди многих — не «колоссом на марше» нацистских пропагандистов и не «Абсолютным злом», воплощенном в человечишке с усиками из моралистской западной поп-культуры.

В своем конечном анализе Нойман приходил к выводу, что нацистская Германия на самом деле не была государством в любом из общепринятых смыслов слова. Он видел в ней вовсе не библейского Левиафана Гоббса — механистический образ содружества, коллективно функционирующего ради безопасности и процветания отдельных его субъектов, чья власть связана, выражена и представлена в лице монарха или правящего совета.

Нойман усмотрел в ней совсем иной гоббсовский образ — кошмар урчащего чудовища земли Бегемота, которого для Гоббса олицетворяли Армия нового образца Оливера Кромвеля, Долгий парламент и пуританские дельцы, принявшие обличье творцов нового государства, на деле же — неровный срез военной, экономической власти (не без сексуальных ограничителей) – дестабилизированный альянс, которым у Гоббса объяснялись сущность анархии в Британии и полное разорение Ирландии. Бегемот нацистской Германии тоже представлял собой амальгаму. Известно, что нацисты получили шанс «поуправлять» лишь благодаря договоренностям между традиционными консерваторами, новыми ультраправыми националистами, армией и, самое главное, бизнес-элитой. Некоторым из бизнесменов даже пришлось лично упрашивать Гинденбурга назначить Гитлера главой правительства.

 

Прибыль и зарплаты в темные времена

Ни Ноймана, ни Гоббса, раз уж на то пошло, не следует понимать превратно. «Бегемотоподобная» структура может быть необычайно эффективной. Эффективность нацистов по части лишения гражданских прав, порабощения и геноцида была беспрецедентной с точки зрения скорости и тщательности, с какими те учинялись. Но такая структура функционально опровергает самую базовую логику государства. Если это и суверенитет, то суверенитет «распределенный».

В этом распределенном суверенитете высокие доходы были не просто привилегией одного процента тогдашнего социума, но и укрепляли власть нарождающегося класса администраторов в различных секторах экономики и общества. И хотя внутренняя регуляция, скажем, условий труда была упразднена, внешние квоты и контроль качества вполне себе осуществлялись. Эти правила нередко получали полное одобрение со стороны бизнеса, особенно крупного: при помощи этих рычагов управления он вытеснял мелкие и средние фирмы, неспособные удовлетворить многие партийные, «государственные» и военные нужды. Это и значило, что крупный бизнес в Германии преуспевал. Настолько, насколько единственным существенным ограничением на прибыль (пока их полностью не сняли в начале войны) был установленный в 1934-м предел ставки на дивиденды (от шести до восьми процентов). Да и в этом случае излишек просто перенаправлялся в краткосрочные государственные облигации, которыми затем фирма оплачивала свои налоги. Но, как отмечал Нойман, «прибыль не совпадает с дивидендами. Прибыль — это, прежде всего, зарплата, бонусы, комиссионные за специальные услуги, переоцененные патенты, лицензии, связи и добрая воля». Всю эту прибыль получали «суперменеджеры» Третьего рейха.

На них самих (а это почти всегда были мужчины) покоилось все нацистское общество. После высоких инфляционных максимумов времен Первой мировой войны, убытка от поражения в ней, усугубленного Великой депрессией, доля доходов одного процента самых богатых людей Германии в веймарские годы стала возвращаться к относительно нормальному уровню. Но как только нацисты укрепили свою власть, благосостояние одного процента в Тысячелетнем рейхе все больше и больше росло. Особенно это касалось суперменеджеров на самом верху, 0,1 процента. Их доля в национальном доходе, в 1930-м составлявшая менее четырех процентов, к началу Второй мировой войны выросла почти вдвое.

Примерно в этот же период верхушка, представленная 0,1 процента, в Соединенных Штатах, напротив, переживала падение доходов, притом внезапное и стремительное — примерно с восьми процентов перед 1930 годом до менее четырех процентов в середине Второй мировой войны. Эти цифры относятся лишь к верхней доле трудового дохода, без возврата капитала. Несмотря на схожие контрциклические расходы, что бы ни приносило столь богатое вознаграждение группе немцев с самым высоким доходом в нацистской Германии, не затрагивало их американских коллег. Это не было спецификой США, схожие тенденции наблюдались, к примеру, во Франции и Швеции. Новый «управленческий класс» возник почти во всех развитых экономиках, но, в какой-то мере, меньше ценился в социальных демократиях (или, коли на то пошло, в Советском Союзе), чем в новых фашистских государствах.

Между тем за последние 35 лет в нашем «неолиберальном» обществе проявились довольно неожиданные параллели с нацистской Германией. В своей знаменитой работе «Капитал в XXI веке» Тома Пикетти заметил странную особенность современной экономики: хотя уровень неравенства в доходах в США сегодня схож с тем, что существовал в начале ХХ столетия, изменилось то, что лица с высоким доходом не теряют прибыли. Согласно Пикетти, в общем и целом огромный экономический рост, стабильность и справедливость «славного тридцатилетия» (Trente Glorieuses), с середины 1940-х до середины 1970-х, были связаны с исторической идиосинкразией послевоенного восстановления, нагнетавшего объемы производства в Северной Америке, Европе и Японии намного выше «естественных» 2,5 процента. И все же общая тенденция заключается в том, что доходность капитала (исторически устойчивая на уровне четырех-пяти процентов) всегда превышает рост экономики. Распределительное следствие этого — выделение более высокой доли национального дохода инвесторам (доход с капитала) по отношению к работникам (заработная плата). Мы постепенно идем к обществам с высоким неравенством доходов и богатства (т.е. к своего рода неофеодализму). В таких обществах экономически выгоднее вступать в брак по расчету, чем строить какую-либо карьеру, поскольку неравенство в доходах обусловлено прежде всего унаследованным богатством и существенным преимуществом получения дохода с капитала над заработной платой. Однако в нашей современной экономической ситуации Пикетти что-то да выделяет особенно… Постепенное усугубление неравенства в доходах за последние тридцать лет — прямое следствие быстрого роста максимального порога заработной платы, а не оживления дохода с капитала. Речь идет вовсе не о «богатых бездельниках».

Зарплаты одного процента выросли приблизительно с восьми процентов от совокупного дохода в 1980-х до сегодняшних ошеломляющих 18 процентов от совокупного дохода. В то время как зарплата подавляющего большинства американцев последние 35 лет в значительной степени стагнировала, пресловутый один процент давал пример роста заработной платы почти на 140 процентов. Далее. Почти три четверти этого огромного дохода — настолько большого, что он фактически превышает доходность капитала, — достаются крошечной верхней 0,1 процента. Основная часть этих «звездных зарплат» приходится не на высокооплачиваемых знаменитостей (художников, актеров, спортсменов), а на руководителей корпораций, менеджеров хедж-фондов, президентов университетов и т.д. Индивидов, составляющих 0,1 процента населения, Пикетти и называет «суперменеджерами».

Чем объяснить этот взрывной рост зарплат? Можно предположить, что высокая зарплата отражает продуктивность и навыки суперменеджера (т.е. большой вклад в корпоративную прибыль), но эта теория не выдерживает критики. Начнем с того, что существует очень резкий разрыв в оплате труда между теми, кто находится на самом верху, и теми, кто ниже. Если бы ключевым фактором была квалификация или профессиональный опыт, здесь стоило бы ожидать постепенности увеличения. Вознаграждение руководства, как было установлено, демонстрирует рост, когда продажи и прибыль растут по не зависящим от менеджера причинам (например, из-за колебания цен). Далее, учитывая размеры и сложное устройство современной корпорации, трудно определить, какая доля производительности фирмы может быть связана с навыками любого исполнительного директора (если отделять его от остальных работников). Доступность контроля за экспериментом (скажем, выявление эффективности разных менеджеров в одной и той же среде) здесь нулевая. Оценить эффективность на основе какой-либо «объективной» меры, вроде акционерной стоимости, тоже оказывается непросто.

Если «звездные зарплаты» нельзя объяснить вкладом в производственное предприятие, высокое вознаграждение менеджеров оказывается, по всей видимости, рентой — в сущности, извлечением прибыли. Менеджеры могут попросту «запускать руки в кассу» или пользоваться возможностью извлекать ренту за счет переговорных позиций и рыночной власти (включая возможность вносить лепту, которую непросто заменить или стандартизировать (вроде личных связей или обеспечения затратности любой ее возможной замены)). Согласно выводам Пикетти, элемент ренты, скорее всего, высок, а высокие заработки суперменеджеров — сформированная социальными нормами институциональная практика.

На наш взгляд, можно объяснить возвышение суперменеджеров иначе: с точки зрения производимой для фирмы стоимости (пусть и не совсем в традиционном смысле). Суперменеджер — это выражение управленческого механизма неолиберализма, способ вести переговоры и сглаживать различия между секторами власти в обществе, каким и был суперменеджер avant la lettre в нацистской Германии.

 

Правление суперменеджеров

Суперменеджеры обеспечивают весьма специфическое управление, востребованное в весьма специфических режимах. Суперменеджеры с их неоправданно высокой долей дохода — это не просто феномен нашей неолиберальной эпохи, от «революций» Рейгана и Тэтчер до эры Клинтона и Блэра. Суперменеджер был заметной фигурой нацистской Германии (и, хотя данные здесь тоньше, похоже, фашизма 1920–30-х годов в целом). Наиболее вероятное объяснение их доходов стоит искать не в какой-либо радикальной теории стоимости, моралистических притчах о коррупции или сказках о супергеройских способностях. Наиболее вероятное объяснение кроется в том, что суперменеджерам платят за управление там, где государство передислоцировалось в другое место или вовсе эффективно растворилось.

Это можно рассматривать как особый вид извлечения ренты за способность плавно скользить по границам разных секторов — от одного совета к другому, из корпорации в фонд, университет, правительство, аналитический центр и обратно. Это — довольно извращенным образом — можно рассматривать и как действительную маржинальную добавленную стоимость, компенсацию за непростой труд управления без Rechtsstaat — без рационального, без суверенного либо же с равноудаленным или с «перераспределяемым» государством. В этом свете способность обеспечивать политическую поддержку через связи — высокооплачиваемый компонент такого управления. То, что известно сегодня как т.н. «вращающиеся двери» между корпоративными офисами, консультативными и государственными регулирующими органами, мозговыми центрами, СМИ и т.д., было частью повседневной экономической, политической и общественной жизни в нацистской Германии. Более мощная форма совмещенных директоратов, обычно встречающаяся в развитых капиталистических экономиках, была у нацистов высоко формализована через влиятельные наблюдательные советы и «палаты» между секторами и фирмами. Фирмы, активно снабжавшие партию деньгами до прихода нацистов к власти (всего около одной седьмой от общего числа фирм, но с учетом их размера — больше половины немецкого фондового рынка), уже к середине 1933 года на шесть — восемь процентов увеличили свою прибыль. Сопоставимый уровень вознаграждения за обеспечение прямых политических связей встречается только в развивающихся и развитых неолиберальных странах.

Параллели между нацистской «революцией» 1930-х и неолиберальной «революцией» 1980-х и 1990-х на этом не заканчиваются. Нацисты были также первопроходцами еще не изведанных тогда экономических вод «приватизации». Перед лицом Великой депрессии государства во всем мире, включая социал-демократическую Веймарскую республику, национализировали ключевые отрасли промышленности, а в некоторых случаях, как в Германии, почти весь финансовый сектор. Нацисты — вопреки своей ранней пропаганде — были единственным исключением. Они не только отказались от дальнейшей национализации, но ввели новшество, настолько своеобразное по тем временам, что для этого процесса пришлось придумать немецкий неологизм — Reprivatisierung.

Вскоре переведенный как «реприватизация», этот феномен, как, впрочем, и его потенциально благотворные эффекты были тотчас отслежены столь видным органом либеральной экономической мысли, как The Economist, и мейнстримными изданиями, вроде журнала Time. Еще до того, как Тэтчер затеяла приватизацию муниципального жилья, и задолго до того, как идея реформы социального обеспечения озарила Билла Клинтона, нацисты отдавали тяжелую промышленность, практически весь финансовый и банковский сектор и даже некоторые социальные услуги в частные руки — как и новым, инновационным государственно-частным гибридам. Этот процесс еще не был «усовершенствован» «арианизацией» принадлежавшего евреям имущества, а приватизация уже происходила такими темпами, каких она достигнет в среднем по Европе спустя 70 лет, когда на континенте начнутся неолиберальные реформы.

Последовавшие за концентрацией рынка упадок малого бизнеса и рост монополий и картелей в нацистской Германии хорошо задокументированы. Неудивительно, что управление суперменеджеров шло рука об руку с консолидацией крупных промышленных и финансовых интересов, ведь его эффективность растет с концентрацией секторов и рыночной власти. Это еще одна интересная параллель между нацистской и нашей эпохами. Сегодня мы видим, как антимонопольное законодательство и законы об интеллектуальной собственности благоприятствуют концентрации рыночной власти в руках горстки компаний в таких ключевых отраслях, как фармацевтика, биотехнологии, медиа и развлечения, не говоря уже о финансовом секторе. И неудивительно, что сегодняшние суперменеджеры особенно процветают в крупных, прибыльных фирмах. Недавнее исследование показывает, что с 1978-го по 2012 год большая доля (две трети) неравенства в заработной плате была вызвана не только углублением различий в оплате труда (между руководством предприятий и остальными работниками) во всех фирмах, но и появлением более высокооплачиваемых крупных, прибыльных фирм.

Параллели не заканчиваются политической и экономической властью — довольно-таки пугающим образом они могут быть отслежены и в повседневной жизни. Как писал о полиции нацистской эпохи Киркхаймер в 1945 году в своем отчете для Управления стратегических служб,

«основная “задача”, предусмотренная для полиции в нацистском государстве, — защищать государство и режим от любых нарушений — подразумевает превосходство всех ее действий (будь то в виде указа, директивы, внутренней инструкции или чистого действия) над любым существующим законом. […] Таким образом, полиция становится “голой функцией”. Ее действия обусловлены исключительно тем, что политически необходимо. […] Это значит, что полиция как таковая может делать все, что сочтет необходимым, не ограничиваясь юридическими полномочиями».

Как и фашисты, неолибералы ставят в центр произвол власти полиции, которая если чем-то и сдерживается, то лишь постфактум — политическими соображениями. Полиция с разросшимися полномочиями, практически неподконтрольными судебной и законодательной власти, отнюдь не дрожит от страха ни перед эксцентричным Гитлером в 1930-х и 40-х, ни перед лицом конституции сегодня. Полиция всего-навсего воплощает прием, усвоенный еще со времен колонизации, — она дублирует «на местах» контроль суперменеджеров над бесконечно сложными, вновь «маркетизированными» аппаратами управления, государственно-частной инициативой и пересечением юрисдикций различных секторов неолиберального государства. Все это — диковинный лабиринт.

 

Различные смыслы существования

Рассматривая многочисленные параллели между неолиберализмом и фашизмом — особенно между их экономической и политической структурами, — нетрудно переоценить это сродство и заявить о тождестве неолиберализма и фашизма. Но тогда останутся незамеченными внушительные различия между двумя режимами и степень их отдельных сходств. И фашизм, и неолиберализм — это утопические политические проекты с различными целями, частично совпадающими средствами и схожими причинами. Смыслом существования (raison d’être) нацизма, к примеру, были колонизация Европы, внутренняя чистка от евреев, гомосексуалов, инвалидов и прочих «нежелательных элементов», а также разгром коммунизма и левых в целом. Все стороны, причастные к установлению и поддержанию режима, были крайне воодушевлены перспективами первой и третьей из этих целей и, по меньшей мере, безразличны (но, по правде говоря, часто восторженны) по отношению ко второй. Колонизация была бы благотворна для бизнеса, укрепила бы военных и дала бы Гитлеру его столь желанное Lebensraum (жизненное пространство) для «расового здоровья» и процветания арийско-германского народа.

Смысл существования неолиберализма же — распространить рыночные отношения и принципы на все грани общества, от собственно «экономики» до государства, вплоть до пересмотра базового понимания человека. Граждане становятся потребителями, население — т.н. человеческим капиталом, люди — аморфными, переизобретающими себя, бесконечно гибкими, эластичными индивидами — протагонистами риска. Даже за пределами человека в изобилии существуют клеточные процессы, алгоритмы и химические соединения для оптимизации рынка. Неолиберализм — транснациональный и евангелический проект, куда больше, чем фашизм 1930-х (хотя с новыми и альтернативными правыми ситуация, кажется, начинает меняться). Неолиберализм (сегодня от этого термина почти всегда отрекаются) гнездится в запутанных многоуровневых комбинациях договорных обязательств, членств и, прежде всего, частной власти капитала и финансов — как в Евросоюзе. Несмотря на свою пропаганду, он не стремится на деле к уничтожению государства или даже к формальному прекращению парламентской процедуры, что мы видели в нацизме. Он, скорее, захватывает и преобразует государство таким образом, что его суверенитет сокращается, а власть аннулируется в одних областях (например, в возможности регулировать бизнес и финансы и даже собирать налоги) и радикально расширяется в других, будь то регулирование организации труда, учреждение особых патентных процессов, в которых могут маневрировать лишь несколько ключевых корпораций, побуждение граждан к участию в частной экономической деятельности и даже, на более базовом уровне, постоянно растущее прямое и ограничительное управление индивидом. Оно может варьироваться от подталкивания к уплате налогов, налоговых льгот, ограничительных «зон» (скажем, для «свободы слова», будь то политический протест или религиозные обряды) до повседневного господства полиции с нарочито полной свободой действий, особенно в отношении отдельных групп населения.

Различий много — и притом резчайших. Нацизм немыслим без идеологических привязок и технической возможности расового эксперимента. Неолиберализм, напротив, выдвигает вперед своего рода ограниченный, элитарный космополитизм с расиализированной властью — критически важный для внутреннего полицейского надзора и вмешательства в дела «не-неолиберальных» государств, но постоянно изображаемый как случайность, побочный эффект. Иными словами, неолиберализм никогда не взялся бы по-настоящему «решать еврейский вопрос». Неолиберализм ограничивает национальный суверенитет в направлении транснациональной «свободной торговли» (благодатной формы торговли для концентрированного капитала). Но нацизм и фашизм просто-таки настаивали на своего рода экспортно ориентированной автаркии… Нацизм неохотно, но все же принял капитализм — как родственное социал-дарвинистское мировоззрение, чуть не продолжение национальных «традиции и порядка» — в целом необходимое средство для обновления немецкой экономики и перевооружения нации. Неолиберализм же, закрепившийся, по крайней мере интеллектуально, в послевоенные годы, напротив, явно делал упор на расширение, защиту капитализма любой ценой.

 

Кризис демократии

Ключом к политической экономии этих режимов является вопрос о демократии. Не нужно быть особенно радикальным, чтобы признать фундаментальное противоречие между демократией и капитализмом или, скажем иначе, между демократией и экономическим либерализмом. Со времен Аристотеля считается, что демократические государства стремятся к перераспределению благ. И в этом есть резон: если власть действительно распределена на широкой основе, вплоть до провозглашенного сравнительного равенства, то сообщества, безусловно, предпочтут как минимум поставить «собственность» под демократический контроль — если не демократизировать ее сразу. Фашизм и неолиберализм — оба родившиеся из кризисов капитала, требующих политической реакции, — представляют вовсе не одинаковые ответы на старую классическую дилемму.

На встрече с ведущими немецкими бизнесменами в 1933 году Гитлер заявил, что демократия (т.е. фактический парламентский контроль) принципиально несовместима с капиталистической экономикой свободного рынка — истина, куда более широко признанная в его эпоху. Вслед за речью фюрера Геринг в грубоватой манере представлял доводы нацистов: поддержи нацистскую партию, и парламентской демократии наступит конец. Исчезнет угроза свободному предпринимательству со стороны коммунизма, социализма, профсоюзов, а с ней — и основы формальной демократии. «Промышленности будет проще пойти на требуемые жертвы […], если она поймет, что выборы 5 марта, несомненно, будут последними в следующие 10, а может даже 100 лет», — заключил Геринг. «Жертвы» эти составили миллионы немецких марок, которые Шахт принялся собирать у присутствующих.

Это вовсе не значит, что фашизм был совершенно «недемократичным». Гитлер, Муссолини, Франко основывали легитимность своего правления на своеобразно понятых «демократических» принципах. Они утверждали, что представляют истинный vox populi, дух народа — волю нации. Таким образом, куда более занятная, чем неспешное электоральное восхождение гитлеровцев к коалиционному правительству меньшинства, демократия фашизма лучше всего воплощена в его попытках мобилизовать население — побудить германо-арийцев возвысить свой голос в массовых акциях, использовать демонстрации и создавать группы единомышленников.

Первичная же реакция неолиберализма на противоречия между демократией и капитализмом — преобразование и перераспределение государственных функций и услуг за счет их «маркетизации» и гибридизации, а также тотальная перекройка самой концепции политики — якобы как всего лишь еще одного рынка. В самом деле, по неолиберальным стандартам, демократическое неучастие можно объявить (что и происходит) совершенно рациональным с точки зрения возведенного в абсолют аргумента homo economicus. Сводя «демократию» к ее транзакционной структуре — голосам в обмен за оказанные услуги, официальным предложениям либерально-республиканского государства в обмен, как минимум, на относительное большинство, — неолиберализм достигает того, чего не смогли достичь великие революционные и реакционные движения XIX и XX веков: первый среди критиков парламентаризма, он препятствует политическому участию, не подрывая легитимности.

Одно из ключевых отличий неолиберализма от фашизма заключается в том, что опорой ему все больше служат не претензии на «демократическую легитимность», а своего рода натурализм — «альтернативы нет», как гласила известная острота Маргарет Тэтчер. Это просто сейсмический сдвиг! На протяжении почти всей современности та или иная форма демократии — будь то формальные механизмы, националистическая идентичность либо эгалитарные идеалы — определяла диапазон политической легитимности, правой или левой, авторитарной или анархистской. Формальных либеральных обрядов еще придерживаются, но таким и должен быть церемонный кивок в сторону демократической легитимности. На деле же неолиберализму не нужны политическое участие и какого-либо рода демократия. Ему не нужны молодежные движения и национальные мобилизации (даже для множества его войн). Нет, он скорее будет держать своих граждан в состоянии ненадежности — беспокойства. Он найдет куда лучшее применение вам и вашему времени (максимальная производительность) либо вовсе не будет искать его (впрочем, остается вариант «экономически полезного избыточного населения» — наилучшим образом контролируемого, разве что через расиализированное массовое заключение в тюрьму). Как и учиненная нацистами децимация формального государства, его неолиберальная «реструктуризация» потребует широкомасштабного, экспансивного и дорогостоящего правления суперменеджеров. Демонтаж демократического надзора и контроля, хоть он часто и преподносится как «эффективность», неизбежно породит либо бóльшую бюрократию, либо менее прозрачные структуры.

Освободившись от бремени демократии и ограничившись более ясной целью, Рейх суперменеджеров, казалось бы, станет активно претендовать на то, чтобы просуществовать «тысячу лет», кабы не его собственные эндемические кризисы: в особенности финансовая нестабильность и полный экологический коллапс. Нацизм искал ответы на мировой финансовый кризис и последствия Первой мировой войны — суля процветание и достоинство через национальное единство. Неолиберализм вырастает из «шока предложения» (т.е. нефтяного кризиса) и забастовок капитала 1970-х (экологический кризис в зависимости от его политических последствий может оказаться более быстрой катастрофой для неолиберального правления; перспектива, которая абсолютно никого не может приводить в умиление…). На самом деле, хотя неолиберализм использует интеллектуальные инструменты, разработанные еще в конце Второй мировой войны, было бы полезно попробовать трактовать его как распространение власти забастовок капитала и на неолиберальные формы общества. Если колонизация и расизация были теми обещаниями, которые нацизм ни на секунду не нарушил, вплоть до самого своего краха, то черта, которую не способен перейти неолиберализм, — это преданность рыночному менеджменту политики. Его интеллектуальные и институциональные структуры строились не для чего другого, как для того, чтобы не допускать всеобщего процветания, вроде того, что наблюдалось в конце 60-х, особенно (почти) полной занятости.

Сегодня неолиберализм явно преодолел финансовый кризис 2008 года и еще больше укрепил, укоренил как свои формы управления, так и концентрацию богатств и доходов в руках 0,1 процента. Но в бронированной обшивке неолиберального Рейха суперменеджеров стали появляться трещины. Одна из самых больших — распространившийся практически во всем мире неофашизм. Экономический и этнический национализм сулит процветание или, по меньшей мере, политическое представительство — иначе, то, чего неолиберализм никогда не сможет обеспечить.

Как писал в 1939 году Макс Хоркхаймер, «кто не готов говорить о капитализме, также должен замолчать и о фашизме». Кому, как не ему, недавно бежавшему из Германии еврею-марксисту, было высказываться об опасностях фашизма… Мы готовы во всеуслышание заявить, что его слова по-прежнему актуальны, хоть, возможно, и с поправкой на XXI век! Любой, кто всерьез воспринимает угрозу вновь ощутивших власть реакционных правых, должен всерьез отнестись и к роли неолиберализма, выстлавшего им красную дорожку. Вместо того чтобы заламывать руки над мертвым либеральным конституционализмом, мы должны смириться с фактом, что уже сорок лет живем в глубоко разрушительной форме авторитарного либерализма.

Хотя наш собственный карикатурный подражатель Гитлера у многих вызывает скрежет зубовный, слишком многие политические деятели, похоже, не в меньшей степени готовы критиковать и наш собственный Рейх суперменеджеров. Тем не менее, как и немцы в 1930-х, слишком многие теперь вполне комфортно себя чувствуют перед накатывающим, как в медленной съемке, ужасом неолиберализма. Они видят в трампах, ле пен, эрдоганах и т.д., и т.п. зарю нового кризиса — внезапного шока системы. Многие в Соединенных Штатах боялись избрания Трампа, потому что оно, де, могло повлечь за собой лавину государственных репрессий в отношении уязвимых, особенно в отношении отдельных этнических и расовых меньшинств. Однако неолиберальное государство уже создало уголовную систему, достойную наиболее авторитарных диктатур мира. США отправляют в тюрьмы больше граждан (в целом и на душу населения), чем любая другая страна Земли, и гораздо чаще — афро- и латиноамериканцев. Многие боялись, что Трамп устроит массовые депортации нелегальных иммигрантов. Однако неолиберальное государство в лице администрации США уже участвует в массовых депортациях миллионов людей, не считая неисчислимого множества тех, кто ждет своей участи в ужасных условиях самой широкой в мире сети лагерей для интернированных. Многие боятся, что избрание Трампа вело к массовому преследованию, надзору и ограничениям для американских мусульман. Однако неолиберальное государство давно шпионит за ними, устраивает религиозные проверки на границах и контролирует мусульман лишь из-за их религиозных практик. Многие боялись, что избрание Трампа может привести к экономическому краху, но благосостояние большинства американцев уже стремится к нулю, зарплата стагнирует, а реальная безработица — давно константа.

Хотя их экономический национализм обречен, а этнический — отвратителен, трампы, ле пен и фараджи правы в том, что «установленный порядок» не распространяется на подавляющее большинство людей. К тому же, люди не просто чувствуют себя все более и более бесправными, они бесправны реально. Да, Трамп способен вести беспорядочную, непредсказуемую внешнюю политику. Однако все, что неолиберальное государство устроило на этой арене, — это нескончаемая военная агрессия, вторжения и дестабилизация ради политической и экономической выгоды. Многие называют Трампа фашистом. Однако именно военную агрессию Нюрнбергская хартия признала наиболее тяжким преступлением, готовящим почву для «военных преступлений» и «преступлений против человечности». Если какая-либо политика преодолеет фашистскую угрозу, ей нужно будет для этого учесть тот факт, что кризис возник не сейчас, он уже какое-то время развивается. Сосредоточившись на одной лишь угрозе доморощенной карикатуры Гитлера в лице Трампа, мы упустили из виду факт, которые был прямо перед нашими глазами: присутствие в политике параллельных структур, присутствие в социальной жизни одних и тех же неизменных победителей и проигравших, не говоря уже о массе преступлений, о деградации человека. Мы давно живем в нашем собственном зловещем Рейхе суперменеджеров XXI века.

Источник: Los Angeles Review of Books

Комментарии