Банальность бюрократии

Готтентотская мораль и обыкновенный практицизм бюрократии предреволюционной России в освещении Андрея Тесли.

Карта памяти20.03.2013 // 503

Таубе М.А., барон. «Зарницы»: Воспоминания о трагической судьбе предреволюционной России (1900–1917) / Подготовка текста и коммент. М.А. Волхонского, Ф.А. Гайда; под ред. А. Сорокина, Т. Чеботаревской. – М.: Памятники исторической мысли; РОССПЭН, 2007. – 272 с. – (серия: «Из собрания Бахметевского архива»).

Прелесть любого текста — в том, что он всегда говорит не только то, что было в намерении сказать у автора (хотя нередко случается, что как раз намереваемое остается несказанным или сказанным отнюдь не так, как желалось). Если общеизвестна недостоверность мемуаров как исторического источника, то несомненна и их ценность в том случае, если текст не искажен усилиями «литературных помощников» и секретарей. Тогда он оказывается наиболее адекватным свидетельством личности автора — его усилий по созданию того образа, который представляется ему желательным для запечатления во времени или по крайней мере тот, какой он считает нужным предъявить современникам. В конечном счете, чем иным является наша личность, если не подобными усилиями по отношению к другим и к самому себе — системой образов, между которыми неясным и принципиально не прояснимым до конца способом обнаруживается «нечто», держащее их в единстве.

Русская версия мемуаров была написана (точнее: надиктована с черновиков) Таубе уже в самом конце жизни, в 1954 году, по заказу Архива русской и восточноевропейской истории и культуры при Колумбийском университете (ранее, в конце 20-х — начале 30-х годов им были выпущены уже французская и немецкая версии, к которым он отсылает по тексту читателя за дополнительными подробностями [1]). Барон Михаил Александрович Таубе принадлежал к остзейскому дворянству, традиционно наполнявшему высшие слои петербургской бюрократии. Однако, в отличие от предшествующих поколений, он пришел в государственный аппарат, уже получив университетскую подготовку — учитывая новые реалии, когда управление все более профессионализировалось и ценилась специальная подготовка сотрудников: об этом говорит и он сам, отмечая, что с первого курса университета, начав самостоятельно готовиться по международному праву (изучаемому по программе на старших курсах), поставил себе амбициозную цель — обратить на экзамене на себя внимание профессора Ф.Ф. Мартенса, на протяжении нескольких десятилетий бывшего бессменным основным юридическим консультантом русского МИДа. Замысел вполне удался, Мартенс покровительственно отнесся к многообещающему юристу — и в дальнейшем для Таубе была характерна стратегия конвертации своих академических достижений в бюрократические и обратно, новая для МИДа, структуры весьма консервативной. Защитив магистерскую диссертацию, он в 1896 году отправляется преподавать в Харьковский университет и одновременно работать над докторской (которую защитит в Петербургском университете в 1899 году). Двухлетнее пребывание в Харькове принесет свои плоды значительно позже: там он познакомится и подружится с молодым профессором гражданского права Львом Аристидовичем Кассо [2], сохранив теплые отношения на долгие годы. А в 1910 году Кассо, став министром народного просвещения, возьмет Таубе помощником министра (и, уже смертельно больной, в 1914 году, приложит усилия — оказавшиеся безрезультатными — чтобы передать ему свой пост).

Из Харькова Таубе возвращается в Петербург, где в 1903 году избирается экстраординарным профессором университета по кафедре международного права. Обратив на себя внимание успешным исполнением юридико-дипломатических поручений, он быстро двигается по бюрократической лестнице. Обо всем этом — об университетских интригах, о ведомственных нравах, о характерах и особенностях личности министров иностранных дел, при которых ему довелось служить, от Ламздорфа до Сазонова — Таубе повествует в своих мемуарах.

Однако отнюдь не это представляет первостепенный интерес, а та специфика взгляда, которую можно отчетливо уловить в мемуарном тексте. Он поражает своей пустотой и мелочностью: огромные события проносятся мимо главного героя, реагирующего на них исключительно в пределах «своих служебных обязанностей»: лишь то, что непосредственно затрагивает его самого, его прямой интерес, вроде служебных интриг, оказывается передано глубоко и заинтересованно, об истории же он раз за разом, чувствуя себя обязанным, отделывается пустыми фразами и банальными рассуждениями, подкрепляемыми евангельскими изречениями (у барона была слабость к исследованиям о раннем христианстве — он считал себя большим специалистом по «аграфа»). Прекрасное образование и высокие качества как специалиста не избавляют автора от готтентотовской морали — сетуя, например, на отсутствие единства Кабинета и слабость министра-председателя, постоянство ведомственной борьбы, он, ничуть не смущаясь, повествует о том, как после кончины Кассо его пытались сделать министром народного просвещения в обход И.Л. Горемыкина, и десятилетия спустя обижаясь на оказавшуюся более удачной попытку последнего провести своего кандидата. Общие принципы, которые он не устает напоминать, никак не соотносятся с его действиями в собственном описании — и, что важнее, конфликта между ними он сам не видит: область принципов и область конкретных действий настолько хорошо отделены друг от друга, что даже непосредственное соседство их изложения на одной странице не приводит к их встрече.

Впрочем, не всегда дело обстоит подобным образом: когда принципы оказываются удобны для достижения конкретных выгод, они рьяно вторгаются в практические дела. Наиболее характерен один эпизод в изложении Таубе, о деле, слушавшемся в Особом присутствии Государственного совета по поводу требования казачьих властей Северного Кавказа выселить одного еврея, давно там осевшего вопреки закону о черте оседлости. Рассказывая данный эпизод (с. 152–156), Таубе представляет себя защитником законности — вопреки большинству Особого присутствия, в данном случае разрешившего дело в пользу еврея. Несмотря на решение, принятое Государственным советом, Таубе частным образом (через начальника Канцелярии императора кн. Владимира Орлова) извещает об этом государя, что, к его неприятному удивлению, становится известно В.Н. Коковцову, который, по совещанию с А.А. Сабуровым, в то время председателем 1-го Департамента Государственного совета, приостанавливает отправку данного решения на утверждение Николаю II, ожидая, видимо, пока первый интерес к делу со стороны императора пройдет, чтобы позже отправить меморию Госсовета вместе с другими, обычно утверждаемыми скопом. И здесь Таубе не останавливается, через свои связи узнав номер мемории и время ее отправки и проинформировав об этом вновь кн. Орлова, в результате чего император не утверждает из всех присланных мнение большинства лишь в этом одном случае и присоединяется к меньшинству Особого присутствия. Задействовав все имеющиеся рычаги, Таубе в конечном счете добивается, что этот еврей оказался выселен с Северного Кавказа, представ в глазах императора борцом за законность и одновременно с «еврейским засильем».

Удивительна не эта, в конечном счете весьма, увы, заурядная история, а то, что Таубе с гордостью повествует о ней и сорок лет спустя, без малейшего проблеска морального сознания, уверенный в себе как в человеке, свято исполняющем свой долг. И в другом аналогичном случае он утверждает, что вместе с Л.А. Кассо хоть и был за отмену существующих ограничений против евреев, однако до тех пор, пока они оставались действующим законом, почитал своим долгом — вопреки ранее сложившейся практике — строго исполнять их, не позволяя использовать вошедшие в обиход всевозможные способы их обхода. В этом случае вспоминается расхожее замечание опытных наблюдателей русской жизни XIX — начала XX века, что немцы на государственной службе были страшны именно как послушные и недумающие исполнители существующих законов: там, где другой чиновник от души, по корыстному интересу или по лени не исполнял неразумное предписание, остзеец действовал добросовестно и, как можно видеть у Таубе, не забывая и своего «интереса», правда, не столь простодушно выраженного.

 

Примечания

1. К сожалению, при составлении научного комментария к опубликованной русской версии мемуаров немецкая и французская версии остались неучтенными, хотя, как отмечает И.С. Рыбачёнок, по крайней мере французская версия содержит не только подробности, не вошедшие в текст русской версии, но также и некоторые расхождения в передаче событий [см.: Рыбачёнок И.С. Закат великой державы. Внешняя политика России на рубеже XIX–XX вв.: цели, задачи и методы. М.: РОССПЭН, 2012. С. 124, 126].
2. Сближению, вероятно, способствовало сходство характеров и ситуация: высокомерный и отчужденный, Лев Аристидович Кассо по отношению к коллегам в Харьковском университете не скрывал своего превосходства — выпускник Лицея Кондорсе, окончивший парижскую Ecole de droit и обучавшийся юриспруденции в Гейдельбергском и Берлинском университетах, защитив в Германии докторскую диссертацию по праву, наследник одного из богатейших бессарабских семейств, он сильно выделялся из «обинтеллигентившейся» к тому времени университетской среды, на фоне которой эстляндский барон, для которого Харьков также явно был лишь промежуточной остановкой в карьере, принадлежал к тому же кругу, что и Кассо.

Комментарии

  • Некоторое время назад перелистывая недавно изданные воспоминания М.А. Таубе, я испытал разочарование. Вчитываясь уже между строк, мучительно искал, что же могут дать мемуары, казалось бы, довольно влиятельного бюрократа моему исследованию. Вывод был неутешительный: практически ничего. Может быть, плохо искал. А может быть, речь идет о таких воспоминаниях, которые бы оставили, наверное, большинство из нас, — прокомментированный формулярный список, лишь в искаженном виде отражающий биографию страны.

    И все же даже в искаженном отражении можно угадать верные черты. Для Таубе его работа на бюрократическом поприще — не государственное служение и тем более не политика. Это чиновничий труд, требовавший особого профессионализма: знания законов, юридической техники, представления о характере функционирования государственного аппарата. Политические взгляды такого служащего мало кого интересовали. Он технократ, известный своими навыками и умениями.

    Это не банальность, а поэзия бюрократии, что особенно заметно по мемуарам и дневникам столь ярких чиновников, как В.И. Гурко, С.Е. Крыжановский, А.Н. Куломзин, А.А. Половцов и др. Перебирая бумаги, редактируя законы, составляя мемории и журналы, они не просто выполняли техническую работу — они творили порядок, придавали форму хаосу российской жизни. Они обладали сокровенным знанием, отлично разбираясь в анатомии Левиафана отечественной государственности. Эти «жрецы», в отличие от говорливой публики, хорошо представляли, как ускорить принятие нужного решения, как притормозить работу законодательного механизма, а иногда и вовсе заблокировать ее. Их вкусы, привычки, ритм жизни в большей степени определяли характер законодательного процесса, нежели идеологические предпочтения отдельных влиятельных лиц вокруг трона. Их чувству «юридического прекрасного» претили общественные инициативы. Саму же общественность, с ее союзами, земствами, Государственной думой, они и вовсе презирали, отлично зная, что лучшие студенты-юристы шли как раз на государственную службу.

    Россия как большая канцелярия им была известная лучше, чему кому бы то ни было. Беда в том, что Россия не была канцелярией. У чиновников было слишком мало инструментария, чтобы влиять на ход дел в стране. Да и знаний о социальных процессах в России у них было недостаточно. Они вынужденно мыслили метафорами, в какой-то момент поверив в их абсолютную реальность. Динамичная жизнь начала XX века требовала смены поэтического языка, но многим чиновникам он казался безвкусным.

    Кирилл Соловьев, 21.03.2013