Опыт словаря нового мышления

Памяти Вероник Гаррос. Вспоминает Михаил Рожанский, вспоминаем и мы, если мы смеем назвать себя друзьями Гефтера.

Карта памяти 08.07.2013 // 520
© Виктор Штрассер

Михаил Рожанский: Статья Вероник Гаррос «Интеллигенция» была написана четверть века назад для уникального проекта, русская версия которого называлась «50/50. Опыт словаря нового мышления» (Москва; Paris: «Прогресс»; Payot, 1989). Идея, реализованная в этой книге, родилась в одном из разговоров Михаила Гефтера с Вероник Гаррос — сопоставить смыслы, которые вкладывают в одни и те же понятия советские интеллигенты и французские интеллектуалы, позволить тем и другим посмотреть на эти смыслы со стороны. Впрочем, я уже навязываю свое представление о замысле книги, хотя то обстоятельство, что Веро оставила за собой право написать именно статью об интеллигенции (М.Я. и Веро сразу набросали первый список понятий и возможных авторов словаря), как и содержание статьи, позволяет судить о замысле книги. Сейчас одна из центральных мыслей статьи — предсказание об исчерпании интеллигенцией смысла своего существования — звучит почти как общее место. В ситуации перестройки, когда интеллигенция была воодушевлена открывшейся возможностью участия в истории, этот тезис из статьи был далеко не очевиден. Для такого вывода необходимо было то глубокое знание России и советской интеллигенции, которое было у Вероник Гаррос.

Веро — близкий друг, и я не готов писать некролог. Могу только кратко пояснить: Вероник Гаррос (Веро — одно из детских имен, которое для ее русских друзей стало основным) родилась в феврале 1958 года в Швейцарии, где учился ее отец, уехавший из Алжира от колониальной войны (затем он снова попал в мясорубку этой войны, несмотря на то что был пацифистом и сторонником независимости Алжира и преследовался за свои убеждения). Никаких «русских корней» у Веро не было — в Институт восточных языков и цивилизаций ее привел интерес к русскому языку, русской истории и культуре. Не только к русскому языку и не только к нашей истории, но именно интерес к России оказался судьбой. Большую роль в этом сыграли знакомство и дружба с М.Я. Гефтером (Веро училась в Париже у Тамары Кондратьевой — ученицы Михаила Яковлевича). В «гефтеровском трехтомнике» («Век XX и мир» за 1996 год) опубликована статья Веро «Асимметрия» (т. 3, с. 54–65), и там есть небольшое предисловие, которое я написал по ее просьбе (сама она избегала всякой публичности, а публичный рассказ о личном был для нее совершенно невозможен). Нужно было объяснить, почему статья о свойствах памяти (предисловие к книге дневников 30-х годов — также воплощению совместного замысла Веро и Михаила Яковлевича) посвящена Гефтеру. Добавлять что-либо к тому, что Веро приняла и одобрила к публикации, не буду.

Невозможно сказать внятно о том, что Веро так плотно привязало к России: в одном из интервью она назвала Россию своей родиной. Упомяну, что в кабинете Веро висели фото трех женщин, особенно близких ей: Надежды Яковлевны Мандельштам, Раисы Борисовны Лерт и Анны Михайловны Лариной (Бухариной). Воспоминания Анны Михайловны вышли во Франции в переводе Вероник Гаррос и по ее инициативе. В прощальных наших разговорах Веро говорила об этих трех женщинах, проживших российский двадцатый век. Человеческий опыт и судьбы советского века были для Веро не только предметом, а собственным внутренним опытом. Мне кажется, он ей был необходим и для того, чтобы понять современный мир и есть ли у нас (не только у России и не только у интеллигентов) будущее. Это делает статью «Интеллигенция» актуальной сегодня.

Что добавить? Впервые в Москву она приехала на стажировку в 1979 году. С 1988 до 1993 года жила в Москве: стажер-исследователь, сотрудник корпункта «Монд», консультант издательства «Прогресс». Жила в Москве, но очень много ездила по России. Ушла Веро 6 июля в возрасте 55 лет. Последний месяц она провела в прощании с близкими в любимом доме в горах, в местечке Дасо (это центр Франции). Сыновьям Симону и Николя 17 и 16 лет.

Слово интеллигенция непереводимо, а явление, обозначаемое им, неопределяемо. Впрочем, непереводимость — свойство и самого явления. В этом смысле понятие интеллигенции — предварительное понятие, понятие-предчувствие.

Оно появилось как русское заимствование в определенный момент западной истории (во Франции в 20-х годах, вероятно, по следам русской революции). Но что значит «заимствование»? (Моше Левин, например, размышляет об одном из последних непереводимых слов: «Термин “перестройка” вошел в мировой политический словарь не только потому, что он отражает реальное содержание большой и сложной задачи, стоящей перед Советским Союзом, но и потому, что эта же задача стоит, хотим мы этого или нет, и перед всем миром».) Когда и почему понятие «чужое», «чуждое» (именно непереводимое) оказывается потребностью всемирной истории? Каковы те медленные эволюционные процессы или, напротив, резкие социально-исторические повороты, которые, чтобы осмыслить себя, вдруг прибегают к заимствованиям из иных культур? Когда реальность уникальна настолько, что определяющее ее слово непереводимо, а потребность определить — неотложна? Наконец, не ставит ли проблема заимствования и перехода из одного языка в другой (учитывая дальнейшее использование и развитие терминов) под сомнение иллюзию изначально подразумевавшейся ими общей истории?

Интеллигенция — это «русское заимствование» требует или по меньшей мере напрашивается на сопоставление с родственным французским явлением уже потому, что явление это со времен дела Дрейфуса и памятного «Манифеста интеллектуалов» в газете «Аврора» имело собственное слово, определяющее его, — интеллектуалы.

В общих чертах русская интеллигенция может быть определена решительной безнадежностью Адорно, утверждавшего после геноцида Второй мировой: «Интеллигентность — нравственная категория». Но все же (а может быть, и прежде всего) она определяется следующим парадоксом: по определению, она противится всякому определению, и это ее свойство — основа ее бытия. Возьмем за точку отсчета ее упорное нежелание быть заключенной в жесткие рамки социологических категорий — хотя бы уже потому, что в данном случае она рассматривалась бы как стабильное явление. Иначе говоря, является ли интеллигенция как феномен, появившийся исторически сравнительно недавно, чем-то раз и навсегда данным?

«По уровню бескультурья и лени мы живем почти во времена Меровингов. Надо поистине обладать охотничьим чутьем, чтобы выискивать интеллигентов (…)». Горькая ирония, выразившаяся на страницах популярного французского еженедельника, проводившего недавно анкетирование, могла бы показаться почти банальной, не будь в ней привкуса отчаяния. «Пустота», «отсутствие», «отступление», «деградация», «опустошенность», «все в прошлом» — даже частота употребления подобного лексикона характерна (заметим попутно, что термин «кризис» в нем отсутствует). Анкетирование было чисто журналистским, но оно не утрачивает от этого своей значимости, давая пищу для размышлений. Особенно примечательны результаты опроса об «интеллектуальной власти во Франции», согласно которым пальма первенства отдается Бернару Пиво, ведущему популярной литературной телепрограммы, и Клоду Леви-Строссу. Современность и груз истории, посредничество и творчество уживаются друг с другом, смешиваются и, кажется, со временем превращают в повседневность явления самого разного порядка: понятия «информационного взрыва» и «информационного выбора»; движение к новому подъему недооценивавшихся прежде радио, прессы, ТВ, родившееся в недрах университетского кризиса 70-х годов; наконец, тот факт, отмеченный Пьером Нора, что неологизм «интеллектуал» возник во Франции одновременно с понятием «событие». Если вдуматься, то и сам главный вопрос анкеты: «Кому принадлежит интеллектуальная власть?» — не менее красноречив, чем ответы на него. То же чувствуется и в горько-сладком комментарии одного из победителей опроса К. Леви-Стросса, который будто бы не принимает как результаты анкеты, так и самую действительность: «…Я принадлежу к прошлому веку… и если мое имя повторяется чаще других, то только потому, что я мешаю меньше других».

Восьмидесятые годы демонстрируют нам, что уже не ставится вопрос об определении (что такое интеллектуал?) и об отношении интеллектуала к власти — а это был традиционный вопрос, — теперь же спрашивают о власти как таковой, о власти интеллектуала. И ответы подтверждают эту путаницу, это смешение в умах двух вопросов. Мало кто воспротивился сближению слов «интеллектуал» и «власть», кто заявил о «природной и функциональной» их несовместимости, кто напомнил, подобно Леви-Строссу, говорящему из «прошлого века», о призвании, которое заключено в нарушении сложившегося порядка вещей, в том, чтобы «противостоять миру» (как говорил Адорно в отчаянном усилии заставить услышать об этом и сознавая, что этого не случится).

От противостояния к интеграции — движение, заметное с начала 70-х годов и подтвержденное появлением неологизма «интеллократ» и тем, что интеллектуалы более не утверждают свой мир без участия власти, что они выступают теперь не против, но вместе, а также ощущением того, что интеллигенты, имеющие власть, являются в некоем роде «официальными интеллигентами общества»; это движение вытекает не только из того, что эсхатологическое мышление времени торопилось окрестить «концом идеологий». Несомненно, здесь особенно чувствуется совпадение кризиса идеологического (вполне реального) и кризиса письменной традиции. Появление новой техники и новых видов умственного труда, появление на сцене фигуры технократа (одновременно являющегося, по выражению Ж.Л. Фабиани, «техническим специалистом и консультантом по социальным вопросам»), размывание границ между жизнью активной и жизнью созерцательной в некоторой степени дисквалифицировали наследников этой письменной традиции (впредь именуемых «интеллигентами старого типа», что само по себе символично), которые как будто были выхолощены технократической культурой, подавлены царством прагматичности и рационализма. И, несомненно, «поворот» многих интеллигентов в политическом плане тоже иногда коренится в совпадении этих двух «кризисов».

В этой связи, хотя это уже и давнее дело, показательным остается феномен «новых философов»: так четко он выкристаллизовал разные этапы этой эволюции. Если бы даже их имена оставались навсегда связанными с понятиями, где превалируют поверхностность и эфемерность («мысль-мода», книга-событие», «журналистика-маркетинг», «философия-спектакль»), само явление посредством двойной пустоты, которую оно выражает, отсылает к другим категориям, так же как идея разрыва, с которой оно непременно связано, отсылает не только в область идеологии.

Прежде всего, если традиционно появление или пребывание интеллигенции на страницах истории ХХ века связано с ощущением или предчувствием исторического разрыва, с наступлением моментов, несущих в себе Исторические события (это и писатели 20–30-х годов, участники Сопротивления, послевоенные интеллигенты-коммунисты, «носильщики» во время войны в Алжире), то появление на сцене «новых философов» соответствует ощущению пустоты, ощущению отсутствия истории. (Это то, что грубо выражено в формуле «автомобиль, холодильник и телевизор убили революцию».)

Далее, несмотря на несомненное внимание (со стороны средств информации), «новые философы» символизируют поколение, которое не породило «сознание, оказывающее духовное, интеллектуальное влияние», и узаконивают исчезновение «наставников духа». Исчезновение, которое, хотя и положило начало благотворному процессу развенчания кумиров, все-таки тоже ощущается как пустота (где Мальро, Сартр, Камю, Альтюссер, Барт?..). Наконец, от объявленных похорон Маркса (см. «Маркс умер», 1970) до «открытия» ГУЛАГа (эта реальность стала трамплином для новых философов, другие знали и говорили об этом давно) их речи, как отмечал М. де Серто, лишь «регистрировали медленный обвал, который лишил французскую интеллигенцию идеологической и исторической опоры», и «указали пальцем на эту наготу».

История не может больше служить оправданием — это обнаружил тот медленный обвал, главное имя которого — сталинизм: ХХ съезд, Будапешт, Прага, «Архипелаг ГУЛАГ» (1974), а вслед разочарование в Китае, в странах «третьего мира», в собственном рабочем классе. (Кстати, не является ли идея о конце мессианской роли рабочего класса одновременно с идеей о конце мессианства интеллигенции?) Если, как отмечает историк Л. Булгакова, центром внимания русско-советской интеллигенции последовательно было крестьянство, пролетариат, а теперь сама история, то следует признать, что у французской интеллигенции сейчас нет иного предмета, кроме нее самой. Конец всемирности, обозначенный этим обвалом, ожесточенный антиутопизм, порожденный им, — все это лишило интеллигенцию некоторых из основных ее свойств. Не стала ли утрата прежних предметов и исторических основ истоком этой своего рода покорности нашего общества, представляемого в качестве непревзойденного образца, этого ощущения, что другой модели общества и быть не может, истоком разочарования в истории, спровоцированного тем, что сама история была поставлена под сомнение? Действительно, отныне жизнь общества скорее комментируется, нежели критикуется или оспаривается. На сцену также выходит «ощущение катастрофы», присущее как русской, так и западной интеллигенции 20–30-х годов и прекрасно выраженное Вальтером Беньямином: «Концепцию прогресса следует основывать на идее катастрофы. Если же будет продолжаться “обычный ход” вещей — вот это катастрофа». Но главное, и об этом беспощадно говорит М. де Серто, «покончено с виновностью интеллигенции перед историей!» — «новые философы» (которых рассматривают как представителей интеллигентов нового типа) окончательно отвернулись от этики ответственности, которая нами считается сутью интеллигенции.

В этом смысле новые интеллигенты умертвили интеллигенцию, которая является теперь лишь социологической категорией.

Но, может быть, это умерщвление есть простое отступление, подтверждающее тезис историка М. Гефтера о том, что интеллигенция не может рассматриваться как стабильное явление? (Можно смеяться по поводу ее отсутствия — в СССР или ее исчезновения — во Франции, заметим только, что никогда еще об интеллигенции столько не говорили…) Возможно, именно отсутствие интеллигенции, как отметил один из комментаторов вышеупомянутой анкеты, ставит вопрос о том, может ли «общество идти вперед, нормально функционировать при отсутствии утопий, мифов, противоположных общепринятым ценностям», без мятежной мысли?

(Анти)утопизм, (анти)мессианизм, (не)участие — интеллигенция определяется сегодня лишь через отрицание, это след от длительного травмирования поколений, которые душой и телом втягивались в историю. Это травма, нанесенная им разложением телеологического понимания истории, нежеланием Клио подчиняться законам. Разве интеллигенция не показала, что для существования она должна осмысливать настоящее с позиций будущего? В этом смысле она являлась бы не отношением к истории, а самой историей, как ее понимают Юрий Лотман и Михаил Гефтер, т.е. специфическое восприятие времени, утвердившееся (с последующим развитием, разумеется) в эпоху Просвещения (см. статью Юрия Лотмана «Клио на распутье» в журнале «Наше наследие»).

История, как и интеллигенция, — это сравнительно недавнее «изобретение», заменившее циклическое восприятие времени; она становится понятием относительным (под пером Гефтера). Но родились ли они одновременно? «Возможно, что власть умов, интеллектуальная власть, возникает во время кризиса, в ходе борьбы. Энциклопедисты, Гюго, Золя — они боролись. А мы?..» — цитата лишь подчеркивает поразительный факт: как только заходит речь (снова через отрицание) о том, как определить «интеллигента», прибегают не к неологизму прошлого века «интеллектуал», не к непереводимой «интеллигенции» из начала века нынешнего, но сразу же к акту рождения истории.

…А история умирает. Это «парадокс», который вовсе не парадокс, а такая сторона нашей жизни, которую мы недостаточно понимаем. Мы продолжаем жить в мире, которого уже нет. Мы живем по его стандартам, говорим его языком, а его уже нет — он другой. «Мы говорим на языке истории о том, что уже не есть история», — так написал Михаил Гефтер в своей статье «От ядерного мира к миру миров».

Если, как он считает, мы живем, не сознавая того, в эпоху конца истории, то, по той же логике, мы присутствуем не при отступлении, но при конце интеллигенции.

Комментарии