От поэтики истории к истории как практике

Что такое историческая культура и как с ней увязано современное историографическое развитие? Насколько социальные травмы воздействуют на профессию историка? Несколько предположений от Антониса Лиакоса.

Дебаты05.08.2013 // 392
© Guy Mayer

Доклад на конференции «Будущее теории и философии истории» (The Future of the Theory and Philosophy of History), Гент, 10–13 июля 2013 года.

В большинстве теоретических дебатов по теории истории история понималась как дисциплина и интеллектуальная практика, способная представлять нам прошлое. Но бум памяти и войны вокруг истории в последние десятилетия отвлекли наше внимание на публичные измерения исторической практики. Хотя история всегда была чем-то большим, чем дисциплина, ограниченная небольшим сообществом специалистов, это внешнее измерение почти не осознавалось. Теория истории ориентировалась на эпистемологию исторического исследования или на риторику истории. Публичные измерения истории либо не замечались, либо объявлялись побочными по отношению к основным задачам истории. В этом поле признавалась господствующей дихотомия правильных употреблений истории и злоупотреблений историей, а публичные историки были выселены в гетто музеев и исторического просветительства. Но массовое измерение, приобретенное историей, означает, что теоретики истории должны изменить свой подход и поставить массовое восприятие истории в центр собственного внимания: смотреть на него не только как на побочное и частное измерение исторического знания и не только с точки зрения достижений в познании. Всю эту практику истории лучше рассматривать с точки зрения чувств и страстей, которые вызывает история. Другими словами, если мы решили смотреть на историю как на предмет теории истории, историю следует видеть не как когнитивный процесс, как привыкли считать, но как на социальную и культурную практику. Последнее утверждение ставит перед нами проблему более общего характера: как именно возможно иметь дело с прошлым в современных обществах? Наше внимание смещается от вопроса «Что произошло в прошлом?» к вопросу «Что происходит в настоящем ввиду прошлого?». Такой сдвиг обозначил переход от теоретизирования истории к теоретизированию исторической культуры.

В последней четверти ХХ века история стала полем битвы вокруг травматических событий прошлого, особенно событий ХХ века. Прошлое стало яблоком раздора историков, правительств, законодателей и медиа. Войны памяти и законы о памяти стали множиться, воспроизводясь то в одной стране, то в другой. Хотя история и политика всегда подразумевали разные формы участия и разные роли участников, исторические войны, международное правосудие и создание международного жесткого контекста норм преподавания истории в школе поставили перед историками новые эпистемологические проблемы и моральные дилеммы, не только в связи с наследием, которое разделяет и сталкивает людей, но, прежде всего, в связи с тем прошлым, которое причиняет боль и связано с историческими травмами. Это очень острый вопрос, потому что историки теперь вынуждены не только исследовать прошлое, но и сместить внимание с вопроса «Что произошло в прошлом» к вопросу «Что происходит в нашем настоящем ввиду прошлого?». Этот последний вопрос, который и является предметом нашей небольшой статьи, ознаменовал переход от истории как отслеживания следов прошлого к исторической культуре, позволяющей наблюдать, как именно прошлое продолжает жить в настоящем, как оно связано с нашей жизнью, нашими решениями и нашими ориентирами на будущее. Законы, которые нацелены на регулирование способов разговора о прошлом, образовали новое поле споров между историками, законодателями, европейским и национальными парламентами. За первой такой законодательной инициативой, в отношении отрицания холокоста, пришли и новые законы, осуждающие рабство в североатлантическом регионе, преступления колонизаторов в колониях, коммунистические репрессии в Центральной и Восточной Европе и особые преступления в отдельных странах, которыми занимаются национальные историографии. Пьер Нора в своей статье «История, память и закон во Франции с 1990 по 2010 год» признает, что правительства и законодательные органы имеют право определенным образом ориентировать коллективную память, но резко оспаривает введение юридической ответственности в вопросах, связанных с представлением о прошлом. Нора утверждает, что если исторические события начинают квалифицироваться в соответствии с уголовным законодательством, это ставит крест на всяких дальнейших исторических дискуссиях из-за страха перед правовыми последствиями, и тем самым исследования этих вопросов становятся невозможны. По словам Нора, «дело политиков — помнить жертв, воздавать дань памяти и возмещать ущерб, чтобы жертвы получили заслуженный почет. Дело историков — делать все остальное: устанавливать факты и предлагать истолкование этих фактов; и здесь не может быть никаких ограничений, никаких табу». Но прав ли Нора? Соответствует ли такое разделение ролей новым реалиям? Один из главных вопросов публичного восприятия истории и войн памяти — концептуализация геноцидов и преступлений против человечества. Как мыслить такие события? Как исследовать и как говорить о массовых убийствах людей, о разрушении их жизни? Какие понятия и какие литературные приемы позволят описать их опыт? Массовые уничтожения и геноциды — это специфические события ХХ века, или же историки стали достаточно опытными и восприимчивыми к тому, чтобы исследовать такие события, потому что их образ мысли и способ занятия историей изменился к настоящему времени благодаря изменениям в политической жизни после Нюрнбергского процесса? Рамкой нынешней дискуссии о массовых уничтожениях является Конвенция ООН о предотвращении геноцида и наказания за него 1948 года. Этот закон ввел моральное измерение в осмысление прошлого и написание истории прошлого. Но такая экспансия морали в работу историков не ограничивает ли их свободу судить и объяснять — которая со времен по крайней мере историзма XIX века считалась одной из основ профессионализма? Если раньше от исторического знания требовали нейтральности и объективности, то теперь на их место пришло открытое сочувствие жертвам и почтение к ним, и это шло бок о бок с открытым общественным осуждением актов насилия, выраженном в известном призыве «Больше никогда!».

Историки уже не могут себя вести как отрешенные и безразличные наблюдатели, не принимающие во внимание моральные импликации своих книг и статей. Но не подрывает ли такое моральное внимание автономию исторического мышления, ставя исторические интерпретации и представления под власть закона или политических решений? На этот вопрос отвечает Йорн Рюзен в статье «Употребление истории: борьба вокруг травматического опыта прошлого в исторической культуре». Согласно Рюзену, хотя существует «ясное различие между политическими и юридическими заявлениями и нормами с одной стороны, и принципами исторического мышления с другой стороны», тем не менее, есть пересечения между политикой и правом — и историческим мышлением. Рюзен прослеживает эти пересечения на примере трех поколений немецких историков: историки поневоле следовали тому, как ставятся проблемы в общественном мнении и как общество воспринимает прошлое. Рюзен делает вывод, что историческое исследование не вступает в противоречие со всеобщими принципами морали. В ловушку попадает только моралистический этноцентризм, который подгоняет целостность истории под политические намерения. Но когда мировой порядок, установившийся после Второй мировой войны, потребовал институционализации памяти о преступлениях против человечества, тем самым был взят под защиту определенный способ помнить прошлое: было заявлено, что перед нами моральная ценность, которую необходимо признавать, даже принудительно. В последующие годы определение того, что есть «геноцид», расширялось: признавались всё новые геноциды, и это позволило разным нациям и этническим группам добиваться компенсации за те несправедливости, которые они претерпели в прошлом. Сам термин «геноцид», помимо требования международного правосудия, стал маркером признания совершенного преступления и, тем самым, получил перформативный смысл. Этот термин в публичной памяти указывает на страдание, которое перенесло некоторое сообщество, и требует почтения к жертвам и внутри страны, и во всем мире. Как только страдания в прошлом были названы геноцидами, они приобрели статус культурного положения и сделались моральным источником политики и международных отношений. Следствием официального признания ряда травм и институционализации памяти о них стало обращение с прошлым по определенным правилам. В то же время институционализация памяти становится в высокой степени избирательной: не всякая память блюдется и признается. Мемориалиазация прошлого в публичной сфере зависит от соотношения сил в настоящем: существуют страшные преступления против человечества, которые не признаны и не наказаны, потому что жертвы не имеют возможности рассказать о своих мучениях мировой общественности или мучители не дают им этого сделать. Но достоинство жертв должно быть защищено законом.

Наказание за отрицание геноцида — другая большая тема. Сейчас на страже этой памяти стоят законы о памяти, в некоторых случаях входящие в уголовное законодательство. Вторжение закона в память о прошлом означает, что историки и исторические институты уже не могут выполнять своей традиционной роли стражей истории. Ведь отношение с прошлым становится все более диффузным и благодаря новым медиа приобретает те измерения, которые уже не могут контролироваться академическими институтами. Влечение к истории (claim to history) превратилось в неподконтрольную тягу, затронувшую не только образованные элиты, но и массы. Историю читают как литературу. Размыты границы между восприятием истории, историческим романом и вымыслом. В современной исторической культуре травматическое заменило возвышенное, а жертвы пришли на смену героям. Прошлое рассматривается как симптоматика разнородных симптомов и связывается с правом и моральными требованиями. Наконец, новые персонажи прошлого, чьи имена становятся нарицательными, — это уже не славные мужи, но великие злодеи. В таких условиях историкам приходится вводить в историческое повествование моральный нарратив.

Перемены в способе памяти, начавшиеся в послевоенный период, стали результатом наложения нескольких факторов: одновременно и опыта войны, и страдания масс, но также надежды выбраться из этой ситуации, восстановить мирное существование на будущее через проговаривание прошлого и изучение его, насколько возможно. После таких сдвигов история уже перестала пониматься как социальная наука, объясняющая развитие общества. Она превратилась в дисциплину, сосредоточенную на наших отношениях с прошлым, включая чувства, внимание, признание и правосудие. История была призвана к новым задачам: исцелять, возвращать достоинство, примирять, морально возрождать общества, причем теперь уже в мире, в котором прошлое представлено не в печатном, а в виртуальном цифровом виде. Новые запросы и новая цивилизация покончили с традиционной ролью истории, как она понималась и культивировалась в обществах ученых, которые добивались отрешенного от злободневности и бесцельного знания. Такой сдвиг опрокинул историю в сферу исторической культуры, где историки уже не являются привилегированными учредителями отношений настоящего с прошлым. Следовательно, чтобы понять новые роли исторических сообществ, мы должны расстаться с нормативным понятием «правильного и ложного употребления» истории и рассматривать историю не как окно в прошлое, спрашивая: «Что произошло в прошлом?» — но как окно в наш дом, в котором мы живем, спрашивая: «Как прошлое действует в настоящем?» Мы не должны переставать интересоваться прошлым, но мы должны также интересоваться историей как свойством культуры наших обществ. Не как нужно описывать историю, но какой она предстает на деле. Такое обращение взгляда внутрь нас самих не означает безразличия, не означает безответственного или бездумного употребления прошлого, и тем более манипуляции историей и историческим сознанием. Напротив, только тогда историки лучше поймут сложность и многомерность того мира, в котором они работают. История становится ареной, на которой социальные и этнические группы требуют освобождения от стигм прошлого и заявляют намерение участвовать в формировании будущего. Все равно появляющиеся новые элиты учреждают свою гегемонию за счет старых авторитетных элит.

Но как быть со строгостью исторического исследования? Занимают ли историки, во всяком случае, следующие в русле европейской и американской научной традиции последних десятилетий, особое место в исторической культуре и употреблении прошлого? Если смотреть в долгосрочной перспективе и с точки зрения культуры, то статьи 12 выпусков журнала Нistorein показывают, что история стала политической культурой, понятной в ретроспективе, и одновременно частью более обширной повести о вербализации и рационализации различий, порожденных вооруженными конфликтами, гражданскими войнами, диктатурами и травматическим опытом. Этот международный или глобальный идеологический контекст становится все важнее для формирования исторических нарративов и для планирования будущего развития теории истории.

Комментарии