Изобретая документ: бумажная траектория российской канцелярии

В издательстве НЛО только что вышел сборник «Статус документа: окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?». Мы приводим сегодня одну из замечательных версий российской истории из этого издания.

Карта памяти 21.11.2012 // 3 540
© Kevin Rawlings

Новыми технологическими возможностями коммуникации, предоставляемыми государством гражданину, я решила воспользоваться, как только поняла, что срок действия моего загранпаспорта истекает. Портал государственных и муниципальных услуг www.gosuslugi.ru обещал многое — лицензирование медицинской деятельности и запись на государственный техосмотр, дистанционную подачу заявлений о выдаче пенсий и оптимизацию всех операций с загранпаспортами, избавление от лишних визитов в официальные инстанции и очередей, дополнительные консультации и прозрачность процедуры. Для того чтобы получить доступ к полному ассортименту госуслуг, требовался пустяк — зарегистрироваться на сайте. В ходе пятнадцатиминутного перемещения с одного уровня доступа на другой у меня сложилось впечатление, что я прохожу незатейливый квест, а разработчики этого электронного ресурса не лишены геймерского воображения. Первый пароль я получила на свой электронный адрес, второй — на мобильник, третий стал доступен после сличения моего ИНН и пенсионного удостоверения с федеральной базой данных. Пройдя очередную проверку на подлинность и ожидая загрузки следующего окна, я лихорадочно соображала, какие знаки достоверности мне еще предстоит предъявить: номер общегражданского паспорта? свидетельство о рождении? школьный аттестат? группу крови? Все оказалось проще — меня попросили ввести почтовый адрес, а через секунду сообщили, что итоговый пароль, который и позволит мне зарегистрироваться на объединенном портале государственных услуг, в течение двух недель будет выслан прямо на этот адрес. Письмо я смогу получить в почтовом отделении при наличии паспорта. Пережив ощущение медиального краха и разочарование игрока, я приняла обывательское решение — добыть загранпаспорт традиционным способом. А еще — приобрела практическое знание о том, что для государства бумажная форма по-прежнему остается самым надежным, авторитетным и убедительным способом взаимодействия с гражданином, тогда как электронному отправлению при всех его достоинствах как-то недостает легитимности и права на (административную) реальность, столь необходимого средству коммуникации для функционирования в качестве полноценной технологии осуществления власти.

Сколь бы легко ни происходило создание документов в цифровых «офисах» наших компьютеров, сколь бы стремительно организации ни переводили делопроизводство на электронные носители, сколь бы активно ни осваивали публичные политики большие и малые социальные сети, сколь бы ни пропагандировалось цифровое правосудие с вывешиванием судебных решений в сети, официальным пространством российского администрирования, инструментом осуществления государственного действия и настоящим документом (в его бюрократическом значении) все еще остается «бумага». А значит, административную версию российской документности [1] пока что следует описывать в ее неотделимости от бумажного существования документа, присущей ему материальности и очевидности наличия, ригидности реквизитов и правил производства, хитрого движения официальных бумаг по инстанциям и режимов удостоверения истинности, претензии на реальность и специфической канцелярской эстетики.

Культурный порядок производства «документа», вступая в который уже невозможно провести различие между письмом и административным действием (или же взаимодействием гражданина с инстанциями), является историческим изобретением модерной рациональной власти, способом и результатом осуществления бюрократического проекта. Очертить контуры этого порядка, наметить дискурсивные траектории, по которым происходило конструирование российской канцелярской документности, — вот задача этой статьи.

Вернуться к документу

Меня смущает то обстоятельство, что дискуссия о «документальности» как исторической конструкции разворачивается вокруг визуальных медиа (и, прежде всего, вокруг фотографии и документального кино), концентрируется — проблематизируя ее — на границе fiction/nonfiction, затрагивает тему свидетельства (в контексте обсуждения культурной травмы или же эпистемологических вопрошаний устной истории), но фактически не касается способов производства «документного» статуса бумаг, в изобилии порождаемых в пространствах бюрократической власти. Почему же эти документы не принимаются в расчет, когда выявляется и обсуждается устройство культурной, исторической, социальной сцены, на которой складывалось право медиума на производство присутствия, безупречность репрезентации, авторитетность действия и убедительность свидетельства, какое только и дает «документ»? Оказался ли канцелярский документ слишком тривиальным в своей очевидной претензии на представление и замещение реальности, а потому — слишком скучным и непроблематичным для разговора об условиях документности! Или, может быть, для анализа бюрократической медиализации (и производной от нее конструкции «документа») так и не была создана подходящая теоретическая рамка, так и не сформировалась необходимая эмпирическая база, так и не нашелся подходящий ракурс концептуализации?

Несмотря на то, что канцелярский документ всегда был на виду (по крайней мере, у историков и документоведов), процесс его культурного производства оставался невидимым, а сам он не опознавался в качестве особой медиальной, культурной, политической формы. Разумеется, разговоры о специфике и эффектах письма, рассмотренного под углом зрения культурных технологий, велись, и довольно активно, на разных аналитических площадках — от исследования медиа в духе Маршалла Маклюэна и Вальтера Онга до культурной истории Мишеля де Серто и локальной этнографии бытовой письменности Дэвида Бартона и Мэри Гамильтон [2]. В письме видели инструмент культурной переработки человека, основание модерного порядка европейской власти и буржуазной социализации, практику, конституирующую сообщество и скрепляющую социальные связи в рутине повседневных забот. Однако ни административные письмена, ни, тем более, фоновые практики, делающие производство канцелярских документов возможным (режимы документности), не становились объектом специальных изысканий тех, кто проблематизировал письмо. Впрочем, не сосредотачивался на них и тот, кто, подобно Пьеру Бурдье, анализировал рождение бюрократической формы правления [3].

Документальное [4] письмо чиновников не вписалось ни в один из подходящих эпистемологических поворотов последней четверти ушедшего века — ни в культурный, ни в дискурсивный, ни в практический, ни в контекстуальный, — а потому не было «открыто» и переосмыслено в своей специфичности с учетом производимых социальных эффектов, подобно тому, как это случилось, например, с переводом [5].

Так или иначе, когда литературе XIX века или, скажем, фотографии задавали вопросы о генеалогии документальности — этом «позднем изобретении, принадлежащем разом особой фазе в истории становления капиталистического государства и особой стадии в борьбе за артикуляцию, развертывание и утверждение риторики реализма» [6], — актуальное состояние канцелярского письма и вклад пишущих администраторов в конструирование документности, быть может, и подразумевались, но не обсуждались. А между тем канцелярия (российская — в частности) дает любопытный материал для подобных генеалогических изысканий. Ведь в бюрократических пространствах документ не существовал в готовом виде, а тоже изобретался. Такой подход позволяет увидеть в документе дискурсивный продукт — не только неожиданно «поздний», но и устроенный куда более сложно, чем просто «официальная бумага».

Бумага, дело, документ

Обращение к Национальному корпусу русского языка для уточнения того, где встречалось слово «документ», скажем, в период с 1801 по 1913 год, легко может ввести в заблуждение. Ведь все 49 найденных словоупотреблений, имеющих отношение к «официально-деловой сфере», — от «документов Канцелярии Святейшего Синода» до «А. И. Горчаков. Документы» — это анахронизмы. Та же ситуация — некритическое использование концепта документ для описания бумажного производства исторического периода, когда это слово еще не использовалось для обозначения письменной массы, производимой государственными людьми, — повсеместно наблюдается в специальной литературе по истории государственного управления и документоведения [7].

Концепт документ, может быть, и вошел в русскоязычный обиход в начале XVIII века, как уверяют Макс Фасмер и его этимологический словарь [8], вошел вместе с заимствованием европейских бюрократических порядков и принципов обустройства канцелярии, но до 1870—1880-х годов в административном дискурсе Российской империи он употреблялся в довольно узком значении. Документами сначала называли официальные акты, призванные удостоверять какие-либо факты из жизни российского подданного (свидетельства, дипломы, аттестаты и т.д.). Так, в 1835 году Свод уставов о службе гражданской запрещал принимать «от просящегося в службу копию протокола Депутатского собрания или свидетельство о дворянстве без надписи об отсылке документов в Департамент Герольдии» [9]. Годом раньше в Уставе о состояниях «документ» снова фигурирует в значении наилучшего средства подтверждения социальных качеств и символических позиций конкретного лица: «Равным образом не принимается за доказательство на дворянство данные дворянами от Польши возвращенных губерний людям, находившимся у них в услужении под называнием шляхтичей, земли во временное или арендное содержание, даже и в собственность, если не будут представлены другие документы, свидетельствующие о действительном их происхождении» [10]. Насколько я могу судить, такие словоупотребления не были частыми. Случайно или нет, но в массиве административных текстов первой половины XIX века мне не встретилось ни одного случая использования концепта «документ» в утвердительном предложении. Мотив эпистемологической недостачи, будь то дефект легитимности самой бумаги или же отсутствие бумаги, необходимой для удостоверения факта, — вот ситуация, в которой появление документа было наиболее вероятным. Если же бумага с лихвой подтверждала происхождение, образование, заслуги подданного, в нормативных актах Александровской и Николаевской эпох ее называли «свидетельством».

Расширение поля значений слова «документ» и его использование за пределами сферы личных свидетельств начинается в пореформенную эпоху. Сначала все в том же — удостоверяющем — значении оно появляется в ситуациях, когда от официальной бумаги требуется особым образом устроенная, если угодно, сгущенная убедительность, например, там, где речь идет о финансовой отчетности и государственных бумагах. Нормативный акт 1878 года описывает процедуру передачи государственных бумаг (казначейских билетов, гербовых бумаг, контрамарок для платы обывателям за перевозку воинских тяжестей) заказчику: «Изготовленные бумаги сдаются уполномоченному для сего от надлежащего ведомства приемщику, которому вместе с приготовленными бумагами предъявляется и документ о заказе их» [11]. Поскольку документ используется приемщиком для проверки правильности исполнения заказа, то функции этой бумаги — верификация, объективация и инструментализация локальной административной истины — очевидны. Иначе говоря, и во второй половине XIX века документы, упоминаний которых в административных текстах становится больше, — это не официальные бумаги вообще, а лишь те из них, что выполняют особую работу «удостоверения» и «свидетельства», поддерживая и объективируя посредством письменных форм режимы административной ответственности. Вот и в добавлении к Уставу путей сообщения от 1906 года документы — это бумаги, прилагающиеся к смете в ходе ее утверждения и проверки: «Засвидетельствованная таким образом смета со всеми следующими к ней документами прошнуровывается с приложением печати Правления, и затем всякая могущая открыться в такой смете неверность или неправильность остается на непосредственной ответственности самих Правлений, которые с тем вместе ответствуют и за все последствия утвержденной ими сметы» [12].

На рубеже XIX и XX веков понятие «документ», как кажется, начинает употребляться в значении, близком к современному, то есть для обобщенного обозначения всяких бумажных отправлений администраций и администраторов. Например, Устав врачебный в редакции 1893 года предписывает делопроизводителю, состоящему при канцелярии лечебного учреждения, «вести переписку Правления и заведовать архивом больничных дел и документов» [13]. Российский чиновник, на протяжении как минимум столетия управлявшийся с делами и бумагами, постепенно вступает в порядок документа.

До этого на всех уровнях российского административного дискурса — от законодательных актов и императорских указов до мемуаров известных и безвестных чиновников — царили дела и бумаги. Так, в Общем учреждении министерств (1811) — нормативном акте, по-своему беспрецедентном, переводившем масштабную административную реформу в плоскость делопроизводства, — в избытке упоминаются и те и другие: «Канцелярия Министра ведет общий журнал всех вступающих в оную дел… В сии последние вносятся одни только те бумаги, коие для производства оставляются в канцелярии» [14].

При помощи этих двух слов можно было описать все многообразие административных усилий. Так, подводя итоги министерскому дню, граф Петр Валуев вносит в свой дневник: «Вечером приготовил третье отправление бумаг к государю» [15]. Дела входили, относились к ведомству, надписывались, разбирались, решались, представлялись, слушались, докладывались (записками), посылались. Бумаги изготавливались, поступали, вносились, вскрывались, помечались и т.д. В случае одновременного использования этих концептов бумага чаще относилась к делу как часть к целому или же как отдельная операция к комплексу письменных действий, направленных на решение проблемы. Но иногда они использовались как синонимичные.

Очевидно, что концепты бумага, дело, документ являются в той или иной степени результатом обобщения письменных действий власти, функционируя как их родовые имена. Однако и в принципах, и в хронологии этого обобщения наблюдаются различия. Их прояснение может приблизить нас к пониманию порядка российской бюрократической документности.

Кажется, первым в административный обиход вошло дело — письменная репрезентация единицы бюрократической активности (или же единица репрезентации на письме деятельности ведомств и отдельных чиновников). По крайней мере, в петровском Генеральном регламенте (1720), законодательном акте, которым впервые в истории Российской империи был закреплен обязательный перевод большинства административных действий в письменный формат, этот концепт уже использовался для обозначения отдельно взятой проблемы — зафиксированной на бумаге и признанной соответствующей юрисдикции конкретной инстанции:

«Сколь скоро коллегиум в вышепомянутое время и часы соберется, хотя и не все, но большая часть членов: то доносит и чтет секретарь все в надлежащем порядке, а именно, нижеписанным образом: перво публичные государственные дела, касающиеся его царского величества интереса, потом приватные дела. При обеих таких управлениях, должность чина секретарского в том состоит, что ему на всех приходящих письмах и доношениях номеры подпиcывать, и на них числа, когда поданы, приписывать» [16]

Однако — и это можно наблюдать не только в процитированном фрагменте — общего имени для обозначения отдельных бумажных отправлений, составляющих дело и обслуживающих/сопровождающих его производство (как, впрочем, и единого порядка делопроизводства), на тот момент еще не было. Во всяком случае, в нормативных актах начала XVIII века мы обнаруживаем бесконечное перечисление отдельных документальных жанров или же прямое указание на один из них.

Зато столетием позже, на момент издания Общего учреждения министерств, канцелярская универсалия — слово бумага, фиксирующее материальную единицу письменной деятельности чиновника, уже активно употреблялось [17]. То же происходило и на других уровнях бюрократического дискурса — например, в дневниках и мемуарах чиновников. Разумеется, чиновники на должности или мемуаристы, живописующие исключительные случаи из своей служебной практики, время от времени рассказывали о хитростях составления отчетов или работе до седьмого пота над какой-нибудь конкретной инструкцией. И все же унифицированное описание деятельности государственного служащего как письменных занятий, а отдельных трудовых операций — как типизированных, зачастую доведенных до автоматизма и самодостаточных манипуляций с бумагами в Николаевскую эпоху стало общим местом [18]: «Ежели я находил, что целого дня недостаточно на одно прочтение их (бумагТ.О.), то обозревал их самым поверхностным образом, а прямо начинал писать ответные бумаги, варьируя цветастыми фразами на заданную тему» [19].

Следует отметить, что у особого статуса письменных отправлений бюрократической власти было материальное [20] и перформативное основание — они действительно изготавливались на специальной бумаге, тип и размер которой варьировали в зависимости от действия, с ее помощью совершаемого, и инстанции, куда бумага была адресована.

За право перевести свой запрос в дело, включенное в круг забот официальных инстанций, подданный должен был платить. При этом он в прямом смысле приобретал особую («гербовую») бумагу для государственной переписки, впервые введенную в административный обиход Петром I в 1699 году. Выбирая соответственно регламенту один из пяти разборов бумаги от 15 копеек до 2 рублей серебром, гражданин письменной империи оплачивал статус, обретаемый его текстом. «Разбор» соответствовал иерархической позиции адресата, тем самым объективируя дистанцию между прошением в местное присутствие и в Правительствующий сенат. Бумажная осечка могла повлечь за собой отказ от конвертации запроса в дело. Так, в начале XX века Атаманская канцелярия области Войска Донского отказала двум таганрогским мещанам в рассмотрении прошения об открытии типографии из-за «отсутствия гербовой бумаги» [21].

Размер и качество бумаги указывали на статус письменных отправлений, которыми обменивались между собою разнообразные инстанции. Для сношений ведомств использовалась листовая бумага. Ее формат был закреплен высочайшим указом 1833 года [22]. На четвертушках и половинках чиновниками, состоявшими на службе в XIX XX веках, составлялись справки, циркулярные отношения, донесения и рапорты от низших чинов, служебные записки: «Дозволение писать все бумаги, не заключающие в себе важности, особенно по местам гражданского управления, на полулисте, согнутом в четвертушку, остается в своей силе» [23]. Для копий в ход шла низкосортная рыхлая бумага желтоватого или серо-синего цвета. Когда отличие копии от оригинала становилось вопросом цвета, тезис Мишеля де Серто о белой странице как пространстве осуществления власти письма [24] получал буквальное прочтение.

Судя по административному лексикону XX — начала XXI века, бумага проиграла дискурсивную битву документу. Она стала архаизмом, маркером дореволюционного канцелярского языка. А дело было сильно урезано в своих семантических правах. Теперь дела возбуждают судебные власти, выговор в личные дела заносят кадровые службы, в виде дел — тематических подшивок документов, объединенных картонной обложкой, — в архиве хранится бумажное прошлое учреждений, живущих производством бумаг. В остальных случаях чиновники все же работают не с делами или бумагами, а с документами.

От первых бюрократических универсалий документ отличает не только эпистемология (ведь ни дело, ни бумага явно не отсылали ни к доказательству, ни к подтверждению истины, хотя постоянно использовались и для того, и для другого), но и абстрагирование от канцелярской конкретики, будь то материальность листа бумаги или предметность манипуляций с ним. В то же время «бумажный» и «деловой» следы были включены в культурный порядок производства документа [25], став одними из важнейших условий его возможности наряду с правом документального письма на реальность.

Бюрократический перформатив

Если трактовать письмо с точки зрения французской теории, что значит — последовательно выявлять и артикулировать его связь с властью [26], то именно бюрократические письмена окажутся одной из наиболее удобных площадок для реализации письменного проекта эпохи современности. В России, где реформы Петра I стремительно разрушили монополию церкви на письменные технологии [27], а канцелярский язык самым непосредственным образом повлиял на формирование языка литературного [28], вопрос о статусе и цензе административного письма — политическом, культурном, эпистемологическом — приобретает особое значение.

Истоки политизации канцелярской бумаги, превращения ее в квинтэссенцию бюрократической власти я бы искала в особого рода перформативности (и ее институциональном оформлении) — превращении письменных отправлений администрации в полноценное, полноправное и законодательно обоснованное государственное действие. Очевидно, тесная связь государственного управления и письма, тождественность письменной операции и административного действия не были изначальными, как и не были обязательными, проработанными в деталях или же моментально усвоенными чиновниками. Порядка ста лет прошло с того момента, когда Петр I повелел вести запись государственным делам, до превращения бумажной работы в практическую и дотошно регламентированную законом основу деятельности российских администраторов. Понимание того, как происходило сращивание письма и административной активности, важно для реконструкции генеалогии российской бюрократической документности.

В допетровской системе делопроизводства можно различить медиальное основание для разделения административных усилий: писали, как правило, низшие служащие (дьяки и подьячие), а высказывались — бояре, которые нередко «при весьма здравом и остром разуме, писать, однако ж, не умели, и некоторые с трудом подписывали свое имя» [29]. Запись имела техническое, вспомогательное значение. Стабильной и обязательной фиксации сказанного на письме не происходило, а письменные действия приказных служителей не регламентировались законом. Само письмо еще не было «открыто» властью в качестве технологии управления, а потому не являлось предметом специального государственного интереса.

Принцип регулярности, провозглашенный Петром I как «новый принцип государственности» [30], стал стержнем бюрократического порядка и одним из оснований для превращения письма в универсальный способ администрирования. Перевод государственного действия в формат записи — это петровская формула рациональной власти: «Того ради изволяет его царское величество, всякие свои указы в Сенат и в Коллегии, також и из Сената в Коллегии ж отправлять письменно; ибо как в Сенате, так и в Коллегиях словесные указы никогда отправляемы быть не надлежат» [31].

Стратегические функции, открытые и закрепленные в это время за «лабораторией письма» [32], размещались в диапазоне между «протоколом» и «инструкцией». «Протокол» с начала XVIII века «надлежало чинить» всем государственным действиям, а совершать эти действия требовалось согласно правилам, утверждаемым «инструкциями, и регламентом, и указами». Возможность контроля — пожалуй, первая официальная функция канцелярской записи и способ инвестирования в бумагу власти. Письмо фиксирует действие, лишая его свободы. В Петровскую эпоху начали записывать должностные действия не только в узком сенатском кругу [33], но и повсеместно: «…как в Сенате, так в войсках и губерниях всем делам чинить протоколы… [34]». Введение обязательного протоколирования определило государственные приоритеты в континууме «устное — письменное»: теперь все чаще и чаще письменное действие опознавалось в качестве «настоящего», полноправного, официального. Формировался принципиально новый тип административной деятельности — действие в соответствии с письменным предписанием («…не производить дела без письменного указа» [35]). Письменный текст использовался для упорядочивания рутины государственного администрирования: «Всем, в Сенате пребывающим, места иметь по списку, кто после кого написан в определительном указе» [36]. Письменная регламентация оказалась удобным способом осуществления тотальной и гомогенной бюрократической власти на всем пространстве империи: «Воеводе всех подчиненных своей провинции… по Гос. Уложениям и уставам содержать» [37].

Изменение политико-эпистемологического статуса письма способствовало росту законодательного интереса к бумажной стороне работы администраторов. В Генеральном регламенте, в указах «О должностях Сената», «Об исполнении указов», «О преимуществе коллегий» и др. началась регламентация письменной стороны ведения дел: утверждались отдельные формуляры [38], прописывались алгоритмы ведения дел [39], определялся круг письменных обязанностей чиновника. В ситуации переориентации государственной деятельности на письмо грамотность становилась важным управленческим навыком [40]. С 1720-х годов государственный человек — это человек пишущий. Прием на службу неграмотных был запрещен в 1721 году, хотя на протяжении всего XVIII века появлялись анекдоты о затесавшихся на службу неучах.

В начале следующего века статус канцелярских работ был в очередной раз пересмотрен — в сторону повышения. Коллективному и все еще не стандартизированному коллегиальному делопроизводству был противопоставлен унифицированный и едино-начальный министерский порядок: «Порядок производства дел во всех Министерствах, Департаментах и отделениях есть единообразный» [41]. В основу новой системы управления было положено единообразное бумажное производство, связывающее посредством письменных операций низы бюрократической иерархии с верхами, столоначальника с министром, отдаленную провинцию с центром. Реформа затронула не только и не столько общие стратегии государственной деятельности, но прежде всего обыденные практики управления, рутину изготовления бумаг.

Источник трансформаций нужно было искать в интенсификации бюрократической власти, чувствительной к деталям, и, как следствие, в изменении масштаба регламентации, в повышении значимости отдельных письменных операций в системе государственного управления. Если в Петровскую эпоху публиковались и утверждались в законодательном порядке лишь отдельные формуляры, то с начала XIX века эта процедура становится правилом для всех канцелярских образцов. Например, в том же Общем учреждении министерств было не только определено, сколько журналов для входящих дел надлежит иметь в канцелярии департамента (два — общий и частный), но и на сколько частей эти журналы должны быть разделены (на три) для того, чтобы вносить в них разные бумаги (высочайшие именные указы, обыкновенные и секретные бумаги).

Острая реакция Николая Карамзина на «мелкотравчатость» реформ государственного управления позволяет выявить разрыв между порядками бюрократического письма, существовавшими до и после создания министерств: «Издают проект Наказа министерского; что важнее и любопытнее? Тут без сомнения определена сфера деятельности, цель, способы, должности каждого министра! Нет. Брошено несколько слов о главном деле, а все остальное относится к мелочам канцелярским: сказывают, как переписываться министерским департаментам между собою; как входят и выходят бумаги; как государь начинает и кончает рескрипты» [42]. Судя по всему, на протяжении коллежской эпохи запись оставалась важной, но все же технической операцией: она позволяла фиксировать, уточнять, приводить административное действие в соответствие с нормой, устанавливать над ним контроль. В министерскую эпоху репрезентативный статус бумаги принципиально изменился — письмо было опознано в качестве самостоятельного, полноценного, а зачастую и самодостаточного государственного действия. С этой — абсолютно чуждой Карамзину — перформативной точки зрения в «мелочах канцелярских» можно было разглядеть фундаментальное основание бюрократической власти и базовый механизм ее воспроизводства.

Неудивительно, что внутри министерского порядка круг забот профессионального чиновника был предельно дифференцирован и соотнесен с системой координат «письмо — чтение». Общим учреждением министерств производство канцелярской бумаги было разбито на операции и разделено между чиновниками. Процесс включал в себя подготовку черновых бумаг (этим занимались канцелярские служащие под руководством секретаря, сам секретарь, а в наиболее ответственных случаях — столоначальник); правку чернового варианта (столоначальником или начальником отделения, в исключительных случаях — директором департамента); «перебеление» (задача писца); представление на подпись начальнику (протоколист, директор канцелярии); подписание; снятие копии (копиист). Дела назначались «к составлению справки», «к докладу», «к изготовлению выписок», «к общему сведению (соображению)», «к изготовлению копий» или «экстракта» (краткой справки) и т.д. Производство дела предполагало административное планирование («внесение в роспись нерешенных дел»); сбор справок и составление выписок; необходимые сношения с инстанциями; подготовку заключения, «подтверждение по бумагам» (в присутствии — подготовку к докладу); изготовление решения с учетом замечаний (в присутствии — составление протокола заседания и изготовление по нему решения); «назначение исполнения» (резолюцию); журнальные записи. Таким образом, письмо стало пространством осуществления государственного управления, а письменная операция, будь то регистрационная пометка, снятие копии с документа, изготовление выписки или резолюция, — единицей административного усилия.

Воспоминания чиновников о служебных занятиях тоже полны клишированных описаний письменных операций («бесконечная скрепа», «фабрика подписей», «со страхом ожидал правки» и т.д.). Порою в них проступает не всегда понятный современному наблюдателю моральный порядок письменных отношений. Так, например, правка текста — главного продукта усилий профессионального бюрократа — была делом щепетильным. Петербургский чиновник Василий Инсарский с обидой рассказывает о действиях своего столоначальника: «Он до того перемарал все, что не оставил ни строки. Оскорбительно!» [43]. Одним словом, для современников эпохи учреждения министерств «письмоводство» и гражданская служба были тождественны. Александр Пушкин, подчеркивая свою удаленность от служебных дел, обращается к Александру Казначееву: «Семь лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношениях ни с одним начальником» [44]. Положительный отзыв об известном администраторе бароне Модесте Корфе содержит перечисление его успехов в канцелярской деятельности: «Порядок делопроизводства был доведен при нем до совершенства. Дела решались безостановочно; во всех канцелярских отправлениях господствовала величайшая точность; переписка бумаг отличалась щегольским изяществом; в должность писцов принимались искусные каллиграфы» [45].

Показателем административных успехов была скорость решения дел, скрупулезность в изготовлении бумаг и канцелярская эстетика, что подтверждается «бумажным» характером пометок Николая I на министерских документах: «надо было отвечать только сим», «начать нужно было тут», «писано, как следует», «писано совершенно противно всем правилам, ибо № не выставлен, на который следует отвечать» [46]. Для средних и низших чиновников критерием оценки их деятельности было количество бумаг в столе, определяемое реестром: «Если в столе бумаг было меньше 12 в неделю, то это считалось признаком, что в этом столе или вообще мало дела, или занятия идут крайне медленно» [47]. Самодостаточность официальной письменности породила особый тип чиновника, «предрешавшего заглазно все местные потребности России и способы их исполнения только канцелярским порядком» [48]. Режим тотального бумажного опосредования административной активности, в рамках которого «управлять» означало «составлять бумаги» (и наоборот), не только поддерживал особый строй профессиональных занятий чиновников, но и способствовал объективациии аккумуляции власти в канцелярской бумаге [49] — одной из важнейших составляющих системы бюрократической документности.

Бумажная реальность

Характеризуя перформатив, Джон Остин говорил о слове, ставшем действием, нечувствительном к процедурам верификации, сближающемся с ритуалом в своей зависимости от условий производства высказывания и оцениваемом по критерию успешности/неуспешности [50]. Документ располагает к тому, чтобы его специфика была выявлена и описана сходным образом.

Несмотря на то, что со времен Соборного уложения государственные законы защищают письмена власти от подделки, законодательно оформленное беспокойство не имеет прямого отношения к истинности письменной репрезентации — только к ее правильности (успешности), определяемой в категориях подлинности. Так, четвертая глава Соборного уложения «О подпищиках, которые печати подделывают» гласит: «Будет кто грамоту от государя напишет сам себе воровски или в подлинной государеве грамоте и в и(ы)ных в каких приказных письмах что переправит своим вымыслом, мимо государева указу и боярскаго приговору, или думных и приказных людей и подъяческия руки подпишет, или зделает у себя печать такову, какова государева печать, и такова за такия вины по сыску казнити смертию» [51]. Посягательство на подлинность документа заключается в присвоении позиции пишущего тем, кому писать не положено, а также в подделке подписей, печатей и прочих реквизитов, удостоверяющих официальное письмо. За столетия существования отечественного законодательства в отношении подделки официальных письменных текстов мало что изменилось — подделка неизменно наказывалась, менялась лишь мера пресечения, которая, скажем, в советском Уголовном кодексе 1926 года составляла от шести месяцев до года лишения свободы (ст. 72).

Истинность текстов власти — по контрасту с верификацией подлинности и заботой о ней — фактически не подлежала проверке. На первый взгляд, такое утверждение может показаться абсурдным, ибо одна из базовых функций официальной бумаги вообще и документа в частности — удостоверять, то есть служить надежной и непротиворечивой репрезентацией фактов, посредником между административным миром письменных реалий и событиями вне записи. Однако именно с функцией медиатора документ справляется хуже всего. Правда ли, что N уволили «по собственному желанию», и подлежит ли эта многоликая кадровая формула верификации? В самом ли деле все участники заседания «слушали и постановили», как то значится в протоколе? Как доказать, что моя экс-свекровь родилась вовсе не 1 января, вопреки записи в ее паспорте (согласно семейной легенде, эта дата была вписана наобум подвыпившим председателем сельсовета)?

Ориентированный на приоритет письма, документ не столько подтверждает реальность референта, находящегося где-то за пределами бумажного листа, сколько производит самодостаточную и герметичную реальность документальной записи. Так, один из чиновников-анонимов, занимавший департаментскую должность в середине XIX века, вспоминал в своих мемуарах: «Бумаги, которые я писал, дела, которые производились, касались самых ближайших интересов крестьян, но этих жизненных интересов я не замечал из-за поглотивших меня формальностей… Жизнь, которую я обрабатывал пером, оставалась для меня мертвой буквою, значения которой я даже не подозревал…» [52].

Ненадежность бумажной репрезентации, равно как и способность официальной бумаги к автономии и симуляции, стали предметом культурной рефлексии или, если угодно, темой для многочисленных административных анекдотов первой половины XIX века — эпохи, когда оформлялся и закреплялся особый эпистемологический статус канцелярского письма. Анекдоты делали то, что было не под силу ревизиям, проводимым все в том же пространстве письменных свидетельств, а потому беспомощным перед фальсифицирующей работой письма. Их родовая черта — использование неминуемых противоречий, возникающих между событием и его записью, эксплуатация катастрофического несоответствия письменной и неписьменной версий события. Сама бюрократическая власть, объективированная в документальных практиках, создавала возможность для языковых экспериментов с реальностью: исчезновение слова было тождественно исчезновению объекта (и наоборот), а многие административные проекты просто не выходили за пределы лингвистических манипуляций.

Так, например, оперируя бумажными реалиями империи, власть утрачивала чувствительность к реалиям локально-географическим. А потому граф Алексей Аракчеев приказывал обсадить дороги Чудова елью, которой ближе чем за 500 верст не было, планы на каменные строения посылались в места, где не было ни камня, ни леса для обжига кирпича; в ответ на малоросское описание Немышля, маленького ручья, пересыхающего летом, столица запросила сведения о судоходности этой реки и т.д. [53]. Элементарное непонимание административных предписаний также обещало причудливый монтажный стык между бюрократическим перформативом и действием полуграмотных исполнителей. В истории, приводимой в «Русской старине», «всем исправникам было разослано предписание из губернского статистического комитета: доставить точные и верные сведения о флоре каждого уезда». Один из нижних чинов, не знавший, «что за флора», и все же обязанный донести «в непродолжительное время», собрал имевшихся в наличии Флоров и — на всякий случай — Лавров (200 человек) и снарядил их к губернатору [54].

Самодостаточность административного письма и слабая вероятность проверки события вне документа использовались также для вполне сознательных канцелярских мистификаций, которые иногда все же всплывали наружу. Скажем, на излете Александровской эпохи выяснилось, что чиновником особых поручений в Пензе служит человек, по документам умерший и таким образом спасенный от уголовного преследования [55]. Сенатор Степан Сафонов нежданно приехал ревизовать какую-то поволжскую губернию и обнаружил, что новая набережная, на строительство которой отпущено несколько тысяч рублей, построена лишь на бумаге [56]. Во время ревизии барон Корф установил — и то лишь благодаря личному присутствию на месте, — что «из числа трех присутственных судья по старости лет и слабому здоровью занимался чрезвычайно мало, один заседатель умер, а другой постоянно рапортовался больным, из числа двух секретарей один также умер, а другой… упал духом и при том решительно не мог ничего делать[57]». Видимость работы присутствия на протяжении нескольких лет имитировалась умелыми отчетами секретаря. Не случайно искусство «отписаться», то есть «сказать о каком-либо щекотливом предмете нечто такое, чему можно придать любой смысл» [58], высоко ценилось у российских чиновников.

Однако не только намеренная фальсификация, но и темный слог канцелярского формуляра затруднял проверку и даже элементарное понимание написанного. История от Герцена о новичке на должности гражданского губернатора, открывшего для себя безнадежность и бесполезность канцелярской герменевтики [59], — отличный пример тому, что бумага предназначалась не столько для понимания, сколько для действия и сама была, прежде всего, действием, вписанным в локальный моральный порядок и соотносимым с фоновыми ожиданиями бывалых чиновников.

Одним из эффектов документального действия было производство субъекта в его административной, правовой и социальной реальности. Притязания документа не только и не столько на удостоверение личности, сколько на персональную онтологию в целом неизменно фиксировались (а также критиковались и высмеивались) в мемуарах и художественных текстах периода бюрократической гегемонии, будь то исторический анекдот о подпоручике Киже, возникшем из описки канцеляриста в царствование Павла I, история крестьянской дочери, ошибочно вписанной в консисторскую книгу мальчиком и потому попавшей под рекрутский набор в Николаевскую эпоху, сатирический тезис о нищете документально не обоснованной идентификации («без бумажки ты — букашка») из песенки бюрократа, сочиненной Василием Лебедевым-Кумачом на излете первой пятилетки, или же советская докса, изреченная Шариковым («Сами знаете, человеку без документов строго воспрещается существовать»).

Правильная бумага

Если оценивать документ по мерке перформатива, то в ходе его аналитического описания следует заняться выявлением условий успешности канцелярского письменного действия. Здесь может пригодиться перечень личных неудач во взаимодействии с административными инстанциями. Помнится, мое представление на командировку завернули из-за нарушения университетской иерархии — место для подписи декана там было зарезервировано над, а не под подписью проректора. В другой раз негодным сочли ходатайство для работы в архиве, изготовленное на старом бланке университета. Характер командировки или суть архивного исследования не интересовали администраторов — в отличие от правильности оформления реквизитов или выбора бланка. Кстати, заявление на пресловутый загранпаспорт пришлось переделывать, ибо сотрудники миграционной службы отказались иметь дело с бланком, заполненным от руки. Банковский договор распечатывали заново из-за ошибки подписи — я расписалась двумя сантиметрами левее нужной точки. Создается впечатление, что «правильной» неизменно оказывается та бумага, которая составлена с соблюдением необходимых формальностей (и при этом подана в подходящую инстанцию должным образом и в предусмотренное расписанием время [60]). По крайней мере, документ — в противовес бумажке, презрительно выбраковываемой человеком на должности, — как правило, вписан в порядок формуляра. А вот успешным он становится в том случае, если инициирует адекватное/желаемое действие — запускает, поддерживает или завершает процесс делопроизводства.

При этом порядок «формальностей», производящих и поддерживающих документный статус конкретной бумаги (право на истину, аккумуляцию власти, производство реальности, действие), может меняться и варьировать не только от эпохи к эпохе, но и от институции к институции (и это — несмотря на претензии центральной бюрократической власти на унификацию бумагооборота). В одних случаях это может быть краткое и рационально обоснованное изложение дела по пунктам, которого требовал от официальных бумаг еще Петр I. В других — непротиворечивая иерархия подписей («подписал», «скрепил», «верно»), воспроизводящая — снизу вверх — в письменных отправлениях администраторов министерской эпохи порядок восхождения письменного текста от технических исполнителей к начальству [61]. Особенностью документальных реквизитов является их жесткая локализация в документальном пространстве. Директивное использование реквизита позволяет стандартизировать все бумаги, претендующие на статус государственных; фиксировать социально-типические позиции всех участников административного взаимодействия; предписывать определенный набор действий, объективированных в устойчивых документальных формах. Отсутствие даты или порядкового номера, штампа или печати, неправильное обращение и прочие оплошности в «исполнении реквизитов» — все это может привести к документному фиаско.

Формообразующую, то есть наиважнейшую для производства документного статуса, роль играют не только обязательные элементы конкретного делового жанра, но и качество оформления бумаги вместе со стилистикой ее составления. Все вместе указывает на существование особой канцелярской эстетики, где «правильным» является красиво оформленное или хорошо написанное, а формуляр и процедура создания бумаги окружаются трепетным и пристрастным отношением.

В эпоху электронного форматирования достоинства почерка не имеют решающего значения для изготовления правильного документа, равно как и способность центрировать заголовки без помощи текстового редактора. Между тем некогда эти качества были важным условием создания безупречных канцелярских бумаг, а потому — серьезным карьерным ресурсом. В середине XIX века траектория чиновничьей социализации нередко пролегала через овладение каллиграфией. Так, Инсарский вспоминал о каллиграфическом старте своей департаментской карьеры: «Каллиграфическое искусство страшно поглотило меня. Я старался подражать всем известным в этом отношении мастерам» [62]. На следующем уровне канцелярского производства ценилась ловкость слога: «Чтением и маранием бумаги все-таки я приобрел возможность составлять деловые бумаги, и этим я много выиграл по службе. Мои бумаги хвалили, начальники ласкали меня и просили написать сложное донесение» [63]. Канцелярская эстетика проявлялась и в самодостаточности, автономной ценности формы — на этот раз литературной, а не каллиграфической: «Начальство требовало, чтобы изложение было литературно вылощено, выглажено, чтобы от него не пахло прежним канцелярским пошибом, причем на выточенность изложения обращалось иногда больше внимания, чем на сущность дела» [64]. По свидетельству Николая Бунакова, в 1840—1850-х годах помимо хорошего писарского почерка от чиновника требовалось «умение сочинять деловые бумаги условным канцелярским языком, которое приобреталось уже на службе» [65].

Однако даже идеально составленная бумага не обретет необходимого качества до тех пор, пока не будет включена в канцелярский документооборот. Как правило, такие тексты являются посланиями: у них имеется внятная коммуникативная структура [66], формулы прямого обращения и эксплицитный читатель (будь то «все гг. гражданские губернаторы», «директор треста» или «все, кого это дело касается»). Житейский опыт подсказывает, что документ рождается в тот момент, когда бумага, обладающая всеми необходимыми достоинствами, включается в бюрократическую коммуникацию, то есть принимается к производству — вносится в журнал входя-щих/исходящих, снабжается регистрационным номером, украшается визами, укрепляется печатями и пускается по ведомственной цепочке. Тут-то она и становится «настоящей».

Длительная переписка между инстанциями (в 1830-е годы в совете министра с бумагой производилось 45 операций, в департаменте — 34, в губернском присутствии — 19) была следствием разделения письменных административных обязанностей (ведение бумаг, сбор сведений, принятие решения). Она составляла суть решения дела: «Между нерешенными делами моего отделения была сложная и длившаяся несколько лет переписка о буйстве и всяких злодействах отставного морского офицера» [67]. Матвей Песковский вспоминает о департаментской службе: «Прежде всего, приходилось вести грамотную и довольно сложную переписку со всевозможными учреждениями и ведомствами» [68]. Поскольку законы административной иерархии не предполагали непосредственной коммуникации между низшей и высшей инстанциями, в процесс были включены многочисленные посредники. Принятая к производству (зарегистрированная) бумага требовала дополнительных сведений (переписка по нисходящей) или инструкций, подтверждений, разрешений (переписка по восходящей). Взаимодействие инстанций посредством документов получило название «сношений» (указы, предписания, отношения, донесения, уведомления, сообщения, представления, отчеты, рапорты и пр.).

Перемещение бумаги от инстанции к инстанции, а главное, следы этого перемещения, застывавшие на полях в виде карандашных пометок, предписаний и резолюций, меняли административный статус написанного, становясь серьезным ресурсом бюрократического препарирования реальности.

Быть может, поэтому вся переписка должностных лиц, вовлеченных в министерский порядок делопроизводства, была регламентирована на законодательном уровне, закреплявшем позиции участников коммуникации и их маркеры. Жанры документальных сношений фиксировали основной принцип административного взаимодействия — соблюдение иерархии: «Места высшие посылают в подведомственные им места указы, предписания и предложения, а получают от них рапорты, представления и донесения. Равные места сообщаются отношениями, сообщениями и введениями. Государственный Совет издает манифесты и указы за подписью Императора. Министры обращаются в кабинет министров с представлениями и записками» [69] (и так далее вплоть до формы сношений низших чиновников).

Формуляр бумаги обнажал коммуникативный прием, делал иерархический характер административной коммуникации видимым: соотношение статусов адресата и адресанта объективировалось на грамматическом, семантическом, синтаксическом уровнях текста. Они отражались в обращении, формах административной вежливости, стратегиях повествования, оформлении реквизитов. В первой половине XIX века в сношениях равных инстанций и низших с высшими употреблялся предлог «в» (в канцелярию Министерства внутренних дел), а в сношениях высших с низшими адресат указывался в дательном падеже (Черкесскому сыскному начальству). В одном из многочисленных письмовников, адресованных гражданским и военным чиновникам, дана дифференцированная инструкция, как вступать в административную коммуникацию на письме: «Когда старший пишет к младшему, то обыкновенно при означении звания, чина и фамилии он подписывает собственноручно только фамилию; когда младший пишет к старшему, то сам и подписывает звание, чин и фамилию… Начальник ставит дату письма сверху, подчиненный — внизу» [70].

В истории российской канцелярии упорядочивание и дотошная нормативная организация коммуникативного пространства бумаги предшествовали изобретению документа. Более того, из административной переписки Александровской эпохи понятно, что предельно регламентированный и унифицированный порядок сношений, изобретенный вместе с министерствами, был в диковинку российским чиновникам, а потому нуждался в постановке — как голос. Доказательство тому — один из циркуляров, направленных губернаторам из Министерства внутренних дел:

«По установлению общего разделения государственных дел, издано в 1811 г. Общее учреждение министерств, в коем определены как степени власти и обязанности их, так и образ самого управления. При сем устройстве Министерств установлен между прочим и единообразный порядок сношений, как с Министерствами, так и их Департаментами, и на сей конец при самом учреждении изданы формы их сношений. Порядок отношений и сношений лиц определен формою № 11. Формою сею именно постановлено, чтоб на поле бумаги означено было то Министерство, в которое делается представление, равно как и Департамент, отделение и стол, к коему описуемый предмет по роду своему принадлежит. Но в Министерство внутренних дел нередко поступают отношения и представления с отступлением от сей формы и от сего изменения оной… Дабы отвратить неудобства и замешательства, от сего происходящие, и соблюсти порядок, Высочайшего утверждения удостоенный, я долгом считаю обратиться к Вашему Превосходительству с покорнейшею просьбою, сделать соответствующие сему распоряжения» [71].

И если сегодня документальная форма не регулируется в законодательном порядке, иерархия взаимодействия не проступает в структуре каждого реквизита, а границы между документальными жанрами размываются, это не означает, что документ безразличен к формализованной и субординированной коммуникации. Субординация стала культурной формой документа и одним из важнейших условий канцелярской документности. Рассмотренный под этим углом зрения документ оказывается не только административным действием, совершаемым при помощи слов, но еще и особым коммуникативным событием [72].

Канцелярия и дисциплина

Характеризуя своеобразие дисциплинарной власти, Мишель Фуко не вспоминает о бюрократии, этой рациональной форме осуществления тотального контроля и управления посредством письма. Примечательно, однако, что процедуры политического захвата тела, направленные на достижение послушания и полезности, в «Надзирать и наказывать» разбираются на примере армейских инструкций, школьных кондуитов и фабричных правил [73]. В цикле лекций о психиатрической власти речь и вовсе идет о фундаментальном значении письменных операций для реализации проекта дисциплинарного управления: «Чтобы дисциплине всегда быть этим непрерывным контролем, этой непрерывной и всеобъемлющей опекой тела индивида, она, как мне кажется, обязательно должна пользоваться орудием письменности… Прежде всего, чтобы вести запись, регистрацию всего происходящего, всего, что делает индивид, всего, что он говорит, но также и чтобы передавать информацию снизу вверх, по всей иерархической лестнице, и, наконец, чтобы всегда иметь доступ к этой информации и тем самым соблюдать принцип всевидения, который, по-моему, является вторым основным признаком дисциплины» [74]. Другое дело, что у Фуко письмо, хотя и рассматривается в качестве политической технологии, не проблематизируется в своей конкретно-исторической специфике. Но вопросы о том, как дозированная формализованная запись администраторов начинает использоваться для захвата социальной реальности [75], а письмена власти приобретают такую степень детализации и унифицированности, могут быть переформулированы в вопрос об изобретении особой политической и эпистемологической письменной формы — документа.

Несмотря на то, что канцелярия не упоминалась в реестре дисциплинарных пространств вместе со школой, тюрьмой, казармой и больницей, в производившихся ею документах можно различить не только инструмент, но и продукт дисциплины. Изменению качества бумаг, производимых в государственных учреждениях, сопутствовали изменение характера работы чиновников, превращение канцелярий в фабрики письма и организация канцелярской повседневности в соответствии с буквой инструкции.

Истоки упорядочивания профессиональных занятий российского чиновника можно проследить уже в петровском Генеральном регламенте, которым определялся, например, контур коллежского режима дня [76]. Но именно в Общем учреждении министерств бумажная деятельность (и деятельность по созданию бумаг) не только опознается в качестве основы «порядка управления», но и прописывается во всех подробностях государственной микрофизики. В частности, этим законом определялось, «как император начинает и кончает рескрипты», «как кому переписываться», во сколько приходить на службу экзекутору, где хранить журнал исходящих, когда начинать разбор почты (в пять утра) и подавать бумаги на подпись, сколько бумаг должно быть в столе (не более десяти) и каким сукном его надлежит покрывать (зеленым).

Впрочем, скрупулезная роспись процесса административного письма еще не означала упорядочивания повседневных занятий чиновников и приведения их к общему дисциплинарному знаменателю. Судя по всему, утверждение административной рутины пришлось на Николаевскую эпоху с ее полицейским интересом к порядку и детали на всех уровнях управления — от кодификации российских законов до введения единообразных печатей в учреждениях. Так, питерский чиновник Осип Пржецлавский рассказывает об экстремальной обстановке, в которой через 17 лет после появления Общего учреждения министерств происходило «окончательное приведение в порядок» Министерства внутренних дел: «В 1828 году министр повелел заняться приведением решенных дел в порядок (с 1811 года в нашей канцелярии дела не были приведены окончательно в требуемый правилами порядок и не были сданы в архив) для сдачи в архив… В течение года никто из столоначальников не мог просить об увольнении ни в отставку, ни даже во временный отпуск… Приказано было чиновникам собираться в канцелярии к 6 и оставаться до 10 часов вечера… Мы были принуждены нанимать на свои деньги копиистов» [77]. То обстоятельство, что чиновники с ужасом говорили о новых министерских предписаниях, вводивших в употребление единообразные тряпки для вытирания перьев (предпочтение безоговорочно отдавалось черному или коричневому коленкору), одинаковые чернильницы и песочницы, вздыхая при этом об александровской вольнице, указывает на качественные различия в организации рутины государственного управления. Эпоха «до», не до такой степени опосредованная буквой циркулярных предписаний, характеризуется чиновниками в категориях меньшего отчуждения: «Вообще-то дела велись патриархально, по-отечески, может быть, и не особенно разумно, но человечнее, нежели ведутся ныне» [78].

Одновременно с регламентацией мелочей канцелярской жизни ужесточились требования к качеству составления бумаг — теперь они должны были выглядеть безупречно. Говорят, Николай I, обнаружив в бумагах одного из департаментов много описок, приказал отправить его директора на трое суток в карцер [79]. «При малейшей ошибке в бумаге, при неровности строки, бледности чернил или другой неудаче бумага беспощадно браковалась» [80], а из-за запятой можно было даже «выйти» из службы [81].

Повсеместное введение в обиход бумаг, выполненных на единообразных бланках в соответствии с формулярами, сопровождалось появлением узнаваемого социокультурного типажа — чиновника, в котором видели не только профессионала, но и бумажную душу формалиста [82], растрачивающего свое время «мелочными заботами канцелярской жизни» [83]. Велик соблазн, описывая этот социально-антропологический профиль в качестве двойного эффекта канцелярской дисциплины, включить его в культурный порядок отечественной документности.

Универсалия документа

Первое столкновение с канцелярскими бумагами начала ХIХ века вызывает невольное удивление — они так не похожи на документы в современном значении слова. Разумеется, и в те времена издавались правила и предписания, составленные из схематичных положений, пунктов, алгоритмов (скажем, в 1807 году были опубликованы единообразные должностные инструкции). Но основной массив текстов, циркулирующих от канцелярии к канцелярии, выглядит совершенно иначе. Переписка между инстанциями ведется в форме личных писем (например, от князя Андрея Борисовича к милостивому государю Сергею Кузьмичу). Для обоснования административных действий используются частные высказывания (при этом разработанные законодательные схемы легитимации, равно как и управленческие формулы, отсутствуют). А циркуляры, рапорты, приказы, куда бы и кем бы они ни посылались, полны колоритных, временами попросту захватывающих историй. Они окончательно убеждают в канцелярской генеалогии русского литературного языка; заставляют задуматься о том, действительно ли шинель, из которой все вышли, принадлежит Гоголю; а еще — свидетельствуют об отсутствии у бумаги одного из базовых свойств документа — использования ресурса типизации и схематизации для упорядочивания социальной реальности.

Двести лет назад российский бюрократический дискурс функционировал как энциклопедия прецедентов, а потому поддерживал непривычное ныне соотношение схемы и случая, нормы и повествования. В бумагах тех лет государственная жизнь разливалась морем частных случаев, а немногочисленные документальные схемы типизировали и унифицировали главным образом кадровую политику учреждений (приказы об увольнении в отпуск, о производстве в следующий чин, об исключении из списков). Происшествие же, каким бы оно ни было, представлялось достойным отдельного описания. Так, скажем, приказ наказного атамана Войска Донского о противодействии возникновению эпидемий крупного рогатого скота обернулся сочным рассказом о начале падежа:

«Когда стадо рогатого скота возвращалось с пастбищного места в поселок, вечером по захождении солнца штук 50 из оного с жадностью бросились к болотистому озеру, где, напившись воды, мгновенно стали пухнуть и падать так скоро, что из 50 штук спасены только две коровы тем, что оные после водопоя гоняемы были непрестанно… прочие же от вздутия чрев гинули… Так как сия упаль скоро произошла единственно от неосторожности пастуха, то к предотвращению таких последствий лекарь Калинин признает необходимым, чтобы при водопоях скота соблюдена была строгая осмотрительность» [84].

И хотя при чтении подобных текстов сложно отделаться от ощущения, что имеешь дело с опусом незатейливого литератора на должности, в бюрократических нарративах следует четко различать надындивидуальный план: в них легко опознать и характерный дискурсивный жест эпохи бумаг, и способ упорядочивания социальной реальности, почти утраченный по мере изобретения документа. Уникальный случай, будь то неисправность колеса у пушки, отправление в крепость полоумного или же поломка столба у дороги, посредством административной беллетристики артикулировался, получал официальную оценку, включался в государственную опись возможного, а выработанная по ходу рассказа модель понимания и административного реагирования переносилась на все структурно сходные случаи. Например, то обстоятельство, что «один из арестантов Кронштадтской крепости, Антон Бартошевич, вновь присланный из гражданского ведомства, не отвечал на сделанные ему …вопросы по той причине, что он от природы весьма слабого ума и при том задумчивого характера, как показали его товарищи, а через то и не высылается иногда в работу», стало основанием для циркулярного предписания всем губернаторам, чтобы «не были присылаемы в крепость арестанты полоумные» [85]. Российская бюрократическая машина восходила от конкретики случая к административной универсалии.

По мере унификации процесса делопроизводства и формирования документа как особой дискурсивной формы соотношение общего и уникального в канцелярских текстах становится более привычным. Письмена рядовых чиновников приобретают схематичный вид, повествовательный момент в них редуцируется, обедняется, заменяется логическими схемами. Место случая, моделирующего бюрократическую типизацию, в бумагах середины XIX века занимает скупой пример, призванный пояснить заранее сделанное административное обобщение:

«По производству дел вверенного мне министерства замечено, что многие местные полиции часто не исполняют возложенной на них в высочайше утвержденном 2 января 1845 года Учреждением Губернских Правлений обязанности об отыскании лиц и имуществ по публикациям к «Гражданским Ведомостям». Даже был случай… что одна полиция удостоверила, будто бы в ведомстве ея не находится тех лиц и принадлежащего им имущества, тогда как впоследствии оказалось, что они проживали в черте управления той полиции» [86].

Стандартизация административных действий, создание типологии ситуаций, выработка концептуальных схем и интерпретационных клише — вот дискурсивный материал, из которого конструируется рациональная, претендующая на объективность, тотальность и единообразие действий канцелярская документность.

Основные процессуальные схемы производства документа — от узнаваемого штампа учреждения до типографского бланка — отрабатываются в 1840-е годы. Дальнейшая логика развития государственного письма — все большая и большая рационализация и формализация. Сначала канцелярские универсалии разрабатываются для стандартных ситуаций, эмблематичных эпизодов служебной деятельности: приказов по личному составу («За болезнью урядника Ейнова исправление его должности я возложил на… О чем объявляю по войску» [87]), формальных донесений («Имею четь донести ВП, что типографий, литографий, книжных магазинов, лавок и библиотек в Миусском округе нет. Войсковой атаман» [88]), повторяющихся событий. Постепенно стандартизируется большинство административных действий: разрабатываются бланки (клише для фиксации типических социальных фактов). Они возникают уже в 40-е годы XIX века, однако в повсеместное употребление входят лишь к концу 1860-х. В 1873 году появляются даже бланки прошения на высочайшее имя. Бланк обезличивает индивидуальное письменное действие как формально (отказ, скажем, от каллиграфического письма), так и содержательно — типографский текст стандартен:

«На основании Св. Зак. т. II ч. 1 Общ. Губ. Учр. Ст.377 (по про-долж.1868 г.) Донская Казенная палата, с приложением поименованных на обороте сего бумаг, имеет честь покорнейше просить Ваше Превосходительство почтить оную уведомлением: не встречается ли с вашей стороны препятствий… (это текст типографский, остальное вписывается от руки — Г.О.) к определению исполняющего должность помощника столоначальника… по найму» [89].

Типизации, тотальному опосредованию формуляром к 1870-м годам подвергаются не только справки, но и прошения, как это можно наблюдать, например, в случае обращения учительницы из Таганрога к наказному атаману: «Представляя при сем медицинское свидетельство о болезни за № 31 и удостоверение о бедности за № 23, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство назначить меня на бесплатное лечение грязями» [90]. Эта личная бумага несет на себе явный отпечаток канцелярского стиля, и уникальные события человеческой жизни бесповоротно вписаны в единообразную административную схему.

Изменения в порядке создания и оформления бумаг на излете XIX века проявляются не только в переходе от повествования к трафарету и распространении канцелярских универсалий на все многообразие социальных реалий, но и в отчетливой деперсонализации: некогда витиеватые сопроводительные письма были отменены за ненадобностью, произошел отказ от эпистолярной вежливости, люди на должности были заменены административными позициями, предпочтение стали отдавать ответам-штампам, все бумаги изготавливались на стандартных бланках, из текста исчез рассказ об истории административных взаимодействий.

Бумага стала невероятно узнаваемой — она превратилась в документ. В этой узнаваемости важно различать долгую историю российской документности, поддерживающей порядок производства административной реальности и властного действия посредством формализованного письма. Социальные и электронные революции бушуют на поверхности. На поверхности вязкой рутины документа.

Источник: Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство? / Сборник статей; под ред. И.М. Каспэ. — М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 19–52

 

Примечания

1. Термин, который Ирина Каспэ предложила ввести по аналогии с якобсоновской «литературностью», должен указывать разом на культурные порядки, социальные позиции и коммуникативные эффекты документа, а не только на его форму и функцию. Пока еще непривычная уху документность, таким образом, четко отделяется от уже имеющих долгую традицию употребления документальности и документалистики, одновременно сближаясь с полем значения «дискурс документа»/«дискурс о документе».
2. Маклюэн М. Галактика Гутенберга: сотворение человека печатной культуры / Пер. с англ. М.: Академический проект, 2005; Ong W. Orality and Literacy: The Techlologizing of the World. Г.; N.Y.: Methuen and Co Ltd., 1982; Certeau, de M. The Practices of Tveryday Life. Berkeley: University of Cali-fornia Press, 1984; Barton D., Hamilton M. Local Literacies: Reading and Writing in One Community. L.; N.Y.: Routledge, 1998 etc.
3. Говоря о становлении бюрократического государства, Бурдье упоминает о письме и праве как о специфических, но, похоже, не нуждающихся в проблематизации ресурсах, находящихся в распоряжении чиновников («да и просто через письменность»). Он перечисляет их через запятую в одном ряду с системой школьного образования (и ее вкладом в производство бюрократического поля), архивами, статистикой и картографией без какой бы то ни было детализации или концептуализации. См.: Бурдье П. От королевского дома к государственному интересу: модель происхождения бюрократического поля // Социоанализ Пьера Бурдье. Альманах Российско-французского центра социологии и философии Института социологии Российской академии наук / Пер. с фр. Н.А. Шматко. СПб.: Алетейя, 2001. С. 141—179; Бурдье П. Дух государства: генезис и структура бюрократического поля / Пер. с фр. Н. А. Шматко // S/L’98 Поэтика и политика. Альманах Российско-французского центра социологии и философии Института социологии Российской академии наук. М.: Институт экспериментальной социологии, СПб.: Алетейя, 1999. С. 125—166.
4. Термин «документальный» (в отличие от «документного») я буду употреблять в значении: «имеющий отношение к документу, обладающий формальными свойствами документа» или же «выполняющий функцию документа».
5. Проблематизация в качестве социальной практики особого рода, выявление культурных правил и конвенций, анализ сквозь призму власти и субъектности, то есть все, что произошло с переводом по ходу его включения в орбиту «культурного поворота», способствовало его аналитическому открытию. С переводом произошло все то, чего не произошло с документом. См., например: Venuti L. The Translator’s Invisibility: A History of Translation. L.-N.Y.: Routledge, 2008; Bassnett S. Translation Stud-ies. N.Y.: Routledge, 2002; Conin M. Translation and Identity. N.Y.: Routledge, 2006 etc.
6. Tagg J. The Burden of Representation: Essays on Photographies and Histories. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1993. P. 8.
7. См., например, пассаж из базового вузовского учебника по документоведению: «»Общее учрежде-ние министерств» регламентировало единообразие в организации делопроизводства новых цен-тральных учреждений. Был установлен порядок рассмотрения документов, подготовки их проектов, оформления, подписания, скрепления, регистрации, контроля за исполнением и архивного хранения. Порядок работы с документами назван в этом законе «образ производства дел»» (Кузнецова Т.В., Санкина Л.В.,, Быкова Т.А. Делопроизводство: организация и технологии документационного обеспечения управления. М.: Юнита-Дана, 2000). (http://www.bibliotekar.ru/deloproizvodstvo—l/14.htm)
8. «…Начиная с Петра I. Форма с ударением на конце — через немецкое Dokument, другая — через польское document из латинского documentum; docere «доказывать»» Фасмер М. Этимологический словарь. М.: Прогресс, 1986. Т. 1. С. 523.; со ссыпкой на: Смирнов Н. Западное влияние на русский язык в Петровскую эпоху. СПб., 1910).
9. Свод уставов о службе гражданской, примеч. к ст. 20 // Свод законов Российской империи. Т. 3. СПб.: Печатня графического института, 1912.
10. Свод законов о состояниях, ст. 56 // СЗРИ. Т. 9. СПб.: Печатня графического института, 1913. Т. 9.
11. Учреждение министерств. Учреждение министерства финансов, прил. к ст. 618, п. 7. // СЗРИ. Т. 1. СПб.: Печатня графического института, 1912.
12. Учреждения для управления путей сообщения, ст. 29//СЗРИ. Т. 12, ч. 1. СПб.: Русское книжное товарищество «Деятель», 1913.
13. Общее учреждение лечебных заведений, ст. 37 // СЗРИ. Т. 13. СПб.: Русское книжное товарищество «Деятель», 1913.
14. Учреждение министерств, ст. 47 // СЗРИ. Т. 1. СПб.: Печатня графического института, 1912.
15. Валуев П.А. Дневник / Под ред. П.А. Зайончковского. М.: АН СССР, 1961. Т. 1.С. 109.
16. Генеральный регламент // Реформы Петра I: Сборник документов / Сост. В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С.112.
17. Возможно, у концепта бумага есть собственная история и траектория восходящей генерализации. По крайней мере, в одном из первых официальных определений делопроизводства, относящемся ко второй половине XVIII века («Правила, коими канцелярия руководствуется в составлении докладных записок, журналов, определений, актов вообще и исполнительных бумаг» — цит. по.: Ильюшенко М. П. История делопроизводства в революционной России. М.: РГГУ, 1993. С.35), бумага лишена претензий на генерализированное описание всех канцелярских бумаг вообще. Этот концепт идет в ход наряду с другими документальными жанрами, а не вместо них.
18. «Былое и думы» показательны в этом отношении. Когда Александру Герцену необходимо продемонстрировать бессмысленное функционирование бюрократической машины письма, он говорит о бумагах — будь то поминание «барщины бумаг» в канцелярии вятского губернатора или же иронический рассказ о том, как просвещенный гражданский губернатор открывал для себя абсурд бумажного делопроизводства. Когда же он описывает свои собственные канцелярские занятия, то дает столь фрагментарную, хотя и детализированную, картину составления отчета статистического комитета, что из этого описания сложно понять, какую же бумагу он составляет: «Я обещал Аленицину приготовить введение и начало, очерки таблиц с красноречивыми отметками, с иностранными словами и поразительными выводами…» (Герцен А. Былое и думы. М.: Детская литература, 1975. С. 229).
19. Инсарский В. Записки // Русская старина. 1894. № 1. С. 22.
20. О материальности технологий осуществления власти в сталинскую эпоху пишет Ив Коэн. См.: Cohen I. Administration, politique et techniques: Reflexions sur la materialite des practiques administratives dans la Russie stalinienne (1922—1940) // Cahiers du monde russe. 2003. Vol. 44 (2—3). P. 269—307.
21. Государственный архив Ростовской области (далее ГАРО). Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 1268. Л. 17.
22. Там же. Ед. хр. 429. Л. 1.
23. Там же. Л. 2.
24. Серто М. де. Хозяйство письма / Пер. с фр. Б. Дубина // НЛО. 1997.№28. С. 31.
25. Из археологической перспективы, ориентирующей наблюдателя на поиск разрывов в порядках и условиях производства высказываний, бумага и дело выглядят не только предшественниками документа, но и внешними по отношению к нему конструкциями, сформировавшимися в дискурсивных обстоятельствах, когда канцелярский порядок еще лишь приобретал свою форму. А значит, оба концепта в своем влиянии на документ могут быть описаны — в терминах дискурсивной аналитики Мишеля Пешё — как преконструкты, то есть следы предшествующих дискурсов («синтаксические вставления»), оказывающие структурирующее влияние на новые дискурсивные образования. См.: Пешё М. Прописные истины: лингвистика, семантика, философия // Квадратура смысла: французская школа анализа дискурса / Под ред. П. Серио, пер. с фр. Л.А. Илюшечкиной. М.: Прогресс, 1999. С. 239.
26. Например, определять письмо так, как предлагал это делать Мишель де Серто: «Но что такое письмо? Я называю письмом конкретную деятельность, состоящую в том, чтобы на чистом пространстве создать текст, наделенный властью над окружающим, от которого он сначала отграничен». См.: Серто М. де Хозяйство письма / Пер. с фр. Б. Дубина // НЛО. 1997. № 28. С. 31.
27. Если Жорж Дюби, разбирая французский случай, указывает на роль церкви и коллежа в формировании административно-управленческой системы, основанной на письменности, и соразмерной этой системе ментальной оснастки администраторов («они вводят в действие типичный для канонического права способ мышления и схоластическую логику, на которой это право покоится (например, «различие», «постановка под вопрос», борьба аргументов «за» и «против»; или практика inquisitio — рациональное расследование, заменившее испытание доказательством и завершающееся письменным заключением)»), то в России эта работа осуществляется почти с чистого листа тружениками канцелярий. См.: Дюби Ж. Франция в Средние века / Пер. с фр. Г.А. Абрамова, В.А. Павлова. М.: Международные отношения, 2000. С. 218.»16.
28. См., например: Виноградов В.В. Очерк истории русского литературного языка. М.: Наука, 1978.
29. Варадинов Н.М. Делопроизводство или теоретическое и практическое руководство к гражданскому и уголовному, коллежскому и единоличному письмоводству, к составлению всех правительственных и частных бумаг и к ведению самих дел. СПб., 1873. С. 24.
30. Реформы Петра I: Сборник документов / Сост. В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С. 22.
31. Генеральный регламент // Реформы Петра I: Сборник документов / Сост. В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С. ПО.
32. Лабораторией письмо называет де Серто, определяя технологические основания власти и контроля, осуществляемых посредством письма: «У лаборатории письма — стратегические функции: либо информация, полученная по традиции извне, накапливается, упорядочивается, приводится здесь в систему и тем самым — трансформируется, либо правила и модели, выработанные в этом особом месте, дают возможность воздействовать на окружающее и трансформировать уже его». См.: Серто М. де. Хозяйство письма / Пер. с фр. Б. Дубина// НЛО. 1997. № 28. С. 31.
33. «Siir. Изволь объявить при отъезде в Палате всем министрам, которые… съезжаются, чтобы они всякие дела, о которых советуют, записывали, и каждый бы министр своею рукою подписывал, что зело нужно, надобно, без того отнюдь никакого дела не определят, ибо сим всякого дурость явлена будет. Piter». См.: Воскресенский Н.А. Законодательные акты Петра I. M.; Л.: АН СССР, 1945. С. 196.
34. Там же. С. 209.
35. Реформы Петра I: Сборник документов / Сост. В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С. 114.
36. Воскресенский Н.А. Законодательные акты Петра I. M.; Л.: АН СССР, 1945. С. 203.
37. Реформы Петра I: Сборник документов / Сост. В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С. 146.
38. Начиная с Петра I, русские императоры лично принимают участие в создании и правке отдельных формуляров, этих письменных матриц бюрократической империи, а сами формуляры начинают утверждаться в законодательном порядке, как это произошло, например, с формуляром челобитной: «Титло. Потом бьет челом имярек на имярек, а в чем мое прошение, тому следует пункт за пунктом. Прошу Ваше Величество о том моем челобитье решение утвердить» (Там же. С. 132).
39. В 1720-е годы появляются правила регистрации дел и ведения журналов, среди которых различают журналы входящих и исходящих дел, а также канцелярские книги (реляции с прошениями, росписочные книги, книги для резолюций) . Для регистрации письменных действий чиновников, совершаемых по ходу решения дел, используются «повседневная записка», «регистратура», «реестр».
40. Кроме овладения основами правописания и счета («Указ о преподавании грамматики и арифметики сенатским чиновникам») от чиновников требовались юридическая грамотность («Указ Петра I об обязательном знании служащими государственных учреждений законов и уставов и о воспрещении оправдываться незнанием законов под штрафом») и знание формуляров.
41. Общее учреждение министерств, ст. 36 // СЗРИ. Т.1. СПб: Печатня графического института, 1913.
42. Карамзин Н.М. Слезы катятся при мысли о бедствиях России // Источник. 1998. № 1. С. 11.
43. Инсарский В.А. Записки // Русская старина. 1894. № 1. С. 530.
44. Пушкин А.С. Письмо Казначееву А.И. (Вторая черновая редакция), 22 мая 1824 г. // Пушкин А.С. ПСС: В 10 т. Л.: Наука, Ленинградское отделение. Т. 10.С. 70.
45. Варадинов Н.М. История Министерства внутренних дел. СПб.: Типография Министерства внутренних дел, 1858. Т. 1. С. 424.
46. Резолюции императора Николая Павловича на бумагах Департамента государственных имуществ // Русская старина. 1901. № 6. С. 493.
47. Веселовский М. Между строками одного формулярного списка // Русская старина. 1881. № 11. Цит. по: Писарькова Л. Российский чиновник на службе и дома // Человек. 1995. № 3. С. 137.
48. Из воспоминаний Г.И. Мешкова// Русская старина. 1903. № 6. С. 14.
49. Уже на другом — советском — примере о силе и исключительном символическом капитале, который обеспечивали документы и способность их изготавливать, вспоминает мемуарист. От беженцев из Белоруссии в самом начале войны он услышал историю о втором секретаре райкома партии, которая имела доступ к фабрике партийных документов: «И подошла к сейфу. Достала портфель, а в портфеле чистые партийные билеты и райкомовская печать. Вот она — сила, силища, — размахивала она печатью. — Да, я на них (партбилетах чистых, а потом «хозяйкой» выписанных на нужного ей человека) наркомов, генералов и секретарей обкомов наделаю. Да я… Медсестра, другие беженцы и мы отлично понимали, о какой «силе-силище» говорила «хозяйка». Однако сегодняшнему поколению это может быть не совсем ясно». См.: Бейлинсон В. Советское время в людях. М.: Новый хронограф, АИРО-ХХ1, 2009. С. 94.
50. Остин Дж. Как совершать действия при помощи слов // Остин Дж. Избранное / Пер. с англ. Л.Б. Макеевой, В.П. Руднева. М.: Идея-Пресс, 1999. С. 13-135.
51. Соборное уложение 1649 года / Под ред. М.Н. Тихомирова и П.П. Епифанова. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1961. С. 78.
52. N. Воспоминания // Русская старина. 1881. № 12. С. 820—821.
53. Дубровин Н. После Отечественной войны//Русская старина. 1903. № 11. С. 255.
54. Жеденов С.Н. «Флоры-лавры»//Русская старина. 1890. № 11. С. 462—465.
55. Эпоха Николая I / Под ред. М. Гершензона. М.: Т-во «Образование», 1910. С. 38.
56. Селиванов И. Записки // Русская старина. 1880. № 6. С. 312.
57. Корф М.Л. Записки // Русская старина. 1899. № 10. С. 375.
58. Веселовский М. Между строками одного формулярного списка // Русская старина. 1881. №11. Цит. по: Писарькова Л. Российский чиновник на службе и дома // Человек. 1995. № 3. С. 132.
59. «…Сначала, как все новички, он принялся все читать, вдруг ему попалась бумага из другой губернии, которую он, прочитавши два раза, три раза — не понял. Он позвал секретаря и дал ему прочесть. Секретарь тоже не мог ясно изложить дела. Что же вы сделаете с этой бумагой, — спросил его Корнилов, — если я передам ее в канцелярию?
— Отправлю в третий стол, это по третьему столу.
— Стало быть, столоначальник третьего стола знает, что делать?
— Как же, ваше превосходительство, ему не знать? Он седьмой год правит столом.
— Позовите его ко мне.
Пришел столоначальник. Корнилов, отдавая ему бумагу, спросил, что надобно сделать. Столоначальник пробежал наскоро дело и доложил, что де в казенную палату следует сделать запрос и исправнику предписать.
— Да что предписать-то?
Столоначальник затруднился и наконец признался, что это трудно так сказать, а что написать легко… Столоначальник принялся за перо и, не останавливаясь, бойко настрочил две бумаги. Губернатор взял их, прочел, прочел раз и два — ничего понять нельзя.
— Я увидел, — рассказывал он, улыбаясь, — что это действительно был ответ на ту бумагу, и, благословясь, подписал» (Герцен А.И. Былое и думы.: Детская литература, 1975. С. 272).
60. Корректному выбору коммуникативной инстанции в российском канцелярском дискурсе уделялось особое внимание. В Общем учреждении министерств росписи того, в какую инстанцию и по какому поводу следует обращаться, отведены страницы. В Петровскую же эпоху за путаницу в инстанциях и документальных жанрах автор неудачной челобитной, сказавшийся изветчиком, мог быть попросту бит батогами и отправлен в Сибирь.
61. В таких случаях каждая подпись авторитетно заверяет этап письменной административной деятельности: «подписал» — ответственность за решение и его властную силу; «скрепил» — ответственность за содержание текста и его сохранность; «верно» — ответственность за грамотное исполнение.
62. Инсарский В.А. Записки // Русская старина. 1894. № 1. С. 14.
63. Смогов И. Записки // Русская старина. 1903. № 8. С. 317.
64. Веселовский М. Воспоминания // Русская старина. 1903. № 10. С. 31.
65. Бунаков Н.Ф. Моя жизнь в связи с общерусской жизнью, преимущественно провинциальной. СПб.: [б.и.], 1909. С. 14.
66. В этом плане особый интерес представляют бланковые надписи, регулирующие коммуникативное пространство документа. Впервые в законодательном порядке репертуар этих надписей был определен «Общим учреждением министерств»: «Дела, тайне подлежащие, надписывать «в собственные руки», по делам, времени не терпящим, полагается надпись «нужное»». См.: Общее учреждение министерств, ст. 41 // СЗРИ. Т.1. СПб.: Печатня графического института, 1913.
67. Воспоминания идеалиста, принявшего участие в работах по реформам крестьянским // Русская старина. 1910. № 11. С. 396.
68. Песковский М. На службе // Русская старина. 1896. № 12. С. 556.
69. Общее учреждение губернское. О порядке сношений, ст. 152. // СЗРИ. СПб.: Русское книжное товарищество «Деятель», 1913. Т. 2.
70. Толмачев Я. Военное красноречие. СПб., 1829. С. 47.
71. ГАРО. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 388. Л. 29.
72. В системе координат, предложенной Эмилем Бенвенистом, документ, бесспорно, должен быть описан в категориях «дискурса», противопоставленного «рассказу» и представляющего собой инструмент языковой коммуникации в практической ситуации социального действия. См.: Бенвенист Э. Общая лингвистика / Пер. с фр. под ред. Ю.С. Степанова. М.: Прогресс, 1974. С. 110.
73. Фуко М. Надзирать и наказывать / Пер. с фр. В. Наумова под ред. И. Борисовой. М.: Ad Marginem, 1999.
74. Фуко М. Психиатрическая власть / Пер. с фр. А. Шестакова. СПб.: Наука, 2007. С. 66.
75. Так, один из циркуляров, разосланных в конце Александровской эпохи по военному ведомству, уведомляет об августейшем разочаровании в недостаточно дифференцированных и потому неэффективных отчетах. Новые требования ориентированы на фрагментацию подотчетных фактов и инвентаризацию деталей, позволяющую контролировать социальное событие во всей полноте: «Сие различие в полках должно быть, во-первых, со стороны обучения людей, во-вторых, со стороны субординации и чинопочитания, а в-третьих, и со стороны внутреннего состояния полка, как в здоровье людей, так и в исправности аммуничных вещей и хозяйственного заведения солдат» (ГАРО. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 177. Л. 9). Дисциплинарный императив подкрепляется высочайшей угрозой исключения из порядка административного дискурса: циркуляр доводит до сведения военных чиновников, что привычные схематичные отчеты впредь «останутся без всякого высочайшего заключения».
76. «Коллегиям сидение свое иметь во всякой неделе, кроме воскресных дней, и праздников, и государских ангелов, в понедельник, во вторник, в среду, в пятницу, а в четверток обыкновенно президентам в сенатскую палату съезжаться, в самые кратчайшие дни в 6 часу, а в долгие в 8 часу, и быть по 5 часов» (Генеральный регламент // Реформы Петра I: Сборник документов / Сост.В.И. Лебедев. М.: Соцэкгиз, 1937. С. 111).
77. Пржецлавский О.А. Воспоминания // Русская старина. 1874. № 9/12. С. 688.
78. Бунаков Н.Ф. Моя жизнь в связи с общерусской жизнью, преимущественно провинциальной. СПб.: [б.и.], 1909. С. 10.
79. Колмаков Н.М. Воспоминания // Русская старина. 1886. № 12. С. 529.
80. Веселовский М. Между строками одного формулярного списка // Русская старина. 1881. № 11. Цит. по: Писарькова Л. Российский чиновник на службе и дома//Человек. 1995. № 3. С. 132.
81. Граф М.М. Сперанский и граф А.А. Аракчеев (По воспоминаниям Г.С. Батенкова) // Русская старина. 1897. № 10. С. 34.
82. Не столько большая литература, сколько малый биографический и мемуарный дискурсы открывают и артикулируют стратегические различия в административной персонологии Александровской и Николаевской эпох. Это переход от создания монументального образа универсального государственного мужа, реформатора и прожектера, к описанию скромных и компетентных, исполнительных и преданных профессионалов на должности. См.: Орлова Г. Российская бюрократическая ментальность (1801 —1917). На правах рукописи. Ростов-на-Дону, 1999.
83. Никитенко А.Н. Дневник // Русская старина. 1889. № 8. С. 274.
84. ГАРО. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 380. Л. 54.
85. ГАРО. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 379. Л. 41.
86. Там же. Ед. хр. 579. Л. 61.
87. ГАРО. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 114. Л. 29.
88. Там же. Ед. хр. 313. Л. 51.
89. Там же. Ед. хр. 1095. Л. 539. D
90. Там же. Ед. хр. 1403. Л. 75.

Комментарии

Самое читаемое за месяц