Серым по серому

Рецензия хабаровского историка Андрея Тесли на книгу доктора исторических наук Олега Пленкова «Триумф мифа над разумом (немецкая история и катастрофа 1933 года)».

Карта памяти17.05.2012 // 1 271

Пленков О.Ю. Триумф мифа над разумом (немецкая история и катастрофа 1933 года). СПб.: Владимир Даль, 2011. 608 с.

От редакции: Самое поразительное в немецких интеллектуальных течениях времени как подъема, так и политического триумфа национал-социализма — совершенное отсутствие перспективы новой великой войны. Интеллектуалы исходили не из механизмов масштабного европейского конфликта, а из механизмов мобилизации одной нации, одного народа. Вне зависимости от того, описывалась ли деятельность НСДАП как пробуждение скрытых сил в народе, возрождение героических чувств или как развращение народа, пробуждение в нем самых низких и темных инстинктов, все сходились в том, что национал-социализм переформатирует нацию и просто не имеет предпосылок к выступлениям на международном уровне. Даже проницательный Т. Манн, прекрасно знавший о нарастании мощи военной машины Рейха, считал, что с делом фюрера будет покончено в первый же день настоящей войны. В рецензии на книгу О. Пленкова А. Тесля отмечает причины такого умонастроения: отсутствие политических идей в Веймарской республике, заставившее воспринимать национал-социализм как одну из форм внутренней политики и мобилизации, а не как сверхполитическую силу, заполнение пробелов в созидании нации, а также многочисленные метаморфозы и самоотрицания политического субъекта, между милитаризованными организациями (от промышленных корпораций до штурмовиков) и штатскими бюрократизированными ведомствами различного уровня.

Благодаря моему участию в деле национального возрождения одним махом я освободился от моих прегрешений, из одинокого страждущего человека я превратился в единое целое с моим народом и с Богом. В этот священный момент у меня исчезли последние сомнения по поводу смысла жизни и ее цели.
Эрнст Мориц Арндт (1813)

Политическая история прихода нацизма к власти — фактически оказывающаяся историей четырнадцати лет Веймарской республики — изложена многократно, с самых разных позиций, прослежена до деталей. Многие из этих работ, начиная с описаний современников вплоть до академических трудов историков, отделенных от описываемых событий дистанцией в пару поколений, известны отечественным читателям. Гораздо хуже нам известен идейный ландшафт Веймарской Германии, те аспекты культурной и интеллектуальной истории, которые не относятся непосредственно к генеалогии нацизма, но которые были средой его формирования и развития, его соперниками и идейными и идеологическими «донорами», влиявшими на климат эпохи и бывшими важной частью контекста нацистских установок и представлений.

На той картине, которую рисует историк идей, по словам Эрнста Нольте, «уместны лишь различные оттенки серого, использование белой краски запрещено столь же строго, как и черной. Только своим изложением, а не предпосланным ему исповеданием веры и заверениями, может он убедить своих читателей, что в этих оттенках серого присутствует определенная градация» [1].

Нам легко судить. Мы знаем, чем все закончилось, во что вылилось движение за «национальное возрождение». Мы знаем ответы из учебника истории — или, по крайней мере, знаем то, что на данный момент считается правильными ответами.

Но героям этой истории приходилось двигаться, по выражению Милана Кундеры, «в тумане», растворяющем контуры окружающей действительности, — не говоря уже о будущем, всегда скрытом от нас, но которое в определенные эпохи кажется нам предвидимым или, в другие эпохи, кажется зависящим от нас, от нашей воли — т.е. от воли сравнительно небольшой группы людей, тех, кого называют «нацией», «партией», «сословием», но обязательно некой части по отношению к целому, тех, кому дано определять время, творить историю. Это ощущение «творцов» будущего присуще большинству участников «консервативной революции», но рождается оно из отчаяния. Если настоящее отнято у нас, то нам может принадлежать будущее — или, во всяком случае, есть хотя бы шанс овладеть им, присвоить его себе — и через это присвоение будущего придать осмысленность этому текущему пустому моменту.

Впрочем, для настроения «консервативной революции» характерна другая сдвижка смыслов: не столь важно, «что» утверждается как «нечто», вынесенное вовне, — те самые традиционные мифы «нации», «государства», «церкви». Напротив, важно то, как это делается. Экзистенциализм рождается в этой атмосфере и проговаривает ее: эпоха находит себя в нем, опознает экзистенц-философию как «свою». Когда в 50-е Адорно будет размышлять о «жаргоне подлинности», а в 70-е Бурьё — говорить о «политической онтологии», то они отметят существенное: функционирование даже не столько идей, сколько «кодовых слов», тех, через которые опознают себя единомышленники. Для Юнгера, например, важна не Первая мировая — не эта война, не ее цели, не политика и какой-то патриотизм — показательным образом Юнгер избегает употреблять это слово, относящееся к другой эпохе, к тому, что необходимо преодолеть, что, в сущности, уже преодолено, и лишь пустое слово болтается в текстах тех, кто не выражает ничего и ничему не служит, кроме заполнения пустого пространства бумаги. Юнгер убежит в Африку, поступит в иностранный легион, откуда его с трудом удастся вызволить отцу, почти непосредственно перед Первой мировой, чтобы затем пойти добровольцем на фронт — теперь за Германию. Но «за Германию» — почти несущественное обстоятельство: куда важнее сам опыт войны. Юнгер будет восхищаться солдатом-рабочим — новым типом человека, родившимся на его глазах, и будет презирать буржуа-бюргера — и то и другое независимо от места, независимо от национальности, от того, на каком языке он говорит.

Если Юнгер, по выражению А.Ф. Филиппова, «сумел что-то увидеть», разглядеть в нацизме к 1930 году, когда одновременно с выходом рубежного эссе «Тотальная мобилизация» он дистанцируется от набирающего силы движения [2], то для некоторых других «консервативных революционеров» именно 1933 год стал моментом «присоединения»: свой выбор, свое радикальное действие тогда совершают и Шмитт, и Хайдеггер. И опять же: различие здесь не столько в том, как они видели нацизм в тот момент, сколько в том, чем для них развертывалось будущее. Для Юнгера нацисты означали, что «консервативная революция» не удалась, с иллюзиями необходимо расстаться — то, на что надеялись такие, как он, оказалось профанацией. Для Хайдеггера это означало необходимость быть со своим народом — в тот момент, когда история пришла в движение, когда происходит событие, невозможно стоять в стороне; для Шмитта, возможно, — выход из тупика Веймара, невозможной ситуации, возвращение политического, когда возникает государство, способное быть собой. Для Никиша победа нацистов значила необходимость решительного сопротивления — борьбу за подлинную революцию, предателем которой был для него Гитлер, использовавший настроение народа для того, чтобы извратить его, направив на ложные цели.

Еще раз подчеркнем, что нам легко судить из поздней перспективы — настолько далекой, что виден итог этой истории, но достаточно близкой, чтобы эта история не была для нас безразлична, чтобы выбор, совершаемый в тот момент, мы могли соизмерять с собой — и с тем историческим опытом, который для нас актуален. Но куда более важным будет изменить перспективу — попытаться, по крайней мере на время, посмотреть на «консервативную революцию» саму по себе, без неизбежной привязки к нацизму, который ведь не был неизбежным финалом этой истории.

Собственно, об этом сложном сопряжении двух рядов — «консервативной революции» и истории прихода нацистов к власти — работа Пленкова. Сам термин «консервативная революция» введен, по разным источникам, либо Гуго фон Гофмансталем, либо Томасом Манном. Но кто бы ни был автором этого термина, он оказался на редкость удачным, выражая сложность и новизну этого феномена — стремления достигнуть консервативных целей революционными средствами. Прежний консерватизм в Веймарской республике оказался практически уничтожен как политическое движение. Впрочем, это характерно для европейского консерватизма в целом: ведь Первая мировая и последовавшее за ней мировое переустройство в корне изменили политическую картину Европы. Традиции сословного общества были взорваны, разрушен весь прежний миропорядок, уклад жизни; аристократия, чей закат плавно и относительно незаметно происходил на протяжении XIX века, в одночасье сошла со сцены. Если консерватизм предполагал опору на существующий общественный уклад, защиту традиций, то для консервативной революции речь шла об изобретении традиций, отсылке не к прошлому, но к «вечному настоящему» Мирчи Элиаде [3], к мифу, который находится за пределами относительно обозримой истории, — мифу внеисторическому: если это «раса», то эту расу еще надлежит создать, если «нация», то нация, на данный момент отсутствующая, если «государство», то такое, которому надлежит возникнуть через разрыв с существующим.

Примечания:

1. Нольте Э. Европейская гражданская война (1917–1945): Национал-социализм и большевизм. М.: Логос, 2003. С. 25.
2. Впрочем, Юнгер, вечный нонконформист, вряд ли мог принять как «свое» какое бы то ни было движение: для него быть «вовне» (различным образом модулируя это «вовне») оказывалось тем постоянным, что сохранялось при всех изгибах жизненного пути. Поэт коллективного, он был радикальным индивидуалистом — и переживание слияния для него всегда оставалось рефлексивным, он был тем, кто фиксировал себя в этот момент, делая предметом описания свое переживание.
3. «Вечное возвращение» и знаменитые рассуждения об «ужасе истории», принадлежащие Элиаде, прекрасно отражают суть умонастроений значительной части представителей «консервативной революции», направления, к которому он сам был близок. Подлинный миф для Элиаде — в отличие от историзированного — это выход за пределы времени, избавление от кошмара историчности (см.: Ленель-Лавастин А. Забытый фашизм: Ионеско, Элиаде, Чоран / Пер. с фр. Е.П. Островской. М.: Прогресс-Традиция, 2007).

Комментарии