Историк как марксист. «Группа историков»

Марксистская история никуда не исчезала ни у нас, ни на Западе. Мы посвящаем этот день переводу главы из книги «The New History and the Old: Critical Essays and Reappraisals» (2004) Гертруды Химмельфарб.

Профессора 19.12.2012 // 7 335
© gr0uch0

От редакции: Марксистская история никуда не исчезала ни у нас, ни на Западе. Если, конечно, счесть ее за методологический подход, а не за идеологию. Мы посвящаем этот день переводу главы из книги The New History and the Old: Critical Essays and Reappraisals (2004) Гертруды Химмельфарб. В ее центре — знаменитая Группа историков-марксистов в Британии.

«Почему в Англии не было марксизма»? Недавний номер English Historical Review заново ставит один из многолетних вопросов английской истории [1]. Почему в первой стране, давшей все условия для массового марксистского движения, такого движения не наблюдалось? Почему в стране, положившей начало индустриальной революции, не было революции социальной? Почему в первой стране, создавшей пролетариат, заслуживающий данного наименования, само слово «пролетариат» было чужим и экзотическим? Эти вопросы были главным элементом исторического изучения по крайней мере с тех пор, как Эли Галеви в начале века пытался объяснить «чудо новой Англии»: ее способность с помощью уникальных институтов и традиций нести изменения, примирять интересы, смягчать конфликты [2].

Однако есть и другой вопрос, не задаваемый столь часто. Почему в стране, столь сопротивляющейся марксистскому социализму, было так много видных марксистских историков? И не одиночек, а членов уважаемой и влиятельной (хотя, можно быть уверенным, не доминирующей) школы? И влиятельной как раз в области английской истории, предлагающей марксистскую интерпретацию истории, подчеркнуто не привечающую марксизм как политическую идеологию?

Частично мы найдем ответ в очаровательном и малоизвестном эпизоде английской интеллектуальной истории. Только недавно мы подошли к изучению истоков английской марксисткой историографии и к оценке того, насколько организованной и сознательно идеологичной она была. История «Группы историков коммунистической партии» (или «коллектива», как ее также называли) [3] тем более интересна потому, что она поведана ее участниками и их учениками в мемуарах, интервью, эссе и, совсем недавно, в целой книге.

В 1983 году один из наиболее влиятельных исторических журналов Англии открыл свой сотый номер воспоминаниями о своем основании в 1952 году: «История Past and Present создается в годы холодной войны группой молодых марксистских историков, в то время членов Коммунистической партии и преданных участников деятельности “Группы историков коммунистической партии”, зенит которой пришелся на годы с 1946-го по 1956-й». На самом деле эти историки были старинными «друзьями и товарищами»:

«Они, таким образом, имели четверичную связку общего прошлого (большинство знало друг друга еще с поздних тридцатых), общих политических обязательств, страсти к истории и регулярного, действительно интенсивного общения на встречах Группы историков, на которых они дебатировали марксистские интерпретации исторических проблем и делали все возможное для того, чтобы, на военном жаргоне, поддерживаемом в большевистских кругах, “вести войну идей” на “фронте”, наиболее подходящем для историков» [4].

Это описание дошло до нас благодаря авторитету трех выдающихся историков, бывших основателями и Группы историков коммунистической партии, и Past and Present, — Кристофера Хилла, Р.Х. Хилтона и Э.Дж. Хобсбаума, все еще активно участвующего в делах журнала. (Сейчас Хилл — президент общества Past and Present, Хилтон и Хобсбаум — редактор и замредактора редколлегии. Четвертый основатель журнала и старейший член Группы историков умер в 1976 году.)

Мемуары Хобсбаума «Группа историков коммунистической партии» описывают организацию, игравшую «ведущую роль в развитии марксистской историографии» и, тем самым, «британской историографии как таковой». Группа историков, сообщает он, была одной из наиболее профессиональных и культурных групп, действовавших под эгидой Национального культурного комитета партии, — «согласно партийной точке зрения, наиболее разросшейся и удовлетворительной» из всех, привлекающей не только профессиональных историков, но и партийных лидеров и организаторов профсоюзов [5]. Основание Past and Present было лишь одним эпизодом в «битве идей» (БИ, как обычно ее называли), бывшей миссией Группы [6]. Она, кроме того, организовывала конференции и празднования юбилеев (годовщина 1848 года была отмечена драматической репризой «Коммунистического манифеста» в Альберт-холле), осуществляла переводы (Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и таких современных марксистских светил, как Грамши), определяла исторические проекты для задействования отдельных историков и выпустила, среди других работ, четырехтомную коллекцию исторических документов и том эссе «Демократия и рабочее движение», предваривший многие темы, теперь отождествляемые с марксистской историей.

Группа включала некоторых из наиболее известных сегодня британских историков: Е.П. Томпсона, Эрика Хобсбаума, Кристофера Хилла, Родни Хилтона, Георга Рюде, Дороти Томпсон, Ройдена Харссиона, Джона Савилье, Виктора Киернана, Джорджа Томпсона, Рафаэля Самьюэльсена. (Из тех, кого уже нет в живых и о ком помнят нежно и уважительно, — Морис Добб и Дона Торр, чье членство в партии восходит к самым ее истокам.) Хобсбаум комментирует тот любопытный факт, что столь многие талантливые коммунисты-интеллектуалы решили стать историками. (На деле в 1930-е была равнозначно выдающаяся группа коммунистических ученых. Один Кембридж мог похвастаться Дж.Д. Бернаи, Дж.Б.С. Халдейном, Ланцелотом Хогбеном, Хайманом Леви и Джозефом Нидхамом. Когда Modern Quarterly — орган коммунистической партии — был основан в 1938 году, более половины редколлегии было представлено учеными.) Столь же занимателен тот факт, что настолько много талантливых ученых решилось быть коммунистами — не только в тридцатые, когда Великая депрессия, Гражданская война в Испании и подъем фашизма сделали коммунизм для множества интеллектуалов последней надеждой цивилизации, но и после войны, когда они посчитали западные демократии более угрожающими, чем СССР, и сталинизм — более благопристойным и вызывающим сочувствие, чем капитализм.

В свои ранние годы, вспоминал Хобсбаум, члены группы «категорически сегрегировали себя от раскольников и еретиков», даже от марксистов и их попутчиков, не имевших партийных полномочий [7]. С приходом Народного фронта в 1951 году их сектантство поубавилось. (Основание Past and Present отразило этот поворот партийной линии.) В 1956 году, после хрущевской речи на ХХ съезде КПСС, разоблачавшей Сталина, и советского вторжения в Венгрию чуть позже в том же году, многие историки партию покинули. Они сохраняли личные узы, как и приверженность марксизму, — в отличие от своих французских собратьев, отмечает Хобсбаум, во всем том, в чем расхождение с партией имело итогом неудовлетворенность марксизмом. Сам Хобсбаум остался в партии, а Группа историков существует и по сей день.

Во все это время (включая период, описываемый Хобсбаумом как «сталинско-ждановско-лысенковские годы» «ультражесткого сталинизма» [8]) члены Группы не усматривали противоречия между ролями историков и коммунистов.

«Наша работа как историков была тем самым встроена в нашу работу как марксистов, что, мы верили, подразумевало членство в Коммунистической партии. Это было неотделимо от нашей политической веры и активности… Мы были бы так лояльны, деятельны и преданны, как любая другая группа коммунистов, только постольку, поскольку чувствовали, что марксизм подразумевает членство в партии. Критиковать марксизм означало критиковать партию и наоборот» [9].

Действительно, их лояльность марксизму и партии одновременно была такова, что даже Хобсбаум ретроспективно находит их излишне ревностными. «Нет сомнения, что мы сами были годными для попадания в дуболомный (stern and wooden) стиль большевистских кадров, каковыми мы себя рассматривали». Таким образом, их доводы о конкретных исторических предметах, таких как Английская революция, были «частенько предустановлены a posteriori для подтверждения того, что мы уже необходимо признавали за “правильное”. Если их работа не пострадала еще больше от “современного догматизма”, объясняет он, то это только потому, что утвердившиеся марксистские версии истории имели дело с реальными проблемами и могли обсуждаться всерьез (“кроме тех случаев, когда в дело замешивался политический авторитет большевистской партии и тому подобное”); потому что не было никакой партийной линии и работа советских историков была большей частью им неизвестна; потому что “наша лояльность и воинственность ни в коем случае не равнялись на ситуацию перед 1956 годом”, так что партийные чины были к ним снисходительны, а также потому, что “определенный старомодный реализм” в партии делал возможной критику и модификацию некоторых из ортодоксальных доктрин» [10].

В этом кругу были впервые сформулированы некоторые самобытные теории британской марксистской истории: о природе феодализма и абсолютизма, развитии капитализма, характере английской гражданской войны, отношении научности и пуританизма к капитализму, воздействии индустриализма на уровень жизни рабочего класса, природе и роли «трудовой аристократии». «Группа» также внесла вклад в новую социальную историю — историю снизу, историю простых людей, — которая оказалась попутчиком марксистской историографии.

Для молодого американского радикального историка, оглядывающегося на то время, оно должно выглядеть героическим веком, когда радикальная история имела четкую доктрину, сплоченное сообщество и политическое целеполагание, которому он может здорово завидовать. Это в точности то впечатление, которое он вынесет из «Британских марксистских историков» (The British Marxist Historians) Харви Дж. Кайе [11]. Пять историков, явившихся героями исследования (все — члены первоначальной Группы), ставили целью установить диапазон и степень разнообразия марксистского знания, общие проблемы и темы и, сверх того, приверженность к роду истории, относимому к «научным и политическим заключениям» [12].

Морис Добб, как правило, почитается отцом-основателем Группы. «Крупнейшей исторической работой, которой предстояло критически воздействовать на нас, — говорил Хобсбаум, — были “Исследования по развитию капитализма” (Studies in the Development of Capitalism), сформулировавшие нашу основную и центральную проблему» [13]. Опубликованные в 1946 году «Исследования» выпали на время формирования Группы, но они появились задолго до того, как Добб утвердил свою позицию ведущего марксистского «теоретика». Он вступил в британскую Коммунистическую партию в 1922 году, чуть позже ее основания, и три года спустя предпринял свой первый из многих визит в СССР. С 1924-го по свой пенсионный 1967 год он был лектором и затем преподавателем экономических наук в Кембридже, где стал наставником целых поколений коммунистов и их сторонников. (Теперь любопытно читать дебаты 1932 года, на которых он ратовал за «действие»: «Этот дом усматривает больше надежд в Москве, чем в Детройте», а его оппонентом в тот день был Г. Китсон Кларк, позже ставший одним из наиболее выдающихся немарксистских британских историков [14].)

Добб описывал свои «Исследования» как работу по «исторической экономике» [15], и это было именно то измерение — приложение марксистской экономической теории к развитию капитализма, — что сделало его столь популярным среди марксистских историков. Описывая возникновение капитализма в Англии, Добб идентифицировал два «решающих момента» в его развитии: «буржуазную революцию» XVII века и «индустриальную революцию» позднего XVII — начала XIX века.

Как прелюдию к этим событиям он представил еще одно: кризис феодализма в XIV веке, создавший сцену для перехода к капитализму [16]. Ретроспективно можно увидеть в этой схеме нечто вроде повестки для всех историков Группы: Хилтон берется за феодализм, Хилл — за Английскую революцию, Хобсбаум и Томпсон — за индустриализм. Добб избавил остальных от нужды разрабатывать детали марксистского анализа, в частности, такие как первоначальная аккумуляция капитала и концепт прибавочной стоимости, обеспечив их более утонченной и достойной версией марксистской экономики.

С немарксистской точки зрения или даже с точки зрения позднейшего поколения неомарксистов Доббом предлагается убедительная модальность экономического детерминизма — «экономизма», как теперь его величают марксисты. Хотя в те времена члены Группы этого не поддержали бы. В знаменитых дебатах между Доббом и американским марксистом Полом Суизи как раз Суизи держался более узкого экономического видения. Он критиковал Добба, помимо прочего, за уравнивание феодализма с крепостным правом вместо того, чтобы определять его особый способ производства, и за неспособность распознать, что расширение торговых отношений подрывало феодальную систему «производства-для-использования» и открывало путь для капиталистической системы «производства-для-обмена». В своем ответе Добб отстаивал то, что исчезновение феодализма — результат глубинных противоречий социальных отношений производства, а не развития коммерции и городов, и утверждал, что концепция феодализма Суизи статична, коль скоро не берет во внимание классовую борьбу [17]. Кайе видел в этих дебатах сознательную попытку Добба (и Хилтона, Хилла и Хобсбаума, пришедших ему на выручку) «отойти от узкого экономизма к широкой политико-экономической перспективе» и переопределить класс как «исторический феномен, противовес просто экономической или социологической категории» [18].

Родни Хилтон, будучи моложе Добба на одно поколение, вступил в Коммунистическую партии еще студентом Оксфорда, до войны. Он провел большую часть своей профессиональной карьеры в Университете Бирмингема и был активным членом Группы вплоть до того, как покинул партию в 1956 году, после чего он оставался в ближайших отношениях со своими бывшими товарищами. Он объяснял, почему он пришел к тому, чтобы сделать феодализм своей темой:

«Как коммунист я интересовался способами сопротивления эксплуатации господствующих классов. Это выглядело рациональным — начать со средневековых крестьян и ремесленников, конечно, не выходя за пределы общего экономического и социального контекста времени. Я собрался было двигаться вперед к Новому времени, но обнаружил, что чересчур погряз в изучении средневекового общества как целого» [19].

Радикальная природа его предприятия (радикальная в двух смыслах этого слова) может быть оценена только через сопоставление с господствующими теориями английского феодализма. Поскольку его тезис предполагал не только «инъекцию» классовой борьбы в период, чаще всего осознаваемый стабильным, но и переопределение самого концепта «феодализм». Общепринятый немарксистский взгляд — упрощенное понимание чрезвычайно сложного предмета — видел в феодализме по существу отношения между лордом и его вассалами внутри социальной структуры, отражающей ценности и функции, необязательно и, разумеется, не в первую очередь экономические. Сдвигая фокус к лордам и их крестьянам, Хилтон создал феодальную систему, бывшую «отношениями эксплуатации между землевладельцами и подвластными крестьянами, в которой излишек, превышающий средства существования последних, передавался (то ли в виде непосредственного труда, то ли в виде рода ренты или денег) с помощью принудительных санкций первым» [20].

Крестьяне, далеко не бывшие пассивными жертвами происходящего, были активными агентами собственной истории, и социальный порядок, далеко не статичный и устойчивый, был определяем классовой борьбой. Это была та самая борьба, перемежающаяся повторяющимися крестьянскими бунтами, что явилась «мотором» и «перводвигателем» средневекового общества и первопричиной «кризиса» феодализма [21].

Казалось бы, очевидно марксистская интерпретация феодализма. Однако подобная интерпретация не принадлежит собственно Марксу; таким образом, Хилтон в действительности втянулся в дважды ревизионистскую затею. Классовая борьба, на которой сосредоточивался Маркс в связи с феодализмом, была борьбой между землевладельческой аристократией и растущей буржуазией, а не борьбой между аристократами и крестьянством. На деле Маркс сомневался, было ли крестьянство даже в Новое время (и a fortiriori в Средние века) как-то конституировано как класс. В знаменитом параграфе «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» он определял «класс» как формируемый теми, кто «живут в таких экономических условиях существования, которые отделяют их образ жизни, их интересы и их культуру от того же других классов, вводя их во враждебное им противостояние». По этому определению крестьяне «не составляют класса»: хотя они и живут в сходных условиях, но они «не вступают во множественные отношения друг с другом», но поддерживают свое существование «через обмен с природой, а не обмен с обществом» и поэтому не нуждаются «в каком-либо сообществе, национальных узах или политической организации». Поэтому Маркс, не наделяя крестьян достоинством быть классом, рассматривал их как «простое наращивание гомологических величин наподобие того, как сваливание картофеля в кучу и образует кучу картофеля» [22].

Энгельс, вопреки распространенному мнению, был не более чуток к классовому достоинству крестьянства. В своей работе «Состояние рабочего класса в Англии» он описывал доиндустриальных рабочих, как работников сельского хозяйства, так и трудящихся мануфактур, как интеллектуально и социально инертных. «Довольные своим безмолвным прозябанием», принимающие «патриархальные отношения», мелочные иерархии, думающие только о своих ничтожных частных запросах, они не были классом. И «в действительности, они даже не были людьми». Они стали настоящими людьми лишь тогда, когда индустриальная и агропромышленная революции втянули их в «вихрь истории», растворив в «классе пролетариата» [23]. Позднее Энгельс говорил о «крестьянской войне в Германии». Но в книге под таким названием он говорит о Реформации, а не о Средневековье, и поэтому в «крестьянской войне» под предводительством религиозного «хилиаста» (как его характеризует Энгельс) Томаса Мюнцера он видит лишь робкое предвестье не пролетарской, но буржуазной революции: «Общественный подъем, который так страшил современных им протестантских бюргеров, никогда не был чем-то большим, чем слабая, несознательная и незрелая попытка учредить то, что позднее будет названо буржуазным обществом» [24].

Хилтон, считая, что крестьяне феодального времени были участниками классовой борьбы, наделяет их существенными историческими признаками класса, выдвигая их тем самым на авансцену истории как заслуживающих сочувствия и уважения. Он также не отказывает им хотя бы в крупице «классового сознания». Конечно, это было несовершенное классовое сознание, едва сросшееся и почти всегда негативное (выражавшееся только в ненависти к землевладельцу) и консервативное (отражающее «господствующую идеологию» правящего класса). Но также оно формировалось «памятью» о древних правах и обычаях, и это придавало борьбе крестьянства и некоторое величие, и исторический смысл.

Хилл был предшественником Хилтона в Баллиоле в течение нескольких лет, когда он после окончания университета получил желанный пост во «Всех Святых» (Оксфорд). Год он обучался в СССР, в 1936 году вступил в Британскую коммунистическую партию. После краткой отработки стажа в качестве учителя в Кардиффе, он вернулся в Баллиол в 1938 году в качестве штатного сотрудника и учебного ассистента. Во время войны он был переведен из действующей армии в Министерство иностранных дел (Форин-Офис), так как его знание русского языка и жизни в СССР оказалось востребовано. Во время работы в Форин-Офисе он написал работу «Два Содружества» — сравнение Великобритании и СССР. Труд этот был опубликован под псевдонимом К.Е. Холм — перевод его фамилии на русский язык [25]. После войны он вновь стал преподавать в Оксфорде и был руководителем Баллиола с 1965 года и до отставки в 1978 году.

Как исследователь Хилл больше всего интересовался советскими интерпретациями гражданской войны в Англии. Его первая крупная работа «Английская революция» была написана под влиянием идей русского историка Е.А. Косминского, которого очень чтил и Хилтон. Само заглавие говорит о том, как рассматривается тема: гражданская война в Англии была революцией, «великим социальным движением, как Французская революция 1789 года» [26]. Революционную природу этого тезиса можно понять в сравнении с классической интерпретацией круга вигов, согласно которой гражданская война была прежде всего борьбой за конституционную и религиозную свободу, и только «необычайность обстоятельств» этого времени превратила эту борьбу в «ситуацию междуцарствия». Для Хилла гражданская война была «войной классов», войной между деспотическим королем, представляющим «реакционные силы» землевладельцев и Церкви, и парламентом, в котором заседали выходцы из торгового и производственного городских классов, йомены и «прогрессивные джентри» из сельских областей, а также просвещенные люди, отстаивающие интересы масс. В результате такой классовой борьбы «старый порядок, по существу феодальный, был насильственно разрушен, и на его месте был создан капиталистический социальный порядок» [27].

Это утверждение стало оспариваться не только немарксистскими историками, но и теми марксистами, которые относили возникновение капитализма к XVI веку. Вопрос продолжительно обсуждался в Группе историков, пока в 1948 году Группа официально одобрила интерпретацию гражданской войны Доббсом, бывшую вариантом интерпретаций Хилла. Хилл включил эту обновленную версию в новое издание «Английской революции», вышедшее на следующий год. Третье издание, с немногочисленными изменениями и дополнениями, вышло в 1955 году и выдержало несколько допечаток, продолжающихся до сих пор. В этой редакции Хилл поясняет, что хотя та революция и не отвечала осознанным стремлениям буржуазии, объективно она удовлетворяла ее интересам [28]. Точно так же, хотя за пуританством в наши дни признается религиозное измерение, а не только экономическое и социальное, но и в новой редакции труда, как и в первой редакции, «религиозные перебранки» оказываются вдеты в контекст классовой борьбы [29].

Поздние работы Хилла по культурным и интеллектуальным вопросам хотя и показывают большую эрудицию и чуткость, чем этот ранний труд, остаются в целом в рамке своеобразного понимания марксизма. Так, в работе «Мир вверх тормашками» Английская революция рассматривается уже не только как успешная буржуазная революция, но и как провалившаяся демократическая революция, сорвавшаяся попытка простых людей опрокинуть буржуазное господство. Под прикрытием религиозного языка левеллеры отстаивали политическое равенство, диггеры — коммунизм, а рантеры, хотя были далеки от политических и экономических вопросов, осуществляли в действительности учение о свободе и любви, по-настоящему революционное: «отрицательная реакция на нарождающийся капитализм, призыв к человеческому братству, свободе и единству против разделяющих сил суровой этики» [30].

Также и в книге «Интеллектуальные истоки Английской революции» показано социально-экономическое функционирование научных, правовых и исторических идей, и составивших те самые «интеллектуальные истоки» революции. Так, Уолтер Рейли прокладывал дорогу революции «своим оптимизмом и полной уверенностью в успехе частного предпринимательства, империи, парламента», Эдвард Коук велел «собственникам надеяться только на себя и на свою предприимчивость», а Фрэнсис Бэкон поддерживал «оптимизм торговцев и ремесленников, которые верили в обретенную только что возможность распоряжаться окружающим миром, включая социально-политическое окружение» [31]. Такое понимание Бэкона — видоизмененная версия ранней его оценки, в которой философ оказался «прогрессивным мыслителем», предтечей другого знаменитого прогрессивного ученого — Лысенко. В 1951 году Хилл писал:

«Бэкон открыл буржуазную эпоху в науке точно так же, как Лысенко и его коллеги открывают новую эпоху в наши дни. В Советском Союзе обструктивные догмы буржуазной науки начисто выметены, назло логическим крохоборам, потому что социалистическая наука от всей души посвятила себя улучшению человеческого существования. Бэкон боролся против предрассудков и догм упадочной цивилизации, тех догм, которым продолжало молиться университетское духовное сословие, несмотря на то что они препятствовали развитию индустриальной науки. Бэконовское понимание науки, в кричащем контрасте с тем, за которое держатся первосвященники буржуазной науки в ее выморочном состоянии, было материалистическим, утилитаристским и бесспорно гуманистическим» [32].

Хотя Хилл вышел из Коммунистической партии в 1957 году, он продолжал вспоминать о дискуссиях в Группе историков как о «величайшем стимуле, с которым я когда-либо сталкивался» [33]. Другие воспринимали самого Хилла как величайший стимул собственного труда. Так, Э.П. Томпсон, упоминая, сколь сильно влиял на него Хилл ранних лет, описывает исследователя как «изумительного теоретизирующего практика, который перестроил целые области исторического осмысления (consciousness) в Англии» [34]. Должное воздавал ему и Хобсбаум, признав, что именно Группа историков обратила внимание на «социальную историю идей» [35], придав самим этим идеям новое измерение.

Эрик Хобсбаум признается «лидирующим» марксистским историком в Англии [36] — отчасти благодаря постоянству отношений с Коммунистической партией (он продолжает быть членом Группы историков и редколлегии журнала «Марксизм сегодня», официального органа партии), отчасти благодаря его широчайшей эрудиции и многосторонней деятельности (Эрик Хобсбаум скончался 1 октября 2012 года. — Ред.). Он сам считал свои политические взгляды и космополитические интересы выводом из своей личной истории — тем обиднее, что он так угнетающе мало рассказывал о ней [37]. Мы знаем, что его отец, русский еврей, эмигрировал в Англию в 1870-е годы, но никто не объяснил, почему его отец и его мать, родом из Австрии, переехали в Александрию, где Хобсбаум и родился в 1917 году. Двумя годами позже семья переехала в Вену; в 1931 году Хобсбаум отправился в Берлин, а в 1933 году обосновался в Лондоне. Уже в Берлине он вступил в коммунистическую молодежную организацию, а в Лондоне он уже и представлялся как коммунист: он распространял брошюры Коммунистической партии и улучшал свой английский (и свой марксизм), читая известную книгу Добба «О марксизме сегодня». В университете он очутился в самой подходящей политической обстановке. «Мы все, студенты Кембриджа, были марксистами» [38] — как и многие однокурсники, он был активным деятелем Коммунистической партии. Во время войны он проходил службу в Образовательном корпусе, а после вернулся в Кембридж для защиты диплома, после чего получил ставку в Лондонском университете, где и работал до выхода на пенсию.

Основная область исследований Хобсбаума — история труда в Англии XIX века. Не довольствуясь институциональной историей, он посвящал себя таким предметам, как воздействие индустриальной революции на стандарт жизни рабочих, связь между жизнью рабочего класса и методизмом, природа «трудовой аристократии». В каждом случае он вводил новый эмпирический материал, подкреплявший общепринятый марксистский взгляд или же подразумевавший новое прочтение марксистской ортодоксии. Если Маркс и тем более Ленин приписывали «реформизм» английского рабочего движения укреплению трудовой аристократии, то Хобсбаум подчеркнул роль трудовой аристократии в организации и радикализации рабочего движения [39]. Его тезисы остаются предметом споров марксистских и немарксистских историков, но они, во всяком случае, позволили воскресить темы, казавшиеся избитыми, так что марксизм вновь свободно вздохнул после перерыва.

Хобсбаум также раздвигал границы марксизма, введя понятие «диких восставших». Этот термин уместен и для «социального бандитизма» в духе Робин Гуда, и для «тайных обществ», вроде мафии, крестьянских ополчений, городских толп и трудовых религиозных сект [40]. Для правоверного марксиста существование в наши дни этих «архаических», «первобытных» групп — аномалия. Но Хобсбаум, возведя их в положение бунтарей и поставив их в одну линию «социального движения», легитимизировал их и сделал их частью марксистской схемы. Он изображал их не как «ошибки» и контрреволюционные «уклонения», но как «способы встраивания народных волнений в современную капиталистическую экономику» — как те «дополитические» движения, которые не могут взять политическую власть, но уже представляют ту степень «политической сознательности», которая и сделала их век «самым революционной в истории» [41]. Этот труд позволяет отнести Хобсбаума к поколению радикальных историков, которые более всего интересовались «историей от самых низов», историями «анонимных масс», которые они рассматривали как главных носителей молчаливого (а иногда и не особо молчаливого) отчаяния и которые, по мнению этих историков, могли выражать свое отчуждение, могли восстать разве только криминальным образом, облекая свое действие в разные формы «социальной девиантности». Многие из названных историков считали наиболее занимательным неполитическую (или, во всяком случае, не во всем политическую) природу этих бунтов. Для ведущего американского историка-марксиста величайшее достижение Хобсбаума состояло в том, что он был верен политическому заряду марксизма. «Быть хобсбаумианцем означает быть марксистом» — именно так говорил Юджин Дженовезе, а это означает ставить «политику классовой борьбы» в центр исторического знания и тем самым реализовывать «исторический материализм» [42].

Сам Хобсбаум, характеризуя «Диких бунтарей» как «политический и одновременно исторический труд», объяснял, что за цепочка обстоятельств заставила его в 1950-е годы так плотно заняться этой темой. Он долго общался с итальянскими коммунистами, у которых был опыт сотрудничества с мафией; он читал труды Антонио Грамши, основателя Итальянской коммунистической партии, много сделавшего для организации «неполитического протестного движения»; ему пришлось выступать с речью о европейских прецедентах восстаний Мау-Мау в Кении; также его вдохновил XX съезд КПСС 1956 года, на котором, как он считал, была пересмотрена роль партии и «самые основания революционной деятельности». Все эти события, говорит Хобсбаум, отражены в имплицитной посылке книги, что «четкая партийная организация» необходима, хотя и нет «единой колеи», которая вела бы к искомому результату [43].

Отсылка к 1956 году заставляет Хобсбаума признавать, что главным итогом столь поворотного года было «освобождение нас для работы в качестве историков, потому что до 1956 года мы проводили большую часть времени в политической деятельности» [44]. Но сам Хобсбаум продолжал быть политически активным, как внутри Британской коммунистической партии, так и за рубежом (в Латинской Америке, в Европе), и это тем более удивительно, что он продолжал производительно работать как историк, журналист и даже (под псевдонимом Фрэнсис Ньютон) как критик джаза [45].

Самым известным и самым влиятельным во всех отношениях в Америке членом этой группы стал Эдвард Палмер Томпсон. Самый молодой из этой когорты (р. 1924), он вступил в партию еще до того, как его забрали на войну, будучи студентом Кембриджа. Война стала для него более травматическим опытом, чем для его друзей: его старший брат (также питомец Кембриджа и также коммунист) был расстрелян нацистами как сражавшийся вместе с болгарскими партизанами. Томпсон получил офицерское звание, а после войны несколько месяцев занимался восстановлением железных дорог в Югославии и Болгарии. Вернувшись в Кембридж для завершения обучения, он встретил свою будущую спутницу жизни — также члена Коммунистической партии и более активного члена Группы историков. Будучи преподавателем для заочников в Университете Лидса, он посвящал, по собственной оценке, ровно половину времени политической деятельности. Его главная задача как члена Йоркширского районного комитета Коммунистической партии была вести агитацию против Корейской войны. В 1956 году он выступил как один из лидеров «коммунистов-диссидентов», основал журнал «Нью Ризонер», преемником которого стал еще более влиятельный журнал «Нью Лефт Ревью». В 1962 году он был выведен из редколлегии «Нью Лефт Ревью», когда контроль над журналом взяла фракция Перри Андерсона и Тома Нэрна. В шестидесятые годы, работая в Варвикском университете, он оказался вовлечен в радикальную деятельность, сотрясавшую этот до предела политизированный университет, а после ушел в отставку, чтобы полностью посвятить себя науке и политике.

В ретроспективе может показаться, что даже в те годы, когда Томпсон был лояльным членом партии, он демонстрировал «уклонистские» тенденции. Конечно, все это может считаться скорее планом выражения, а не содержания: литературность, поэтический стиль изложения, присущий Томпсону (который даже в юности сочинял стихи и хотел стать поэтом), выделяли его из ряда других историков Группы, писавших прозаично. Неслучайно (марксизм случайностей не ищет!) его первой книгой стала биография Уильяма Морриса, который прославился и как поэт, и как марксист. Сам Томпсон признавал, что видит в этой книге «скрытый ревизионизм» [46]. Книга вышла в 1955 году, когда Томпсон был вполне верен партийной линии. Не далее как в 1934 году, еще до Народного фронта, партия пыталась провозгласить Морриса своим духовным и политическим предшественником, «разрушив миф» о романтизации им Средневековья и показав его подлинным марксистом и коммунистом. (Заметим, что после Второй мировой войны такая «война за душу Морриса» разразилась в Палате общин в яростном споре К. Аттли, главы Лейбористской партии, и У. Гэллахера, депутата-коммуниста: и тот и другой считали Морриса своим духовным отцом.) В 1976 году, перед появлением второго издания биографии Морриса, Томпсон интересно высказался об «аргументе Морриса – Маркса», который занял столь большое место в его мысли. «Защита традиции Морриса, которой я посвятил столько времени, включает в себя невольное (unqualified) сопротивление сталинизму. Но она не означает противостояния марксизму в чем-либо; но, напротив, требует восстановления утраченных категорий и утраченного словаря в марксистской традиции» [47].

Тем не менее, в первом издании книги мы не найдем никаких намеков на «сопротивление сталинизму». Конечно, во втором издании были изъяты некоторые формулы, которые бросают свет на то, что сам Томпсон называл «сталинистские восторги» [48] первого издания: употребление формулы «все дороги ведут к коммунизму» [49], посмертное принятие Морриса в Коммунистическую партию («Если бы Морис был жив в наши дни, он бы смог отыскать партию своей мечты» [50]), уверенность в том, что утопическое видение Моррисом «производства в его истинной будущности» уже реализовано в СССР («в наши дни из поездок в Советский Союз возвращаются с рассказами о том, что мечта нашего поэта уже осуществилась» [51]), длинная цитата из Сталина, которая должна была подтвердить, что воззрения Морриса проверены «лакмусовой бумажкой успеха коммунистического строительства» [52], уверенность в том, что Моррис представлял в уме «ту “партию нового типа”, о которой говорил Ленин, — партию мобилизованных кадров, обученных теории социализма, авангард рабочего класса, то острие, которое “пробьет броню капитализма”» [53]. Но даже в исправленном издании, очищенном от этих «сталинистских восторгов», Моррис оставался стойким марксистом-революционером, преданным «научному социализму» и отвергающим фабианизм, реформизм и «полу-полу-социализм» [54]. (В исправленном издании были убраны и некоторые филистерские характеристики Морриса в его воинственно-социалистический период, вроде «поэзия должна быть сытной, как хлеб» и «современная трагедия, включая Шекспира, не подходит для современной сцены» [55].)

В своей работе о Томпсоне Кайе непонятным образом игнорирует всю дискуссию вокруг книги о Моррисе. Но, не зная этой книги, нельзя правильно понять самую известную книгу Томпсона «Становление английского рабочего класса» (1963), которую следует признать наиболее влиятельной из созданных историками Группы книг. Вторя мнению многих радикальных историков, Кайе говорит, что, возможно, «это самый важный труд по социальной истории, написанный после Второй мировой войны» [56]. Хотя стилистика его во многом восходит к Моррису, основные положения данного труда тверже следуют марксизму, чем выводы прежних поколений радикальных и социалистических историков. Томпсон утверждает, что уже к 1832 году, еще до возникновения чартизма, в Англии появился особый «рабочий класс» (а не просто «рабочие классы», в обыденном смысле) — класс, который был вполне развитым, вполне осознающим свои интересы и свою классовую идентичность, сознательно вступившим в классовую борьбу, политически организованный для длительной борьбы и идеологически готовый поддержать альтернативную социально-экономическую систему. В Англии не произошло действительной революции только потому, что контрреволюционным силам удалось подавить или уничтожить его. Но революция была латентной исторической реальностью, даже если мы имеем дело только с ее опосредованными проявлениями.

В такой краткой форме это утверждение слишком легко оспорить. Но Томпсон этим не ограничивается; и влияние его книги обязано не одной только главной мысли. Воображение молодого поколения радикальных историков было захвачено страстной стилистикой этой книги, многообразием цитируемых источников и широкой трактовкой основных понятий. Так, «рабочий класс» включал в себя «сандерлэндского матроса, ирландского землекопа, еврейского разносчика, работника деревенской мануфактуры в Восточной Англии, наборщика журнала “Тайм”» [57] и многих других, которых по их социальному статусу или роду занятий в жизни не относили к единому «рабочему классу». Точно так же выражение сознания рабочего класса, оказывается, можно было найти в стихах У. Блэйка, в народных балладах; а классовая борьба росла из подавленных мятежей, спорадических поджогов стогов, ирландских националистических заговоров, тайных собраний. Политическая организация приписывалась луддитам, уничтожавшим машины, тайным обществам и профсоюзам; а революционную альтернативу капитализму можно было усмотреть в любой враждебности индустриальности, любой ностальгии по старой «нравственной экономике» или в требованиях нового нравственного порядка. В подробной, красноречивой, цитирующей множество документов книге Томпсона все эти аномалии и противоречия оказывают обратный эффект — основная мысль оказывается тем более убедительной просто потому, что, только увидев за всем этим «рабочий класс», можно подвести все эти аномалии и противоречия под какой-то общий знаменатель. Наконец, то, что действительно объединяет все эти разрозненные элементы, — моральная страсть автора, его откровенная личная преданность рабочему классу, как он его понимает, и делу революции, с которым он его отождествляет. Важнейшая цитата из предисловия столь часто цитируется, что ее можно считать уже лозунгом: «Я пытаюсь спасти бедного чулочника, жнеца-луддита, “устаревшего” мастера ручной работы, “утопического” художника и даже безумного последователя Иоанны Сауткотт от неоправданного презрения потомков» [58].

Самый яркий момент его аргументации — понятие классовой сознательности, которое и привлекало множество учеников и подражателей. Все историки в этой группе (за исключением Добба) исходили, в той или иной степени, из весьма строгой классической марксистской модели, в которой сознательность связана с надстройкой и которая рассматривает надстройку как происходящую и выводимую из способа производства и отражающих этот способ производства классовых отношений. Но ни один историк до Томпсона не делал сознательность неотъемлемой частью своей концепции класса, притом продолжая настаивать на материальном базисе сознательности и материалистической природе исторического процесса. Никто не спорил столько, отстаивая эту версию марксизма, — одновременно против «обычного» историка, который находил ее слишком материалистической и детерминистской, и против марксизма в версии Ленина или Альтюссера, для которого такое понимание — слишком эмпиристское и моралистическое.

Величайший ориентир для Томпсона — вошедший в настоящее время в моду «гуманистический» марксизм, марксизм (или «неомарксизм», как его часто называют), который можно вывести из высказываний и работ раннего, молодого Маркса. Но хотя сам Томпсон и ссылается на ранние работы Маркса, он не уделяет этому периоду развития марксизма большого внимания, потому что считает, что молодой Маркс — еще не совсем тот, каким ему предстояло стать. Напротив, Томпсон настаивает на том, что он возвращает «утраченный словарь» марксистской традиции, словарь, который у самого Маркса «был наполовину молчанием — неартикулированные предположения и не доведенные до конца интуиции (unrealized mediations)» [59]. Конечно, вряд ли Маркс однозначно одобрил бы «словарь» Томпсона или его стремление «спасти» «безумного последователя» Иоанны Сауткотт, женщины-мистика, предвещавшей скорое наступление иного века, когда «блудница вавилонская» будет попираться и в апокалиптическом разрушении возродится спасение. В одном из наиболее впечатляющих разделов своей книги Томпсон описывает «психические процессы контрреволюции», «хилиазм отчаяния» и «моральный шантаж», которые характеризовали этот период «эмоционального неравновесия» [60]. Но, несмотря на все эти психоаналитические обертоны, его трактовка представляет собой просто более изощренную вариацию темы «опиума народа». Точно так же как его описание методизма как «психических ордалий», благодаря которым «строение характера восстающего доиндустриального трудящегося или ремесленника было насильственно подогнано под характер угнетенного индустриального рабочего» [61], — умеренное воспроизведение распространенного взгляда на пуританство как инструмент капитализма.

После «Становления» (так просто называют эту книгу почитатели), исторические исследования Томпсона привели его еще дальше вглубь истории, в XVIII век, где он нашел «плебеев», пытавшихся восстановить старую «моральную экономику» [62]. Но большая часть энергии Томпсона уходила на политическую деятельность, особенно на участие в движении за ядерное разоружение, и на длительные и ожесточенные полемики. В стостраничном «Открытом письме Лешеку Колаковски» (в котором еще и 75 сносок) он осуждал знаменитого польского философа за отречение от марксизма и коммунизма. А в серии эссе, составлявших объемистый том, он обвинил Перри Андерсона и других английских «последышей» (acolouthes) Луи Альтюссера в моральной недальновидности и «интеллектуальной агорафобии» в рассуждении о последствиях сталинизма [63]. Эта полемика по своей напряженности и непримиримости в чем-то напоминает полемику Маркса и Энгельса против «святого семейства» братьев Бауэтов и «святейшего» Макса Штирнера (Само заглавие тома Томпсона, «Нищета теории», явно отсылает к сочинению Маркса против Прудона «Нищета философии»). Томпсон и Андерсон потом отчасти примирились на почве общего участия в движении за ядерное разоружение. Андерсон называл Томпсона «лучшим социалистическим писателем наших дней», а Томпсон, став постоянным автором «Нью Лефт Ревью», считал Андерсона «товарищем», которому за это можно частично простить грехи альтюссерианства [64].

Спор между Томпсоном и Андерсоном, оба из которых заявляли себя марксистами, вновь заставляет поставить давний вопрос о марксистской историографии.

Что значит быть историком-марксистом?

Насколько историк-марксист может становиться «ревизионистом», скажем, в отношении материалистической концепции истории, и при этом остаться марксистом? В какой степени нужно принимать марксизм в расчет для понимания и оценки их трудов? Одним словом, в чем состоит их марксизм, каковы степени его релевантности?

Чтобы ответить на эти вопросы должным образом, нам пришлось бы написать целую книгу. Но на некоторые из этих вопросов, прямо или косвенно, ответили сами истории-марксисты, которые настаивали на том, что их марксизм всегда релевантен, что они не просто историки, а историки-марксисты. Немарксист, считающий, что исторический труд должен оцениваться по его внутренним качествам, а не через сравнение с какой-то внеположной теорией или философией, с этим не согласится! Наиболее суровая критика марксистской историографии исходит от сторонников скрупулезных эмпирических исследований, настаивающих на анализе специфики каждого источника и каждого факта, строгости по отношению к допущениям и осторожности обобщений [65]. Некоторые из этих критиков даже не хотят принимать марксизм в расчет в своих исследованиях, решив, что это не имеет отношения к делу, а только к личным счетам в науке, вроде аргумента ad hominem.

Дж. Хекстер, переиздавая пространную и уничтожающую критику «Изменчивости и непрерывности в Англии XVII века» Хилла, убрал единственную отсылку к марксизму в скобках на том основании, что это «не имеет отношения к делу» и «неблагородно», потому что критика Хилла как историка никак не должна зависеть от того, «какой философии истории придерживается исследователь». Разлитая по книге «философия истории» может считаться просто ошибкой в «раскладке папок», тогда как в каждой папке лежат «правильные» категории и факты: главное, не нужно, чтобы эти папки были свалены вперемешку. Несколькими страницами ниже Хекстер замечает: «Здесь речь должна идти не о каузальной ошибке, не об ошибке в цитате или в понимании, что может случиться с каждым из нас, но о систематической и симптоматической ошибке, которая связана с постоянным смещением взгляда, привыкшего иметь дело с источниками» [66]. Итак, ошибка оказывается систематической и вошедшей в привычку как отражение системы и привычек мысли, иначе говоря, отражение идеологии, а не способа систематизации «папок». Поэтому нет ничего неприличного или нерелевантного в том, чтобы в ходе серьезного анализа книги вспомнить о значении для нее марксизма; тем более что сам автор говорил, что считает «марксистскую концепцию буржуазной революции… наиболее надежной моделью понимания Английской революции» [67].

Общая идея здесь в том, что если мы считаем, что рассматривать «основополагающую философию» марксизма не следует при анализе исторического сочинения, это пойдет вразрез с самим марксизмом, который требует принимать со всей серьезностью именно идеологические предпосылки работы историка. Действительно ли историку позволительно пренебрегать теми теориями, той философией, которую он сам призвал для подкрепления своих выводов? Ведь каждый из изучаемых нами историков цитировал, и иногда весьма обильно, Маркса, Энгельса, Ленина и, в ранних работах, Сталина. Одним из счастливых побочных достижений недавней публикации мемуаров является освобождение нас от обязательства говорить об этих историках так, как будто они не были марксистами, а были просто выдающимися историками. Если они сами считали марксизм сердцевиной своих исследований, если они считали важным определять себя как марксистов, то почему мы не должны этого совершать?

Есть еще один предмет, который мы должны исследовать более тщательно, тем более что марксистские историки в этом преуспевали. Речь идет о тесной (диалектической, как сказали бы марксисты) связи между историей и политикой — между письмом о прошлом и действием в настоящем. Как бы Томпсон ни расходился с Андерсоном, он может только согласиться с замечанием Андерсона, что каждый исторический труд Томпсона — «военное вторжение в настоящее, равно как и профессиональное открытие прошлого» [69]. И ни он, ни кто другой из марксистских историков не стал бы пререкаться с издателями «Взглядов на историю» (том интервью с Томпсоном, Хобсбаумом и другими радикальными историками), которые предпочитали разговор именно с этими историками вследствие того, что «их политика предопределяет их практику как историков», и за их преданность изречению Маркса о том, что задача не только в том, чтобы объяснять мир, но и чтобы изменять его [69]. Марксистская историография, как мы видим, — продолжение политики другими средствами.

Именно такая идея истории более чем что-либо другое, более чем любые специфические идеи о классе и классовой борьбе, сознании и культуре, способе производства и социальных отношений и есть общий знаменатель марксистской историографии. Историки-марксисты могут быть ревизионистами в чем угодно в марксистском каноне, но они никогда не отделят политику от истории. Они не могут отказаться или даже отложить на потом свои политические действия по изменению мира в ходе решения исторических вопросов или интерпретации исторических событий.

Марксисты говорят, и с полным основанием, что все историки отражают в своих трудах те или иные политические воздействия; что идеи, интересы и опыт историка неизбежно вторгаются в способ рассмотрения и написания истории; что сам процесс отбора источников, представления фактов и создания связного изложения необходимо предполагает какую-либо концепцию реальности, какой-то порядок ценностей, исключающий «объективность». Также марксисты скажут, что марксистский историк отдает себе отчет в политических воздействиях (в отличие от буржуазного историка, который скрывает это или даже не осознает этого) и поэтому дает читателю возможность судить о политике в истории и о политике в его произведении. Но такая позиция переносит бремя ответственности с писателя на читателя. А вопрос не в том, может ли читатель правильно во всем разобраться и вынести правильные суждения (обычно он мало к этому готов), но проделал ли историк всю требуемую работу: поставил ли фильтр влияниям, исправил ли поспешные утверждения, нашел ли факты, которые идут вразрез с его идеями, и, что тоже очень важно, сформулировал ли свои утверждения так, чтобы с ними можно было спорить. Но марксист столь уверен в истинности своих утверждений — как в политической, так и исторической их истине, — что все усилия по подбору доказательств, как говорит Хобсбаум, «просто должны подтвердить то, что мы заранее считаем “правильным”» [70]. По той же самой причине (Хобсбаум говорит об этом в другом месте) марксист обычно не учитывает доводы и факты, которые истинны, но которые подрывают его учение или отвлекают его от полемических задач.

Так, пересматривая свои ранние статьи о трудовой аристократии, Хобсбаум признался, что он намеренно скрыл свои расхождения с ленинским учением, «как потому что во время написания не нужно было проводить взгляды, которые не были признаны среди марксистов, так и потому что он предпочитал вступать в полемику с теми, кто, споря с марксизмом, отрицал существование или аналитическую ценность понятия трудовой аристократии в Британии XIX века».

Марксистская теория истории столь всеохватна — ее главное притязание состоит в том, что она позволяет осмыслить не какую-то часть истории, но историю в целом, — что историк, приверженный ей, должен находить ей «подтверждения» в любой избранный им «момент» истории. Ведь любое значимое исключение будет отрицанием целого, потому что сама теория есть целое! Если «эклектичный» или «эмпирический» историк (уничижительные слова марксистского словаря) пытается понять любой предмет в тех терминах, которые подходят, находя проявления классовой борьбы в этом событии, а не в том, отдавая приоритет экономике в один период, а религии — в другой, то историк-марксист связан предопределенной схемой, предназначенной для всех периодов и всех событий. Эта схема может переделываться, переакцентироваться, «пересматриваться», но она должна сохраняться в своих основаниях, потому что марксизм сам — смысловой центр всего этого предприятия. Схема должна быть значима одинаково для настоящего и прошлого, для политики и для истории. Такое чудовищное бремя взваливает на себя историк-марксист.

Кроме бремени идеологии, марксизм отягощен бременем (или, можно сказать, инкубом) партии. Издатели упомянутых интервью объясняют, что один из их вопросов может быть обращен только к старшему поколению историков: «Как политические преследования времен холодной войны повлияли на вас и на вашу работу?» Но они не думают задать вопрос-королларий: «Как интеллектуальное подавление со стороны Коммунистической партии повлияло на вас и на вашу работу?» [71] Сам Хобсбаум говорил, что по «очевидным причинам» они «опасались рассуждать об истории ХХ века» и старались не писать об этом. Он признавался, что одна из причин, по которой он стал историком, изучающим XIX век, состояла в том, что невозможно оставаться правоверным коммунистом и при этом писать о периоде после основания Коммунистической партии. Также он объяснял, что Группа вынуждена была отказаться от проекта, который тщательно планировался и прорабатывался в ней в 1952–1953 годах, — истории британского рабочего движения, потому что период после основания Британской коммунистической партии «ставил перед нами весьма непростые и запутанные проблемы». В 1956 году все же вышла книга об этом, но она как раз заканчивается именно на 1920 годе — годе основания партии [72]. Столь же осторожно вели себя авторы «Прошлого и настоящего» (Past and Present). Рецензент сотого номера заметил, что за тридцать лет со времени основания в этом издании не было «открытой дискуссии о коммунизме» и что первая статья о Сталине вышла только в 1979 году [73].

Если приверженцы Группы отказываются ставить вопрос о том, насколько преданность Коммунистической партии влияет на поведение внутри исторической дисциплины, они тем более не хотят задаваться вопросом, как на это влияла преданность Советскому Союзу, которая была необходимым условием членства в партии. Кайе осторожно называет даты вступления в партию каждого историка и выхода из нее. Но кроме событий 1956 года, которые привели к расколу Группы, вообще не обсуждается, что происходило в мире или в СССР в период их членства в партии. Добб был членом партии больше полувека, с начала 1920-х годов до смерти в 1976 году, членство Хобсбаума — тоже полвека, с начала 1930-х годов до наших дней, Хилл и Хилтон были членами партии около двадцати лет, а Томпсон — около пятнадцати. За это время в истории произошло множество событий.

В своих мемуарах Хобсбаум замечает, что «первая открытая дискуссия между историками состоялась в связи с реакцией партии на речь Хрущева на XX съезде КПСС» [74]. Тем более замечательно, что историки ждали, когда Хрущев расскажет им о том, о чем интересующиеся знали за много лет до этого. И как историки, и как члены партии в тридцатые и сороковые годы они имели больше оснований узнать и о чистках и судебных процессах, о которых шумела пресса, о расстрелах и трудовых лагерях, о внезапных колебаниях линии партии, когда одну неделю нужно было быть большевиками, а другую — народофронтовцами; один день — оборонцами и антифашистами, а другой — пораженцами и германофилами. Даже когда их страна уже воевала с Германией, они защищали пакт Молотова – Риббентропа. Когда Хобсбаума в интервью спросили, как он тогда относился к этому пакту, он ответил: «Как и большинство из нас, я был во всем верен линии партии» [75].

Такая совершенная лояльность длилась после войны еще десять лет. Апофеоз Группы историков с 1946 по 1956 год, период, о котором они вспоминали с такой теплотой, был также эрой, которую Томпсон назвал «высоким сталинизмом». Это было время, когда интеллектуалы, ученые и деятели искусства, не говоря уже о политиках и политических диссидентах, стали жертвами систематических чисток; когда лысенковщина стала официальным государственным учением и когда не только дарвинизм, но и другие проявления «буржуазной науки», такие как теория относительности, попали под запрет; когда превозношение Сталина приняло уже запредельные формы задолго до того, как Хрущев заклеймил «культ личности»; когда процессы в Венгрии, Болгарии и Чехословакии напоминали московские процессы тридцатых; и когда «дело врачей» (1952–1953) сопровождалось антисемитской кампанией, во время которой были расстреляны более сотни еврейских интеллектуалов. И именно историки, а не наивные деятели естественных наук или изящных искусств, спокойно жили среди этого кошмара. Как члены партии они молчаливо санкционировали все это, и даже сейчас, как признавался Хобсбаум, они «без сожаления вспоминают годы, проведенные в Группе» [76].

Описывая, сколь неожиданной для Группы стала речь Хрущева, Хобсбаум отмечает особое чувство ответственности, которым должны обладать историки именно как историки: «Историкам пришлось столкнуться с этой ситуацией не только как частным лицам и борцам за коммунизм, но и как профессиональным ученым, потому что история Сталина была буквально одной из историй: нужно было разобраться, что случилось и почему это скрывали». Хобсбаум цитирует одного из членов Группы, который возражал, что «мы уже не как историки», а как обычные люди принимаем советскую интерпретацию тогдашних событий и что «нужно быть историками и в отношении к настоящему». Оглядываясь назад, Хобсбаум одобряет это суждение. «Исторический анализ, — заявляет он, — всегда в центре марксистской политики» [77].

Но почему-то ни один из членов Группы не предпринял такого исторического анализа. Понятно, почему Хобсбаум, решивший остаться в партии, этого не сделал. Труднее понять молчание историков, которые вышли из партии. «Я начал размышлять, — говорит Томпсон в предисловии к тому своих статей, — в свои тридцать три года [1956 год, год его выхода из партии], но несмотря на все мои усилия я не мог разом отказаться от всего прежнего» [78]. Но даже сейчас он явно противится тому, чтобы мыслить свободно, только бы не доставаться врагу. Хотя он более активно, чем другие, отвергал сталинизм, но делал это в полемическом контексте. Он никогда не задействовал свой блестящий исторический талант, чтобы прояснить отношения между сталинизмом и ленинизмом, или ленинизмом и марксизмом, или марксизмом и «либертарианским коммунизмом», как он сейчас выражается. В своем «открытом письме» Колаковскому он гордится тем, что не пошел «по хоженым следам отступничества», не стал «публично исповедоваться и отрекаться» [79], как будто бы его репутации повредил научный труд о коммунизме в ХХ веке или даже честный мемуар о годах его членства в партии.

Кайе заключает свою работу о британских историках-марксистах, утверждая теснейшую связь между политикой и историей как ведущим началом. В этом отношении, говорит он, историки пошли дальше Маркса, во всяком случае, дальше мысли Маркса о том, что «социальная революция прошлого не должна черпать вдохновение из прошлого, но только из будущего», что «пусть мертвые погребают своих мертвецов» [80]. В отличие от Маркса, они были убеждены, что прошлое «содержит в себе важнейшие выводы, которые и служат нам руководством к действию» и что действие нуждается в «историческом образовании». «Мы должны образовывать тех, для кого в наши дни борьба — предопределенная необходимость, показывая исторический опыт тех, для кого борьба была предопределенной необходимостью вчера» [81]. Тот же самый урок извлекают из опыта прошлого издатели «Взглядов на историю», которые говорят нам, что радикальные историки «могут многому научить нас о прошлом и о его вкладе в труд по освобождению в настоящем» [82].

Время «исторического образования» еще не пришло. Прошло уже тридцать лет с тех пор, как большинство членов Группы вышли из партии. Но еще нет научного исследования марксизма или коммунизма историками, которые лично внесли активный вклад в эти идеологии. Не было и никакой серьезной переоценки ими исторических сочинений, зависимых от этих учений, — или во всяком случае самой философии истории, устанавливающей тесную связь между «практикой» и теорией, политикой и историей. Такое уклонение от задач тем более подозрительно в свете достижений французских коллег, где выдающиеся историки серьезно и честно пересматривают и свой опыт членства в Коммунистической партии, и импликации марксистской истории [83]. Для их английских собратьев марксизм по-прежнему запретная зона, где «полно драконов».

 

Примечания

  1. McKibbin R. Why Was There No Marxism in Great Britain? // English Historical Review. April 1984.
  2. Halévy E. A History of the English People in the Nineteenth Century / Trans. E.I. Watkin and D.A. Barker. L., 1960. I. P. 387.
  3. Hill C., Hilton R.H., and Hobsbawm E.J. Past and Present: Origins and Early Years // Past and Present. August 1983. P. 3; Interview with E.P. Thompson // Visions of History / Ed. H. Abelove et al. Manchester, 1983. P. 22.
  4. Past and Present. P. 3.
  5. Hobsbawm E. The Historians’ Group of the Communist Party // Rebels and Their Causes: Essays in Honor of A.L. Morton / Ed. M. Cornforth. L., 1978. P. 21, 27.
  6. Schwarz B. ‘The People’ in History: The Communist Party Historians’ Group, 1946–56 // Making Histories / Ed. R. Johnson et al. Minneapolis, 1982. P. 46.
  7. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 23.
  8. Ibid. P. 30–31.
  9. Ibid. P. 26.
  10. Ibid. P. 31–34.
  11. Kaye H.J. The British Marxist Historians. Cambridge, 1984.
  12. Kaye. The British Marxist Historians. P. X.
  13. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 17. Ср.: Socialism, Capitalism and Economic Growth: Essays Presented to Maurice Dobb / Ed. C.H. Feinstein. Cambridge, 1969.
  14. Schwarz. ‘The People’ in History. P. 331, n. 7.
  15. Kaye. The British Marxist Historians. P. 33.
  16. Dobb M. Studies in the Development of Capitalism. N.Y., 1963. P. 18–19, 176.
  17. Часть дискуссии опубликована: The Transition from Feudalism to Capitalism / Ed. R. Hilton. L., 1976.
  18. Kaye. The British Marxist Historians. P. 68.
  19. Ibid. P. 71–72.
  20. Hilton. Transition. P. 30.
  21. Ibid. P. 26–27; Kaye. The British Marxist Historians. P. 84.
  22. Marx K. The Eighteenth Brumaire of Louis Bonaparte // Marx K. and Engels F. Collected Works. N.Y., 1975. XI. P. 187.
  23. Engels F. The Condition of the Working Class in England // Collected Works. IV. P. 309.
  24. Engels. The Peasant War in Germany // Collected Works. X. P. 471.
  25. Holme K.E. Two Commonwealths. L., 1945.
  26. C. Hill (ed.). The English Revolution, 1640: Three Essays. L., 1941. P. 9 (репринт издания 1940 года с двумя статьями других историков).
  27. Ibid.
  28. Самое последнее обсуждение этого утверждения см.: Hill. A Bourgeois Revolution? // Three British Revolutions: 1641, 1688, 1776 / Ed. J.G.A. Pocock. Princeton, 1980. P. 109–139.
  29. Hill. English Revolution. 1st ed. P. 15; 3rd ed. L., 1976. P. 10.
  30. Hill. The World Turned Upside Down: Radical Ideas during the English Revolution. N.Y., 1972. P. 274.
  31. Hill. Intellectual Origins of the English Revolution. Oxford, 1965. P. 289.
  32. Цит. по: Samuel R. British Marxist Historians, 1880–1980: Part One // New Left Review. March-April 1980. P. 75, n. 250.
  33. Kaye. The British Marxist Historians. P. 102.
  34. Thompson // Abelove et al. Visions of History. P. 19.
  35. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 44.
  36. Genovese E. and Susman W.I. Editorial // Marxist Perspectives. No. 1. Spring 1978. P. 9; Cronin J. Creating a Marxist Historiography: The Contribution of Hobsbawm // Radical History Review. Winter 1978–79. P. 88.
  37. Основной источник — интервью Хобсбаума в кн.: Abelove et al. Visions of History. P. 30–43; отдельные комментарии см.: Hobsbawm. Revolutionaries: Contemporary Essays. N.Y., 1973. P. 250–251; записи П. Кенемана см.: Culture, Ideology and Politics: Essays for Eric Hobsbawm / Ed. R. Samuel and G.S. Jones. L., 1982. P. 366–368; и замечания к интервью Гросс см.: Time and Tide. Autumn 1985.
  38. Hobsbawm // Abelove et al. Visions of History. P. 30.
  39. Главные работы см.: Hobsbawm. Labouring Men: Studies in the History of Labour. L., 1964; Idem. Workers: Worlds of Labor. N.Y., 1984.
  40. Hobsbawm. Primitive Rebels: Studies in Archaic Forms of Social Movement in the Nineteenth and Twentieth Centuries. Manchester, 1959. Passim.
  41. Ibid. P. 2–3, 9.
  42. Genovese E.D. The Politics of Class Struggle in the History of Society: An Appraisal of the Work of Eric Hobsbawm // The Power of the Past: Essays for Eric Hobsbawm / Ed. P. Thane et al. Cambridge, 1984. P. 13.
  43. Kaye. The British Marxist Historians. P. 146 (цитируется письмо к Хобсбауму); Hobsbawm // Abelove et al. Visions of History. P. 32–33.
  44. Hobsbawm // Abelove et al. Visions of History. P. 33.
  45. Обобщающие труды Хобсбаума: The Age of Revolution: Europe, 1789–1848. L., 1962; Industry and Empire: An Economic History of Britain since 1750. L., 1968; The Age of Capital, 1848–1875. L., 1975.
  46. Thompson E.P. William Morris: Romantic to Revolutionary. 2nd ed. N.Y., 1977. P. 810.
  47. Thompson // Abelove et al. Visions of History. P. 21.
  48. Thompson. William Morris. P. 769.
  49. Ibid. 1st ed. L., 1955. P. 270.
  50. Ibid. P. 795.
  51. Ibid. P. 760.
  52. Ibid.
  53. Ibid. P. 485.
  54. Ibid. 1st éd. P. 840; 2nd éd. P. 726.
  55. Ibid. 1st éd. P. 731, 881.
  56. Kaye. The British Marxist Historians. P. 173.
  57. Thompson. The Making of the English Working Class. N.Y., 1964. P. 194. (издание в Англии: 1963.)
  58. Ibid. P. 12.
  59. Thompson // Abelove et al. Visions of History. P. 21.
  60. Thompson. Making of the English Working Class. P. 375, 381, 385.
  61. Ibid. P. 367–368.
  62. Thompson. The Moral Economy of the English Crowd in the Eighteenth Century // Past and Present. February 1971; Idem. Patrician Society, Plebeian Culture // Journal of Social History. Summer 1974.
  63. Thompson. The Poverty of Theory and Other Essays. N.Y., 1978. P. 4, 111.
  64. Anderson P. Arguments within English Marxism. L., 1980. P. 1; Thompson // Abelove et al. Visions of History. P. 17.
  65. См., напр., обзор Дэвида Лэйндса (David Landes) хобсбаумовской работы «Век капитала» здесь: Times Literary Supplement. 1976. June 4. P. 662–664.
  66. Hexter J.H. Reply to Mr. Palmer: A Vision of Files // Journal of British Studies. Fall 1979. P. 132–136. Это ответ на критику критики: Times Literary Supplement. 1975. October 24; переиздано: Hexter. On Historians. Cambridge, Mass., 1979.
  67. Hill C. Change and Continuity in Seventeenth-Century England. Cambridge, Mass., 1975. P. 279.
  68. Anderson. Arguments. P. 2.
  69. Abelove et al. Visions of History. P. X–XI.
  70. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 31.
  71. Abelove et al. Visions of History. P. X.
  72. Hobsbawm // Abelove et al. Visions of History. P. 33–34.
  73. Kenyon J.P. Past and Present. No. 100 // Times Literary Supplement. August 1983.
  74. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 26.
  75. Time and Tide. Autumn 1985. P. 53.
  76. Hobsbawm. The Historians’ Group. P. 42.
  77. Ibid. P. 41.
  78. Thompson. Poverty of Theory. P. I.
  79. Ibid. P. 305.
  80. Kaye. The British Marxist Historians. P. 248; Marx. Eighteenth Brumaire // Collected Works. XI, 106.
  81. Kaye. The British Marxist Historians. P. 248–249.
  82. Abelove et al. Visions of History. P. XI.
  83. См., напр.: Ladurie E. Le R. Paris-Montpellier. P.C.-PS.U. 1945–1963. P., 1982; Dioujeva N. and George F. Staline à Paris. P., 1982; Furet F. French Intellectuals: From Marxism to Structuralism (1967) // Furet. In the Workshop of History. Chicago, 1984.

Перевод по изданию: Himmelfarb G. The New History and the Old: Critical Essays and Reappraisals. Cambridge, Mass.; L., 2004.

Комментарии

Самое читаемое за месяц