История идей

«История идей» — отнюдь не новая область историографического интереса. Но как она понимается современными методологами? Немного об этом.

Профессора04.04.2013 // 1 674
© Hamed Saber

Мы обычно исходим из того, что история имеет дело с «прошлым». Как бы мы ни говорили об истории: как о следовании закону или проявлении случайностей, как об осуществлении универсальных или частных принципов, как о последовательности уникальных или повторяющихся событий, как об аналоге естественно-научного метода или его противоположности, как о всеохватном повествовании или робкой фактологии (и так далее) — всегда подразумевается, что мы что-то утверждаем о «прошлом».

Конечно, мы можем создавать истории чего угодно, включая историю самой истории. Не на последнем месте стоит и история идей. Как мы можем писать историю политики, так же можем писать и историю политических идей. Если можно ставить вопрос о том, какой метод (или какие методы) должен применяться при написании политической, экономической, военной, научной и других форм институциональной истории, то очевидно, что такие же вопросы могут быть поставлены, и даже еще острее, при написании истории философии. Ведь любая история идей, в своих наиболее значимых аспектах, может быть легко сведена к истории какой-то научной отрасли или к какой-то грани истории философии. Когда мы обращаемся к истории философии, то мы вынуждены либо останавливаться по преимуществу на великих текстах, либо, напротив, реконструировать те скрытые от наших глаз контексты, в которых и появляются эти тексты. Мы можем стремиться сохранять верность исключительно прошлому или, напротив, смотреть на то, какие уроки для современности мы можем из него извлечь. В любом случае, нам приходится осмыслять, каким путем мы пришли к тем мыслям, которые в нас сейчас действуют, — только так мы можем найти решения нынешним затруднениям. Все перечисленные подходы могут сочетаться потенциально бесконечным числом способов.

Многое из того, что говорится о написании истории, в частности истории идей, предполагает то понятие «прошлого», которое нуждается в более подробном рассмотрении. В противном случае любой рекомендованный метод письма о таком предмете не только не начнет работать, но и только запутает нас с самого начала. Следует взять за отправную точку непосредственное исследование различных понятий прошлого. Это, конечно, тема для других специалистов. Для нашей задачи достаточно просто привлечь внимание, как мы обычно это и делаем, к различию вариантов «настоящего времени». Как бы там ни было, все понятия о «прошлом» выводятся в противовес одному или нескольким понятиям о «настоящем»; при этом прошлое считается чем-то цельным, почему его и нельзя прямо соотносить с тем или иным протеканием «настоящего». Так, ход войны имеет свою глубину, то есть длительность, и, соответственно, ранний и поздний этап. На раннем этапе это «прошлое», которое остается частью продолжающегося настоящего, но остается именно потому, что здесь мы имеем дело с тем собственным смыслом прошлого, который нельзя построить просто по образцу настоящего времени.

Проблема реконструкции содержания прошлого (past arguments) остается нерешенной. Мы уже не раз отмечали, что прошлое по своей сущности не может быть до конца отделено от настоящего, и поэтому не следует доверять методологии, которая настаивает на полном их разделении. В то же время восприятие того, что происходит в одном сознании или в одно время, может оказаться искажено, если накладывается на то, что происходит в другом сознании или в другое время. Важно подчеркнуть, что если мы хотим избавиться от этих искажений, нам нужно приложить массу усилий, чтобы поставить мысленный (logical) водораздел между сущностью прошлого и настоящего. Основные проблемы такого исторического искажения — не «смешение» прошлого и настоящего, не хронологическая обратимость («чтение истории в обратном порядке»), но необдуманное принятие частного случая как одного из случаев, смешение похожих случаев.

Если мы хотим понять какое-то частное событие или же какое-то частное утверждение (proposition), то нас подстерегает на этом пути целый ряд опасностей. Можно неправильно понять и неправильно истолковать событие. Когда мы пытаемся настаивать на каком-то философском аргументе, уже сама его доказанность автоматически делает его историческим феноменом. Если понять этот аргумент как философский феномен, то тогда утверждение может оцениваться в терминах логической неоспоримости. Если понять его как исторический феномен, то само утверждение может оцениваться в категориях тех обстоятельств, в которых оно было провозглашено, с учетом тех доводов, которые его поддерживали. Если мы пытаемся реконструировать событие или утверждение в терминах его значения, само слово «значение» оказывается потенциально двусмысленным: оно может отсылать либо к логической завершенности, либо к случайным обстоятельствам его публикации, либо и к тому и к другому. Совершенно верно, что само по себе утверждение открыто различным истолкованиям и что понимание его как исторического события среди прочего требует реконструкции конкретных социальных предпосылок, в которых оно и возникло. Но также верно, что такая реконструкция, если понимать ее слишком буквально, может превратиться в уходящую в бесконечность погоню за все новыми предпосылками.

Конечно, нет ничего предосудительного в том, чтобы пытаться лучше понять смысл сказанного автором, исследуя обстоятельства его жизни, психологию и разные прочие предпочтения. Но когда мы исследуем месторождение, мы не знаем заранее, где найдем золотую жилу. Также ничего нет плохого в том, чтобы реконструировать общий смысл сказанного, исследуя логику авторских формулировок. Более того, этот последний подход, на мой взгляд, должен стоять на первом месте. Конечно, когда мы исследуем логику доводов автора, всегда есть опасность смешать их с нашими собственными доводами. Но чрезмерно бояться этого — значит вообще ничего не делать. Очевидно, что даже если мы не знаем, когда положить конец регрессивному рассмотрению все новых контекстов и обстоятельств, то мы никогда не можем быть уверены без оговорок, что мы действительно, с полной ответственностью, раскрыли настоящий «исторический» смысл слов автора.

Вполне разумно предполагать, что мыслители всегда обращаются к той или иной аудитории. Но никогда мы не можем утверждать что-то определенное о качестве и специфике каждой из этих аудиторий, пока сам мыслитель нам об этом не расскажет (и расскажет напрямую). Социальные мыслители почти всегда рекомендуют своей аудитории предпринять некоторые специфические действия. Но те из них, кто становятся действительно крупными фигурами в истории идей, обычно гораздо больше внимания уделяют тому, чтобы объяснить логику понятий и специфический характер социальной деятельности. Когда мыслитель что-то предписывает, дает какую-то специфическую рекомендацию, например свергнуть или сохранить правительство, по большей части он руководствуется текущей ситуацией, которую интерпретатор (exegete) следующего поколения и должен расшифровать и раскрыть. Но там, где мыслитель занят логикой понятия или пониманием социальной деятельности в каких-то ее аспектах, он гораздо меньше руководствуется текущей необходимостью. Проблема в том, что слишком многие наблюдатели расположены думать, что социальная мысль, такая как политическая теория, только и занята, что рекомендациями. Некоторые мыслители, действительно, специализируются по рекомендациям; но эти рекомендации не так интересны позднейшим исследователям просто потому, что они связаны со своим временем. Методологическая рекомендация бросать все силы на реконструкцию контекста, который, как считается, лежит за пределами просто текста, по видимости, внушена тем соображением, что теория лучше всего видна из перспективы (обычно ограниченных) дискретных предписаний, которые незатейливо в нее встроены, а не из перспективы методологии, логического анализа и мощных описательных обобщений (которые как раз в обычном случае и могут охватить самые важные исторические элементы).

Уже не раз отмечалось, что некоторые слова с течением времени меняют свое значение, и поэтому нужно быть осторожными и не думать, что слова всегда значили одно и то же. Это так; но также нам следует отметить, что некоторые слова с ходом времени сохраняют свое значение, и поэтому здесь требуется другая осторожность: не надо воображать, что непрерывности не существует. Значение слов может меняться во времени, но оно также может меняться в пространстве. Так, слово «закуска» (entrée) во Франции означает «основное блюдо», а в Австралии — «первое блюдо». И так же как значение слов может меняться и в пространстве, и во времени, так же точно оно может оставаться в той же самой длительности. Ссылка на географию понадобилась только для того, чтобы отметить один важный момент: перемена значения — это не обязательно и далеко не всегда функция хронологического времени.

Вообще обходясь без ссылок на время, мы можем с полным основанием утверждать, что слова часто используются в различных значениях. Для историка здесь не больше проблем, чем для любого другого аналитика. Когда англиканский священник призывает с кафедры «любить ближнего», слово «любить» значит нечто другое, чем та «любовь», которой тешатся новобрачные в своей укромной спальне. Слова употребляются в различных смыслах; но это общая проблема, а не проблема исключительно историков: контекст — это ключ к пониманию текста, но в той или иной степени этот ключ дает нам сам текст.

Любой дополнительный довод отчасти создает свой собственный контекст, или, лучше сказать, он отчасти предопределяет контекст своего существования. Ни один серьезный исторический аргумент не может состояться просто так. Если он серьезный, то он отсылает к другим событиям, предположениям или точкам зрениям, которые не содержатся в самом тексте, во всяком случае, полностью, прямо и актуально. Ни один серьезный анализ текста не рассматривает просто текст как таковой, отлучая его от среды: нельзя призвать взять текст сам по себе и сосредоточиться на нем. Сосредоточиться на тексте необходимо означает сосредоточиться на том, что вовлечено в текст, что в нем упомянуто. Поэтому требование всегда изучать текст, добиваться понимания текста не означает пренебрежения «контекстом». Текст никогда не бывает самодостаточным. Но сам тот факт, что до некоторой степени он уже понятен, подразумевает отсылку к общему фонду понимания, который одновременно расположен с текстом и вне текста (или рядом с текстом). Мы не можем понять смысл довода, если сразу будем обращаться к посторонним наблюдениям, ведь это просто будут в лучшем случае другие доводы. Если в тексте выражен довод и мы пытаемся его понять, то сначала нам нужно понять смысл довода в рамках самого этого текста. Тот факт, что человек может написать статью или книгу, просто-напросто означает, что он имеет дело с социальной системой, с набором практик, среди которых написание книги есть просто более связный структурный элемент. То, что текст не ограничивается только собой, — не просто общее место, но всеобщий принцип. Но это ни в коем случае не означает, что текстом можно пренебречь или отодвинуть его на второй план. Если наше намерение — понять текст, то мы должны сосредоточиться на тексте. Только если текст кажется аномальным, бессвязным или откровенно лживым, мы имеем честные основания заглянуть за пределы текста, чтобы понять, не могут ли внешние свидетельства помочь нам установить его смысл.

Также может происходить искажение перспективы, если историк идеи предполагает, что предмет его исследования должен сообщить что-то по теме одной из современных дисциплин. Но одно дело говорить, что любой великий мыслитель имеет что сообщить нам по важным вопросам, а другое дело исследовать, что действительно думал этот мыслитель и что представляет из себя его мысль. Есть одна исследовательская программа — отыскивать истоки той или иной идеи, и есть другая исследовательская программа — доказывать, что мыслитель прошлого выдвигал мораль или сообщение, которое относится только к его времени. В первом случае мы справедливо исходим из того, что убеждения и практики наших дней развивались (и продолжают развиваться) во времени и что должна быть какая-то связь, включая и область совпадения, между сущностным содержанием прошлого и настоящего. Во втором случае мы так же справедливо полагаем, что практики, имеющиеся в наши дни, никогда не совпадают до конца с принадлежащими более раннему времени и нужно отыскивать все возможные различия. Какой бы из двух программ мы ни последовали, результат может быть впечатляющим или скудным. Но нет никаких оснований думать, что изнутри одной программы можно разоблачить другую программу как полностью нелепую.

Некоторые ученые считают, что писать историю «идеи» невозможно концептуально. Они в основном исходят из того предположения, что слова, в которых выражается идея, меняют значение, что слова употребляются (даже в пределах одного пространственно-временного континуума) в различных и несовместимых смыслах, из чего можно заключить, что единичная история не может быть написана на основе таких разбегающихся значений. Но все это только слова. Кто будет писать историю неразобранной груды тем и даже пытаться это делать? Из того, что слова имеют различные значения, никак не следует, что нельзя на них сосредоточиться и профессионально ими заниматься. Даже такое простое слово, как определенный артикль the, имеет самые разные значения и употребления (в выражении the wife, «жена», оно означает «моя»; а в выражении the lion, «лев», означает «принадлежащий к данному биологическому виду»). Нашей жизни не мешает то, что слова могут значить самые разные вещи — по крайней мере, пока мы понимаем, какое значение подходит к какому случаю. Если мы не знаем значений слов, то мы путаемся; но само по себе различие употреблений одного и того же слова не создает смешения. Когда мы сталкиваемся с текстом, то идеи в нем неизбежно выражаются в словах. Если мы согласны с тем, что мы можем установить в отдельных фразах значение каждого слова, и если мы допускаем, что все эти фразы вместе образуют некоторый связный смысл (даже если пишется о чем-то странном и несвязном), то мы можем вполне установить тот смысл, ту идею, которая выражена в словах этого текста. Если мы не способны сделать этого, то это значит, что человеческое общение не состоялось, что это просто катастрофа понимания. Пока можно продвигать идеи через слова, возможно реконструировать историю идей через изучение слов. Идеи могут, конечно, быть выражены иначе, чем словами: к их услугам искусство и архитектура, танец и театр. Но основная масса (bulk) идей потребляется читателями благодаря дару слова. Без слов наши идеи окажутся слишком нечленораздельными и примитивными, и поэтому, скорее всего, комичными. Слова подходят идеям, и подходят им в течение долгого времени. Поэтому очевидно, что идея (в данном смысле) имеет свою генеалогию и свою историю. И поэтому если идея имеет прошлое, то возможно писать историю.

Очевидно, что слова имеют историю, иначе бы этимология не была предметом научного изучения. Но менее очевидно, что идеи имеют историю. Слово, хотя это просто знак или символ, — все же один из видов вещей. А всякая вещь имеет какую-то материальность, она длится во времени и поэтому приобретает историческое измерение. Идеи, напротив, хотя и выражаются в словах, не могут исчерпываться какой-то одной зафиксированной формой слова. Существует много различных слов и сочетаний слов, которые выражают одну и ту же идею, в пределах одного языка или при переводе с языка на язык. Если слова в нормальном случае соответствуют исключительно закрепленным за ними символам, то идеи никогда не связаны жестко с конкретными словами или сочетаниями слов. Бывает также, что идеи не соответствуют ничему из действительно существующего (скажем, пресловутый «флогистон»). И если идеи не могут быть выражены исключительно какой-то одной формой слова и если они часто не соответствуют ничему реальному, то можно понять, почему некоторым людям кажется, что идеи нематериальны более чем в одном отношении и что они не имеют истории (или эту историю нельзя написать).

Но проблема в том, что если невозможно написать историю идей, невозможно написать историю чего бы то ни было. Ведь любая история неизбежно — история идей. Предмет любой истории всегда до некоторой степени назначается произвольно. Предположим, мы пишем историю (или биографию) некоего лица — Наполеона, Аттилы или Чаки. Очевидно, что ни один из них не был в 40 лет таким, каким он был в четыре года. Если мы будем рассматривать даже простую физическую непрерывность, прослеживая регенерацию клеток, то окажется, что нет ни одной клетки, которая осталась или сохранилась в изначальной форме за этот период времени. Так что даже в самом простом физическом смысле нет одного Наполеона, Аттилы или Чаки, чтобы о нем писать как о едином предмете. Это же будет относиться и к любому другому персонажу. Точно так же следует думать об индивидуальности. Интеллектуальное различие между Эйнштейном в шесть лет и Эйнштейном в 60 лет столь велико, что при рассмотрении всех различий скажут, что перед нами два разных сознания. Но, несмотря на полную физическую перемену, несмотря на явное и несомненное интеллектуальное развитие, никто не будет утверждать, что писать биографию такого лица — бессмысленное и невозможное предприятие. Биографии продолжают писаться; только при этом мы должны всегда исходить из предположения, из идеи личного тождества, носителем которого и является индивид. Если мы утверждаем личное длящееся тождество Маркса, несмотря на радикальные различия между ранним и поздним Марксом, то мы имеем полное право рассматривать интеллектуальную жизнь Маркса как единое целое.

Если мы пишем о каком-то институте, как, например, о парламенте, мы думаем не о здании и не о его стилистическом решении. Мы прежде всего думаем о некотором наборе практик. Эти практики можно описывать разными словами, различными сочетаниями слов и на разных языках. Но мы можем сказать, что предмет нашего рассмотрения — понятие «представительной власти», которое связано как-то с понятиями «демократии», «свободы», «прав», «неприкосновенности», но также и с понятиями «полномочия» и «управления». Поэтому никто не скажет, что история британского парламентаризма, как в самой Британии, так и в ее владениях, не может быть написана — такие истории пишутся. Написать такую книгу — значит, прежде всего, написать историю «идеи» представительной демократии. Такие истории могут быть хорошо или плохо написаны; но это всегда истории идей. Проблема только в том, что идеи никогда полностью не совпадают с практиками. Мы уже замечали, что идея может отсылать к чему-то несуществующему, соответствовать чему-то, чего нет на самом деле. Но и здесь можно написать историю — скажем, вполне можно создать хорошую историю учения о порождении живых существ из грязи, историю астрологии или демонологии. Мы не можем изучать практику, поведение или явление, или что угодно, концептуально не отличив это от всего ситуативного окружения. Значит, изучать нечто частное, в историческом плане или нет, означает применить или вывести из этого некую идею.

Конечно, существуют различные уровни абстракции, и некоторые идеи, например «представительной власти», явно менее абстрактны, чем другие, как, скажем, идея «справедливости». С другой стороны, есть еще одна проблема: то, что мы называем историей идей в узком смысле, может иметь дело не столько с их абстрактным содержанием, сколько с их применимостью на практике и возможностями управления идеями. Один из первейших критериев управляемости — соответствие изучаемой идеи какой-то определенной практике. Если мы желаем написать историю «равенства», подразумевая под ним «отношение к любому в любой ситуации точно таким же образом», не существует никакой действительной практики, которая показывает пример полного равенства. Поэтому нам нужно проанализировать логику понятия или же ввести его в контекст этических исследований. Но если мы понимаем равенство просто как «равное право всех взрослых голосовать», тогда эволюция этой идеи в качестве практики оказывается достойным предметом исторического исследования. То же самое можно сказать и об идеях «свободы», «терпимости», «справедливости» и о подобных понятиях.

Только исходя из идеи мы можем отобрать то, что нужно нам для исследования; а без идеи не будет никакого отбора и мы не напишем никакой истории. Следовательно, думать, что историю можно написать так, что в ней не будет заключена или отражена «история идей», — серьезная (и банальная) ошибка. Историю нельзя свести к одним только идеям; но не может быть истории без идей, и не может быть истории, которая не была бы одновременно историей идей.

Источник: King P. Thinking Past a Problem: Essays on the History of Ideas. Routledge, 2000. P. 25–29.

Комментарии