Пелевин и деполитизация

Колонки

Гуманитарный наблюдатель

04.02.2013 // 929

Доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник отдела христианской культуры Института мировой культуры Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова, научный руководитель интернет-журнала «Гефтер».

Не дождавшись новой книги Пелевина в конце прошлого года, читатели не столько возмущались, сколько удивлялись. Хотя новая книга и не была обещана на новый год, ритуал подведения итогов с ведущим летописцем российской современности никто не отменял — и исчезновение ритуала выглядело так же, как если был бы введен, скажем, запрет на елки из пожарных или экологических соображений. Но ни пожарного лобби, ни горячих сторонников экологии в Думе не оказалось, елки привычно высились над площадями, и скорбный новый год начал свой разбег.

Что будет в новой книге Пелевина, пока неизвестно. Но «перебой» в издании его книг не кажется случайностью, творческим капризом или результатом недостатка тем. Граница проходит не между Пелевиным, писавшим регулярно, и Пелевиным, решившим поступить своевольно. Настоящая граница — между Пелевиным до романа S.N.U.F.F. и после него. Различие между ними не меньшее, чем между советской и постсоветской эпохами. Эти два Пелевина совсем различны: если первый описал политизацию жизни, то второй — попытки деполитизировать политическое.

Сразу нужно сказать, что такое политизация и деполитизация. Политизация — это, прежде всего, мобилизация в партии, превращение различных групп в центры политического влияния. Политизация вовсе не означает политической борьбы — напротив, люди разных воззрений на права человека, пути развития страны или необходимые экономические решения могут выступать единым фронтом, находя все большую выгоду в таком единстве.

Пелевин и ельцинского, и путинского, и большей части медведевского времени — аналитик этой политизации. Во всем многообразии своих сюжетов, небывалом остроумии и неумолимом абсурде он исследует два процесса: превращение бытового конфликта в политический и материализацию страсти. Бытовой конфликт — это конфликт недопонимания, а политический конфликт — конфликт неравенства величин, и вот именно смешение этих двух конфликтов героями и читателями, когда вдруг недопонимание переживает метаморфозу и превращается в неравенство героев, а непохожие герои вдруг начинают друг друга не понимать, — это и есть дыхание и сердцебиение прозы Пелевина. Общая метаморфоза политизации складывается из мозаики множества частных метаморфоз, за которыми если и можно уследить, то только благодаря расхожему и доступному юмору. Изобретательность писателя, его чуткость к материализации политического, к нюансам политических страстей — все это и образовывало настоящую глубину его текстов, а вовсе не остроумие, и уж тем более не философия.

Равно как и материализация страсти, напоминающая сразу о моралите фантастической литературы (хуже всего, когда все желания начинают сбываться — это частый мотив и в советской фантастике), также говорила о политизации: любая страсть может быть использована неведомыми самому человеку инстанциями и тем самым стать фактом хотя бы невольного участия в политике. Пелевин изображал именно то, как полноценная политика невозможна потому, что страсти берут друг друга в заложники: каждая страсть оказывается изнанкой какой-то другой, еще более постыдной страсти.

Но вдруг мы видим, что в последнем романе Пелевина стала описываться не политизация, а деполитизация. Деполитизация политического не раз была в истории нового и новейшего времени: это, прежде всего, тредюнионизм. Как национализм XIX века и фашизм ХХ века, тредюнионизм объединяет трудящихся в корпорацию, противостоящую чужакам и внутренним врагам. Но различие существенное: если фашизм требует от всех всё больше участвовать в политике, в политических акциях, мероприятиях и вообще делать все жизненные проявления партийными и политическими, тредюнионизм, напротив, требует быть бенефициарами системы. Созидать систему контроля и зависимости не надо, все уже не только украдено до нас, но и все отношения зависимости уже выстроены, и поэтому нужно просто пользоваться теми возможностями, которые предоставляет система. Система выступает как деполитизация политического сверху, и лозунгом становится не «победа», а «бесконфликтность».

Если национализм — это стиль улицы, то тредюнионизм — стиль средней школы. Средняя школа исключает конфликты: все они должны быть подавлены еще до возникновения. С точки зрения здравого смысла, это борьба с фантомами, вроде «недисциплинированности», но в логике самой школы — это сохранение самого «текста» существования школы. Политика в современной России стоит гораздо ближе к тредюнионизму — именно проводимая сверху деполитизация (начатая формированием списка 499 доверенных лиц как виртуального совещания при президенте без всякой политики) и невозможность истолковать политические намерения, стоящие, скажем, за решениями Думы, говорит о том, что все уже стали участниками некоторой «корпорации», в которой конфликтам не место.

Сюжет S.N.U.F.F представляет собой именно такой мир бесконфликтности через снятие желаний. Иначе говоря, каждое желание выступает не как функция речи, а как функция языка. Если раньше у Пелевина желание было результатом каламбура, имени, фигуры речи, то теперь оно оказывается результатом устройства языка, в котором всегда есть «детерриториализация и ретерриториализация». Если речь всегда окрашена, всегда конструирует образ своего носителя и поэтому в литературном произведении может определить и развитие сюжета, то язык ничего не конструирует, он оказывается зеркалом, в котором каждый видит свою физиономию. Язык — это норма реализма, и цель языка, в отличие от цели речи, — определять, какая мера иллюзорности, какая мера заблуждений возможна, именно поэтому развитие национальных языков было связано и с развитием наук как механизмов истины. В литературном языке всегда строго отмерено, что в прозаическом изложении может быть столько-то метафор, но не больше, столько-то неточных словоупотреблений, но не больше. И вот как раз у Пелевина впервые стали работать не фигуры и каламбуры, а оппозиции самого языка — реального и воображаемого, правдивого и правдоподобного, первичного и отраженного — и создавать сюжет антиутопии-катастрофы. Поэтому следующий Пелевин будет только как следующий опыт современного литературного языка. А литературный язык создается, в отличие от опыта речи, не календарем, а очевидностью того, что с ним сделали.

Комментарии