Революция и кризис темпоральности. Интервью с Ивом Ситтоном и Мириам Рево Д’Аллон

Немецкий историк Райнхарт Козеллек связывал «эпоху революций» (1750–1850) с возникновением разрывов в социальном восприятии времени. Можно ли утверждать, что мы сейчас переживаем новый разрыв, поскольку мы постоянно прибегаем к понятию «кризиса»?

Профессора01.07.2013 // 852
© flickr.com/photos/zeze57/

Ив Ситтон и Мириам Рево Д’Аллон — французские философы, исследователи современных обществ.

— Мириам, вы продемонстрировали, цитируя Руссо («Мы приближаемся к состоянию кризиса и эпохе революций»), что концепт «кризис», который часто используется для описания нашего время, был в ходу в конце XVIII века. В то время значение слова «кризис» было таким же, как и сейчас?

Мириам Рево Д’Аллон: Понятие кризиса, получившее в наше время широкое распространение, проникло в повседневную речь только по причине утраты словом исходного значения. Греческое понятие krisis изначально относилось только к медицине. Оно по смыслу означало оценку, выбор, отделение и решение. Слово использовали при характеристике неоднозначно протекающих процессов, которые при этом поддаются диагностике и прогнозированию и в которых можно выделить момент, определяющий все дальнейшее течение процесса; этот момент перелома и называли кризисом. Таким образом, состояние кризиса неотделимо от восприятия времени: в каком бы контексте мы ни использовали понятие «кризис», оно подразумевает темпоральность. Оно принадлежит к особому типу историчности, для раскрытия которого понятие «кризис» подходит как нельзя лучше.

В XVIII веке, веке открытия истории, понятие «кризис» перестало использоваться в столь ограниченном и техническом смысле (в Средние века его употребление было ограничено сферой медицины) и вышло на передний край современной мысли в связи с новой концепцией истории. Введение понятия «кризис» в дискурс модерна о темпоральности и историчности означало, что в семантике слова произошли значительные сдвиги, можно сказать, случился отказ от предшествующей традиции. «Кризис» в наши дни обозначает полный разрыв с традицией, радикальное отрицание старого во имя некой идеи прогресса. Этот термин не только получил широкое распространение и стал использоваться в отношении к любому периоду трудностей и напряжений — он также связан с возникновением такой формы субъектности, которая чувствительна к нарушениям порядка и способна к пониманию значимых политических и экономических трансформаций. Так что политические кризисы оказываются специфическим образом связанными с той формой исторического мышления, одновременно с которой они возникли.

Рассуждения Руссо интересны потому, что он приписывал кризису политический смысл, относящийся к реальному конфликту, не связывая его с понятием диалектического прогресса в гегельянском смысле. Полезно процитировать весь абзац целиком:

«Мы верим в существующий социальный порядок и не задумываемся о том, что этот порядок ждут неизбежные революции и что невозможно предвидеть или предотвратить то общественное устройство, при котором будут жить ваши дети. Знать превращается в простолюдинов, богатые становятся бедными, монарх делается обыкновенным подданным. Так ли редки удары судьбы, чтобы полагать, что вы будете избавлены от них? Мы приближаемся к состоянию кризиса и эпохе революций. Кто же может знать, что будет с нами?»

В данном тексте Руссо подчеркивает непредсказуемость будущего, которое никогда нельзя знать наверняка, а также указывает на роль непредсказуемости в социальных и политических конфликтах. Произойдут ли революции и кризисы — а в тексте они связаны — как нечто «неизбежное», если социальный и политический порядок не окажется несправедливым и невыносимым? Однако «неизбежный» не означает «предсказуемый», потому что будущее не определяется идеей бесконечного прогресса. Кризис — это удар или разрыв, это не такое событие, которое легко может вписаться в мировую историю, и не такое событие, о котором можно знать заранее; кризисы радикально изменяют ход истории. Рассуждения Руссо имеют большое значение, потому что ему удалось встроить неопределенность в представление об историческом будущем. Хотя кризисы и революции часто сопряжены с моральными рисками, они могут приводить и к позитивным изменениям. По Руссо, кризис вскрывает амбивалентность будущего и его фундаментальную неопределенность.

Тем не менее, сегодняшнее значение термина «кризис» отличается как от исходного греческого, так и от того значения, которое возникло в XVIII веке и было связано с концепцией исторического будущего. Складывается такое впечатление, что состояние кризиса сегодня в порядке вещей, это норма, которую отличает растущая неопределенность относительно причин, следствий и самой возможности разрешения кризисной ситуации. Такое ощущение, что мы ничего больше не можем решать, так как мы постоянно пребываем в кризисном состоянии. Поскольку значение понятия «кризис» стало столь широким, кажется, что кризис является нормой жизни, частью окружающей обстановки. Такое радикальное переосмысление этого термина означает, что наше восприятие времени изменилось коренным образом: оно по-прежнему характеризуется неуверенностью в будущем, но, в отличие от Руссо, мы, похоже, потеряли веру в продуктивность самого существования во времени. Таким образом, отношение к глобальному кризису как к ситуации, из которой нет выхода, связано со способностью человека мыслить себя в будущем.

— Ив, в вашей книге «Свержение невыносимого» ( Renverser l’insoutenable) вы сравниваете преимущества конца XVIII века с преимуществами наших дней. К каким выводам вы пришли в результате этого сравнения?

Ив Ситтон: Мне кажется, что за последние несколько десятилетий мы закрывали глаза на устойчивый рост неравенства самого разного рода, как в «богатых» странах, так и в мировом масштабе. Конечно, заработная плата китайских рабочих, которые заняты в отраслях промышленности, производящих экспортные товары, стремительно увеличивается; и в таких странах, как Китай, формируются системы социальных гарантий. В глобальном масштабе различия по совокупным показателям смягчаются, когда такие статистически значимые страны начинают догонять остальных, подстраиваться под них. Но, как можно убедиться на примере случая с рабочими компании Foxconn, относительное обогащение создает новые моменты напряжения; это детально обсуждается в статье, вышедшей в январском номере «Ревю де Ливр» за 2013 год. Поэтому, несмотря на позитивные изменения в таких странах, как Китай, Индия и Бразилия, я считаю, что наше время — это время усугубления неравенства, неравенства в сфере доходов, социального обеспечения, доступности высшего образования и работы на полную занятость, а также в комплексном обеспечении достойных условий существования.

Подобное усугубление противоречий всегда оказывает дестабилизирующее воздействие; надо учесть и необъяснимость этого неравенства ввиду влияния мировых средств массовой информации, постоянно снабжающих нас образами, благодаря которым эти различия выглядят все более и более вопиющими; добавьте сюда еще и изменения климата, из-за которых в ближайшем будущем может произойти вынужденная миграция некоторой части населения, — все это предвещает большие волнения и беспорядки, если только мы не сможем предупредить ход событий и радикальным образом изменить направление нашего развития.

В этом смысле, мы действительно переживаем «кризис темпоральности». Мы, возможно, впервые являемся свидетелями того, как в среднесрочной перспективе появляются причины, достаточные для возникновения чрезвычайно серьезных социальных катаклизмов. И мы все еще не в состоянии создать такие политические организации, которые могли бы предотвратить эти катастрофические события. То есть политическая темпоральность не скоординирована с социальной темпоральностью и с темпоральностью окружающей среды, как показал Хартмут Роса в своей книге «Ускорение» ( Accélération, 2010) и как я пытался объяснить в 46-м выпуске журнала «Мультитюд» (2011).

— На ваш взгляд, современное понимание термина «кризис» имеет отношение к реальности или к сфере нового коллективного воображаемого?

Ив Ситтон: Я полагаю, что современные употребления этого термина могут ввести в заблуждение относительно его значения. Слово «кризис» используют совершенно так же, как слово «миф». Во-первых, значение термина «кризис» предполагает некую встроенную «историю»: раньше все было хорошо, а теперь все плохо (т.е., сейчас у нас «кризис»), но все должно стать лучше. Во-вторых, основополагающим оказывается такой миф: в один прекрасный день кризис, который замедлил наше развитие или даже отбросил нас назад, прекратится, и мы снова будем двигаться вперед с прежней скоростью. Это ключевое заблуждение: благодаря господству экономического мышления над политическим, мы практически всегда считаем, что кризис — это замедление или остановка роста ВВП. У нас кризис, потому что ВВП не растет. Поэтому мы не замечаем того, что настоящий кризис, неизбежная катастрофа не имеет ничего общего с нашей «скоростью», т.е. с ускорением или замедлением роста, а имеет отношение к направлению нашего движения; главное — не то, будем мы двигаться быстрее или медленнее, а то, куда мы направим наши производительные силы.

Подавляющее большинство сегодняшних дискуссий о кризисе просто преступно. На тех, кто руководит ими, лежит ответственность за катастрофы, которые ожидают нас в будущем, в особенности потому, что такие дискуссии позволяют избежать вопроса о направлении движения и говорить только о его скорости (т.е. «полный вперед» для роста). Мы не можем пойти на решительные меры, чтобы остановить разрушение окружающей среды «из-за кризиса», потому что наши первоочередные проблемы, требующие решения, — это безработица, дефицит бюджета, долги, потребности финансового сектора и прочая бессмыслица. Мы снова начнем думать о более экологически устойчивом образе жизни, только если мы увидим себя летящими в пропасть! Кроме того, что мы просто не сможем вернуться к росту в 6% или 8%, настоящая проблема, повторюсь, не в скорости, а в направлении нашего движения.

Мириам Рево Д’Аллон: Современное употребление термина «кризис» показывает, что в нашем восприятии времени произошли изменения, но его обобщенную форму (во французском языке это собирательное существительное единственного числа “la crise” (the crisis)) необходимо рассмотреть с разных точек зрения. Во-первых, с точки зрения ее приемлемости, как этимологической, так и политической. За время употребления этого термина начиная с XVIII века удалось вычленить множество основных характеристик историчности эпохи модернити. Переход к эпохе модернити привел, по Козеллеку, к «темпорализации» исторического опыта. Поскольку история стала восприниматься как процесс с четко заданным направлением, в котором будущее становилось реализацией прогресса, время было наделено историческим качеством: оно превратилось в движущую силу, которая сама по себе становилась действующим лицом в истории. Время стало двигателем истории, которая должна прийти к завершению, и движущей силой политических устремлений, которым надлежит реализоваться. История больше не осуществлялась во времени — она осуществлялась при помощи времени.

Однако сегодня мы стали свидетелями процесса «детемпорализации». После крушения широко распространенной веры в прогресс и будущее, в духе теологии, ведущее к лучшей жизни, мы сейчас переживаем период безнадежности. Самый распространенный образ настоящего сейчас — это только что начавшееся и неопределенное будущее. Этот новый способ существования во времени влияет как на видение обществом своего коллективного будущего, так и на то, как индивиды видят свои жизненные траектории; и в том и в другом случае будущее представляется неопределенным.

Даже если некоторые вводящие в заблуждение употребления понятия «кризис» являются всего лишь оправданиями («все из-за кризиса») или попытками объяснить применение мер, не способных справиться с усилением неравенства, было бы ошибкой не принимать кризис всерьез, как если бы он был всего лишь плодом коллективного воображения, не имеющим никакого отношения к реальности. Повсеместность кризиса свидетельствует как о том, что мы освоили новый способ существования-во-времени, новый «образ времени», так и о распространившемся ощущении, будто важность регуляторных мер будет доказана всякий раз, когда они будут сталкиваться с тем, какая скорость и сложность свойственна экономическим и технологическим процессам. Политическое действие больше не существует в форме инициативы. Оно в основном проявляется в форме реакции — реакции на ситуацию на финансовых рынках, на экологические катастрофы, на социальные и культурные изменения.

Отличительная примета понятия «кризис» — тесная связь, уже давно учрежденная, между объективной реальностью и нашим восприятием ее. Кризис — это часть непосредственного опыта человека эпохи модернити. Если идея кризиса отражает те трудности, с которыми современное человечество сталкивается, пытаясь определить свои отношения с историей, то такое представление о кризисе не обязательно обрекает нас на неопределенность и покорность судьбе. Широкое распространение дискурса, требующего оплакивать утраченную способность к политической инициативе и неотвратимый конец, еще не отражает всей полноты картины нашего восприятия понятия «кризис», так как еще одна его отличительная черта — способность заставить нас рассматривать все это не как кульминацию неизбежного процесса, а как начало последовательности изменений: как можно перестать считать некоторую совокупность идей сомнительными и начать рассматривать их как источник объективных знаний? Как нам осмыслить тот факт, что кризис возникает «впереди» себя, так сказать, на противоходе? А ведь могут появиться различные субъективные представления в ответ на неопределенность будущего, помимо тех, которые основаны на страхе и неуверенности. Неопределенное будущее, кроме того, еще и невозможно предсказать. Если мы в настоящем рассматриваем будущее как проблему, а не как источник надежды, то это потому, что оно перестало быть желанным. Будущее сделалось синонимом опасности. Мы беспорядочно связываем с будущим всевозможные страхи и надежды. Наши представления о будущем эволюционировали от эсхатологических представлений (о будущем как о чем-то, совершенно независимом от воли людей) до понимания будущего как «прирученного» и дисциплинированного, а сейчас будущее пугает нас как нечто совершенно непонятное. Решение, однако, состоит не в том, чтобы делать выводы исходя из предположения, что история — это непрерывный процесс, и не в том, чтобы планировать будущее с целью придать ему предсказуемость. И не в том, чтобы впадать в идеализм, который может привести к утопизму.

— Историк Райнхарт Козеллек видел существенные расхождения в представлениях о темпоральности среди современников «эпохи революций». Как вы думаете, изменения, которые коснулись нашего отношения ко времени и кризисам, повлияли на наше отношение к революциям?

Ив Ситтон: Слово «революция» само по себе очень семантически нагружено. Здесь тоже может быть ловушка. Как утверждает Лакан, как и многое другое, революция — это движение, совершаемое небесным телом, когда оно, обернувшись по орбите, возвращается в исходную точку. Более того, согласно традиции политической мысли, революции рассматриваются как нечто абсолютное: революция означает неожиданные, захватывающие и необратимые перемены. «Арабская весна», по крайней мере, в первые месяцы, внушила нам мысль о том, что революции на самом деле возможны: тираны были свергнуты, коррумпированные режимы пали, все увидели, что французский кабинет министров, который поддерживал их, — это сборище шутов, а те, кто раньше был в оппозиции (в том числе сидел в тюрьмах и подвергался пыткам), взяли власть. Так что, пока хотя бы некоторые люди верят в возможность революций, они существуют. И это хорошо.

Однако здесь больше вопросов, чем ответов. Неужели такого рода революции все еще возможны у нас? Почему их темпоральность, отличающаяся высокой скоростью, существует отдельно от негибкой структуры власти? Если могут возникать революции, направленные против диктаторских режимов, то могут ли иметь место революции, направленные против «представительной демократии», которую следовало бы назвать «потребительской властью посредственностей» (“consumerist mediocracies”)?

Я полагаю, что то, как мы воспринимаем темпоральность социальных изменений, можно описать как многофазность (polyphasing). Как слоеный пирог, она состоит из множества пластов, в каждом из которых развитие происходит со своей собственной скоростью и только иногда случаются синхронные изменения (эти моменты мы и называем «революциями»). Различные формы и уровни власти питают наши надежды, страхи, наше повседневное поведение. Последнее мы часто не воспринимаем всерьез, считая «малыми делами» (речь идет о покупке органической продукции, об отказе от авиаперелетов или просмотра телевизора, об организации работы местной сети распространения, о привычке снижать скорость и т.д.). Ничто из этого не является достаточно революционным: радикальное изменение направления, о котором я говорил выше, требует совершения следующего шага — коллективного действия. Мы должны «восстать», и мы можем восстать только вместе. Для этого требуется хотя бы некоторая синхронизация, как я попытался показать в номере 50 журнала «Множество» (“Multitudes”), посвященном именно вопросу «восстания» (uprisings, soulèvements). Тем не менее, те самые «малые дела» являются и первым шагом, и главным результатом действительно значимых революций. Поэтому не следует пренебрегать ими: они, как правило, не видны на арене политической борьбы, но имеют большое значение благодаря кумулятивному эффекту. И, я думаю, мы бы в гораздо меньшей степени ощущали безысходность в политической сфере, если бы более позитивно относились к подобным «малым делам».

Однако этих «малых дел» явно недостаточно. Темпоральность — вот реальное препятствие для реализации революционного потенциала. Действие может быть воспроизведено и повторено, но, вообще говоря, оно не имеет «длительности». Однако значение имеет только то, что длится, и именно этого не достает политическим силам, которые стремятся изменить направление политического развития, — способности существовать длительное время. Основной порок так называемых (крайних) левых заключается в том, что в последние пятьдесят лет они впустую тратили время на сектантство, дискуссии, громкие ссоры; отсюда их разобщенность и слабость. Левые с подозрением, даже с презрением относятся к консенсусам и компромиссам. Как следствие, они неспособны к самоорганизации, не в состоянии учредить такие объединения, которые бы сплотили различные группировки и направили бы совокупность сил на то, чтобы изменить общее направление движения.

Должна возникнуть совершенно новая культура, но не в вакууме, не из абстрактных идей, а в рамках новых способов жизни, которые могут стать возможными благодаря революционным формам средств массовой информации. В книге Фреда Тернера, посвященной переходу «От контркультуры к киберкультуре», описывается такой онлайновый сетевой активизм, возникший в результате того, что члены общин хиппи в 70-е годы разъехались по домам: люди устали спорить о том, кто будет мыть посуду или убирать ванную (как правило, это были одни и те же люди), так что все они вернулись в свои маленькие домики, но, используя компьютер, они могли оставаться в контакте без того, чтобы жить в одном доме. Легко представить себе разговор, который протекает в спокойной обстановке в том случае, если он ведется лицом к лицу, но перерастает в ссору, если происходит по электронной почте. Мы еще не располагаем такими навыками и привычками, которые бы удерживали нас от ссор посредством клавиатуры и монитора (как когда-то мы ссорились по поводу посуды и уборки в ванной). На это потребуется время, но это должно произойти, если мы собираемся «восстать вместе» в новых условиях коммуникации и коллективного действия, которые характеризуют нашу эпоху.

Следовательно, вопрос о «революции» (к этому слову я отношусь настороженно; оно довольно устаревшее и вряд ли нужно снова вводить его в употребление) следует разделить на две части: с одной стороны, восстание (а оно может быть осуществлено только в группе), с другой стороны, организация (однажды «поднявшись», невозможно оставаться без организации, а это означает необходимость компромисса и согласия). Восстание может только продолжаться, но этот эффект сохранится в той мере, в какой новые формы организации вступят в борьбу с реальным миром, для того чтобы изменить его в среднесрочной и долгосрочной перспективе (даже если установившаяся власть может стать негибкой, что обычно разочаровывает). Сила революции 1968 года не в том, что произошло это событие как таковое, хотя оно было весьма воодушевляющим, а в том, что было после — а именно, появление мелких организаций, которые продолжали существовать долгие годы после этого (коммуны, ассоциации, периодические издания, Cerfi [1] и т.д.).

Дело не в том, чтобы высказаться в поддержку возвращения к темпоральности, негибкости «демократического централизма» или троцкизма, а в том, чтобы мобилизовать усилия для принятия многофазового и полицентричного характера социополитической жизни. Необходимо изобрести такую многоуровневую структуру, в которой верхние уровни могли бы быстро изменяться, в то время как остальные оставались бы относительно стабильными. Нужно понимать, что, как убедительно показала Элинор Остром, только полицентричные и организованные на нескольких уровнях структуры могут эффективно функционировать при постоянном усложнении нашего общего мира (по этой теме см. блестящее интервью с Остром в журнале «Экология и политика» (Ecologie et Politique, 2011, No. 41, p. 111–121)).

Первым требованием любой будущей «революции» мог бы стать отказ от самого названия этого интервью. Когда мы говорим о кризисе темпоральности, мы не замечаем самого настоятельного императива: заменить единственное число множественным, осознать, что существует не одна только политическая темпоральность, а, скорее, политические изменения возможны только в те периоды, которые не могут совпадать друг с другом. Мы должны научиться анализировать и представлять себе разнообразные темпоральности, связанные с восстанием и с теми способами, которыми мы организуем наш общий мир.

Мириам Рево Д’Аллон: Я не думаю, что наше восприятие революций — это предмет для критики. Козеллек, говоря об «эпохе революций», показал, что в этот период понятие «революции» стало, как и само понятие «истории», собирательным существительным единственного числа. Излишне говорить, что последствия этого изменения отношения ко времени, в особенности в связи с понятием революции, являются весьма существенными. Но все это началось не в тот момент, когда кризис стал повсеместным. Опыт тоталитарного правления немало способствовал тому, что возникли сомнения как относительно самого понятия, так и относительно его коррелятов («новый человек», предполагаемое завершение эксплуатации и господства и т.д.).

Даже если оставить эти вопросы в стороне, само по себе понятие революции проблематично по многим причинам. Революции эпохи модернити, то есть революции XVIII века (американская и французская), уничтожили циклическое определение, связанное с астрономическими революциями. Как утверждает Ханна Арендт в книге «О революции», значение понятия революции в Новое время подразумевает радикальный разрыв со старым порядком и рождение нового мира. Подобные представления о революции основываются на убеждении, что течение истории вдруг начнется заново, что откроется абсолютно новая история, которая «никогда ранее не была известна и рассказана». Существует множество фоновых предположений, связанных с темпоральностью или историчностью: например, телеология прогресса и вера в светлое будущее, благодаря которым революционеры начали уповать на то, что они могут начать новую эру. В настоящее время этих убеждений больше не существует: исчезновение ожиданий, связанное со способностью человека к самореализации, и затухание старых надежд положили начало а-телеологическому сценарию, в котором будущее представляется только что начавшимся и неопределенным. Сама идея освобождения должна пониматься независимо от классического революционного сценария.

Я сомневаюсь, что термин «революция» следует применять к освободительным движениям, которые недавно появились в арабском мире. Скорее, там происходили восстания и мятежи, возникло освободительное движение против авторитарных и деспотических режимов. Однако освобождение не приводит автоматически к институционализации свободы. И хотя демократические настроения сыграли большую роль в возникновении этих движений (в Египте и особенно в Тунисе), трудности, с которыми сейчас сталкиваются эти страны, вызваны, в основном, препятствиями, возникающими на пути развития демократии.

В данный момент вопрос не в том, каким должно быть понятие революции в свете современного содержания понятия «кризис». Гораздо важнее вообразить новое отношение к новому будущему, в особенности с точки зрения политической мысли и политического действия. Я думаю, что для развития демократии могут быть применены еще не использованные ресурсы, такие как полемические формы дискуссий. Исходя из этого, сегодняшнее разочарование во многих традиционных формах политической жизни и то, что многие предпочитают некие новые, не до конца определенные формы взаимодействия, не обязательно означает, что люди совершенно потеряли интерес к политике; это, скорее, освоение новых политических практик, как можно убедиться на примере того, что широкое распространение получили кампании в поддержку петиций, гражданские собрания, деятельность групп активистов и т.д. Смысл в том, чтобы поддерживать политику «вызова», поощряя разного рода споры и дискуссии. Такое видение ситуации, на мой взгляд, слишком ограничивает, поскольку в этом случае больше ценятся протестные действия, чем способность к положительной мобилизации; негодование становится важнее надежды; неприятие реальных политических проектов — важнее их утверждения. Кроме того, что аккумуляция негативной энергии как таковой часто приводит к провалам (сходным образом выражение негодования и требования часто ведутся с позиции жертвы), настоящее противодействие — не в том, чтобы чинить препятствия и осуществлять контроль; необходимо демонстрировать реальную способность проявлять инициативу: не только формулировать ограничения и разрабатывать механизмы действия, а способствовать воссозданию и укреплению демократии. Те новые угрозы, с которыми мы сталкиваемся, также являются настоящим вызовом: экология, технологические инновации, значение финансового сектора и т.д.; существуют столь же серьезные вызовы и в социальной сфере: реальное признание равноправия полов, гомосексуальные отношения, проблемы рождаемости. Эти изменения предоставляют и возможности для обновления: пятьдесят лет назад никто не мог представить себе, что вопросы семьи — это предмет политического регулирования. Однако вместо отказа от использования механизмов регулирования происходит расширение сферы публичного. Ту ситуацию, в которой оказались демократические страны, — перед ними стоит так много новых вопросов, ждущих решения, — можно рассматривать не как проблему, а как новую возможность; то же самое можно сказать о возможности возникновения новых практик и новых форм действия, которые, без сомнения, будут связаны с новой ситуацией, в которой мы все оказались.

Беседовали Гийом Мазо и Жанна Муасан

 

Примечание

1. Cerfi — Центр международных исследований и обучения (Centre d’études, de recherches et de formation institutionnelles), французский исследовательский коллектив, существовавший с 1967 по 1987 год под руководством Феликса Гуаттрари.

Источник: Books and Ideas.net

Комментарии

Самое читаемое за месяц
  • Андрей Десницкий