Читая Ивана Крастева, беседуя с Павловским

Доклад Ивана Крастева «Парадокс европейской демократии» и интервью Глеба Павловского для OpenSpace обсуждаются в статье Александра Морозова, опубликованной 28 апреля в «Русском журнале».

Дебаты02.05.2012 // 413

…Знаешь, у меня такой был эпизод: мы идем по Вене с Катей и вдруг навстречу Б-ов. Я говорю: «О-о-о!». А он говорит: «Это еще что. А я вот как-то поздно вечером вышел из ресторана в Берлине, пустой переулок. И вдруг вижу, вдали навстречу мне идет человек, очень похожий на Миграняна. Приближается, и я вижу, что это и есть Мигранян…»

А где теперь Мигранян? Где-то в Нью-Йорке. Его не слышно. Он ничего уже не пишет почти. А ведь он был «властителем дум», он первым сказал заветное слово «авторитарная модернизация». Не он один тогда говорил о «русском Пиночете». То «витало в воздухе». Сейчас это уже забылось (об этой атмосфере отчасти напомнил В. Федорин в серии интервью с деятелями ранних 90-х). Вот если посмотреть сюда, то тут Павловский напоминает об интеллектуальной атмосфере, царившей в некоторых кругах конца 80-х. Сейчас кажется, что там были одни «либералы» (причем в сегодняшнем понимании этого слова), а противостояли им «коммунисты» (в смысле «лигачев-полозков»). Но это не так. Там был большой круг людей, мысливших под влиянием русского «катастрофизма». Над всеми участниками тогдашнего процесса нависал опыт сталинизма. Он тогда воспринимался по-солженицынски. Все читали Бердяева — о крайностях русского духа, о его мессианизме. У Гефтера тоже было такое фундаментальное понимание «экстремальности» русской истории. И вот Павловский теперь свидетельствует, что уже в 70-х — начале 80-х Гефтер задавался вопросом: а кто посадит Россию, наконец, на задницу? Т.е. как помыслить себе политического лидера, вождя (в России нельзя без вождя), который прекратит, наконец, блуждание России в «красном колесе», в постоянном разрыве между верхними и нижними классами после петровской реформы (см. Ключевский). Кто бы типологически мог оказаться таким «пригнетышем», который бы остановил «насилие», ликвидировал бы последствия — причем не политические, а антропологические — не только сталинизма, но и вообще «имперства». Вытащил бы Россию в состояние «обычной жизни». Ведь тогда казалось, что другие народы — и народы Австро-Венгрии, и даже немцы после войны — уже вернулись к рутинному «благоустройству территории». Кто-то и тогда уже мыслил это благоустройство через рост среднего класса (как при Пиночете), а кто-то — через «умиротворение русского духа». Гефтер, насколько можно понять, мыслил это экзистенциально: через окончательное преодоление тяги к самоистреблению. А главное, к чему я тут веду: этот «избавитель» не мог мыслиться иначе, чем в образе Пиночета у одних, Аденауэра — у других. И даже как «Сталин наоборот». Вот в этом интервью важное свидетельство Павловского: Гефтер понимал, что «замиритель» не может быть «либералом». Он должен быть слишком «жизненной» фигурой, слишком хтонической. Он должен вызвать из недр русского бессознательного другую — не-экстремальную — волю. Потому что иначе невозможно переломить этот молох целых двух столетий. Это должен быть какой-то «Петр наоборот». Некто, кто вызовет к жизни из недр «нового доброго бюргера». Я не знаю, согласен ли я с этим, но таково было это историософское мышление. В его пользу говорит следующее: мы уже двадцать лет живем при попытках вызвать к жизни «дух русской жизненной рутины». Сначала эти надежды связывались с Ельциным («русский мужик даст, наконец, волю, победят хуторяне»), потом с Путиным («будет, наконец, контрреволюция, техническое правительство из менеджеров с госуслугами») и т.д. Дух Путина ведь в конце 90-х вызывали из бездн именно для того, чтобы «замирить», чтобы кончить «гражданскую войну»… Именно в этом месте разговора с Павловским я понял, из какой интеллектуальной традиции он сам инвестировался в Путина — причем не только в начале нулевых, но и в середине. Путин виделся как «король бюргеров», как Аденауэр. Разумеется, такой «дух» не мог быть либеральным. Да и вообще в отношении таких масштабных задач «идеология» является какой-то бла-бла-бла. С помощью «идеологии» можно подогреть людей пустить «красного петуха», учинить беспорядки. Но требуется гораздо большая масштабность и укорененность в недрах национального бессознательного, чтобы посадить целый «исторический народ» на «жопу ровно». Чтобы он сам — пусть плохонько — но управлялся. Сам красил свои крыши, сам мастерил свои палисадники, и вообще как-то сам принял форму своего мирного существования. Существования с самим собой. Конечно, могут сказать: «развитие институций способствует». О, да! Но с точки зрения этой теории «народного замирения», глядя глазами Гефтера – Павловского, это лишь интеллектуальная гипотеза, выдвинутая постфактум теми, у кого это получилось. А получилось это — теперь ведь у нас любят цитировать не Пшеворского, а Дугласа Норта — вовсе не потому, что средний доход достиг какой-то отметки, и не потому, что какие-то «институты», а чудесным образом, в результате удивительных мутаций, соположения многих исторических обстоятельств — всего-навсего у 25 стран. А остальные — тоже с «институциями», с растущими доходами — продолжают ходить ходуном. И в каждый момент там возможен откат в «экстремальность»…

2
И вот в чем ужас. Стал я читать Ивана Крастева. Очень хорошая статья. Он пишет о том, что кризис Европы глубже, чем мы думаем. Мы уже прочитали много европейских текстов о том, что «выветрился дух» основателей европроекта, что новое поколение этого духа лишено и не знает, куда надо тащить европроект. Некоторые пишут, как обычно в таких случаях, про «заговор элит» или предательство интеллектуалов. Некоторые (как вот тут Ян-Вернер Мюллер из Принстона) призывают встряхнуться и дать «интеллектуальный ответ» на вызов времени. Но Крастев пишет о том, что мы тут имеем дело с гораздо более глубоким, неустранимым противоречием, которое с самого начала было не учтено. В фундаменте — перекос. Суть в том, что само социальное европейское послевоенное государство — как способ замиренного сосуществования людей — находится в противоречии с концепцией Евросоюза. И мало того: все крупные социальные события — культурная революция 1968 года, «рыночная революция 80-х, распад двухполярного мира и т.д. — все они «работали» против Евросоюза, против новой «евроидентичности». И Крастев довольно пессимистичен. Он, видимо, считает, что противоречие разрешить не удастся. В реальности Евросоюз как бы «раздевает» национальные государства, лишая их теплого кафтана «социальности». И народы еврозоны чем дальше, тем больше видят только этот процесс распада социального государства, виной которому, — как это переживается в коллективном европейском бессознательном — является сам Европроект. Парадокс, пишет Крастев: «институты» делаются все прозрачнее, а доверия к ним — все меньше.

3
Как это выглядит из России? А вот как: мы еще не успели создать «институты», подобные европейским, как Европа опять нас губит: у нее эти институты разлагаются. Пока проф. Аузан рассказывает нам о важности «институционального дизайна», выясняется, что это вчерашний день европейского политического оптимизма. Прямо сейчас, на наших глазах подрывается целая серия нормативных идей: институты не порождают доверия, а машина интеграции забуксовала. Но это половина дела. Вторая новость еще хуже. Мы тут собирались крепиться к Европе как к цивилизационному центру (другого для нас нет), а он в глубоком кризисе. Выясняется, что он нам больше никогда не поможет, если говорить о самоопределении. Ведь мы хотели обрести «европейский дух земства» (который нами утрачен). Мы не знаем, как там у них с «институтами», но мы видим велодорожки, аккуратные заборы, разумную логистику на транспорте и проч. Но главное: мы видим какую-то чуждую нам приватность, «отдельность» человеческого бытования. Не агрессивную, без рессентимента, без моральной риторики. Мы видим — возможно, ошибочно — УКЛАД. И рядовой русский турист не знает природу этого уклада, он просто им дышит, питается. Как Петр в Голландии. Хотя Москва — это уже мировой мегаполис и здесь любой человек найдет все то же, что и в Лондоне или Вене, нас волнуют не мегаполисы — а деревни. Почему они такие аккуратные? И даже не деревни — а пространства между ними. Мы не понимаем, почему там все пострижено, сложено в кучки и из каждой точки обзора открывается эстетическая картина. А у нас открывается вид на упадок, деградацию и запустение…

Комментарии