Больше чем историк

Без гнева и пристрастия: об исторических новинках, претендующих на историографический вес.

Дебаты 16.12.2013 // 1 522
© English PEN

Акунин Борис. История Российского государства. От истоков до монгольского нашествия. – М.: АСТ, 2013. – 396 с.

Историк всегда несколько больше, чем историк, в России — особенно. Обзорные курсы русской истории или ее отдельных периодов опираются на три традиции: собственно научную, литературную и политическую. Имена Ключевского, Грекова и Тихомирова с одной стороны, Карамзина и Пушкина — с другой, Ленина, Троцкого, Сталина и Деникина — с третьей, показывают значимость этой триединой традиции для нашей страны. Поэтому решение историка, а вместе с тем писателя и политика Бориса Акунина написать новую «Историю Российского государства» не может не интриговать.

Во вступлении Акунин пишет, что, в отличие от историков, создающих свои теории, не имеет соблазна выпятить удобные для него факты и замолчать либо подвергнуть сомнению все, что в его логику не вписывается (с. 6). Вскоре он возвращается к этой мысли, поясняя, что у многих историков «возникает искушение прибавить рассказу о древних временах стройности и логичности, “дообъяснить” случившееся, причем гипотезам и догадкам придается вид установленного факта». Акунин отмечает, что сам он старался преодолеть такой соблазн (с. 8). По словам автора, не лучше ситуация и с источниковедением: «Учебники часто приводят сомнительную датировку событий, да и сами события при ближайшем рассмотрении иногда оказываются пересказом мифов» (с. 8).

После столь настойчивых намеков на ограниченность, а то и научную несостоятельность предшественников Акунина, читатель вправе ожидать от новой «Истории Российского государства» чего-то действительно нового по сравнению с сочинениями Карамзина, Соловьева, Костомарова, Иловайского, Платонова, Ключевского, а также многочисленными учебниками и обзорными работами советского времени.

 

Русославянский гамбит

Новая терминология всегда привносит в научное исследование дополнительную интригу: ведь если автор решился воспользоваться своим собственным инструментарием, значит, он задумал в своей работе что-то такое, чего нельзя сделать обычными средствами. Лучшие историки, филологи и особенно философы создавали таким способом целые миры, которые невозможно увидеть иначе, чем с помощью «запатентованной» авторами аппаратуры. Так работали Пьер Бурдье со своим «габитусом», Бахтин с «хронотопом» и «карнавализацией», Пригожин с «диссипативными структурами», не говоря уже о марксистах и психоаналитиках. Разумеется, новые термины оказываются удачными столь же редко, как новинки в дебюте шахматной партии. Поэтому ученые стараются не изобретать новую терминологию без крайней необходимости.

Акунин с первых ходов играет по-своему. На 20-й странице он вводит странный термин «русославяне», который то ли объединяет русских со славянами, то ли указывает на их различие, употребляет его несколько раз и лишь на с. 58 поясняет: «Притом что ни русских, ни тем более России пока не существовало — поэтому до поры до времени я буду пользоваться не очень складным термином “русославяне”». Удивительная логика! Советского Союза тогда тоже не существовало, может быть, стоит «до поры до времени» называть население Древней Руси «советскими людьми»? Кому станет легче от таких пояснений?

Использование неудачного термина естественно становится в дальнейшем причиной нелепых и ошибочных суждений. Так, например, Акунин пишет, что в V–VII веках русославяне жили гораздо южнее России, а потом начали двигаться в общем направлении на северо-восток (с. 20). Где именно «южнее России» жили «русославяне» во времена когда, напомню акунинское пояснение, «ни русских, ни тем более России пока не существовало», и какая Россия имеется в виду (если Киевская Русь или Российское царство, то южнее лежали часть территории нынешней Украины и Кавказ, если Российская империя или СССР — дело другое, если РФ — третье), и почему попасть в Россию с этих югов можно было, двигаясь на северо-запад, автор не поясняет. Предложенная же Акуниным датировка и вовсе нелепа: по данным письменных источников, археологии и лингвистики в названное Акуниным время, т.е. в V–VII веках, славяне занимали как междуречье Днепра и Днестра, так и северо-запад современной России (Седов В.В. Культура псковских длинных курганов // Славяне в раннем Средневековье. М.: Научно-производительное благотворительное общество «Фонд археологии», 1995. С. 211–217; Седов В.В. Этногенез ранних славян // Вестник Российской академии наук. 2003. Т. 73. № 7. С. 594–605).

Далее Акунин сообщает, что на реках геродотовой Скифии «как на каркасе возникла страна русославян, которая со временем превратилась в государство» (с. 23). Получается, что «русославяне» еще до образования древнерусского государства осознавали свое территориальное единство в рамках какой-то страны.

«Не все русославянские колена обитали в лесах, — пишет Акунин чуть дальше, — но все без исключения жили вдоль рек» (с. 24). Эта собственная фраза так увлекла автора, что он мигом вывел из нее теорию перехода славян от «наполовину степного» народа к лесному (с. 23–28). Этим переходом Акунин объясняет и особенности национального характера русских («в том, что мы такие нелегкие, очевидно, виноват все-таки Лес» (с. 28)), и характер взаимоотношений восточнославянских племен с финно-угорскими аборигенами. По его словам, «в отличие от славян, финны не занимались ни земледелием, ни скотоводством», а потому запросто уступали славянам реки, уходя в леса. «Реки финнам были ни к чему, — рассуждает Акунин, — торговли они все равно не вели — не имели излишков… Финнов лес кормил недостаточно сытно, чтобы развивалась культура, но и не настолько впроголодь, чтобы побуждать к уходу с насиженных мест» (с. 32). В этом рассуждении неверно почти все. Так, например, племена дьяковской культуры, населявшие ту область, в которой впоследствии расселились вятичи и частично кривичи, жили именно по берегам рек. Дьяковцам было известно и скотоводство, и земледелие, и торговля: в позднеримское время дьяковцы активно включаются в международный обмен, поставляя пушнину в обмен на украшения и, возможно, что-то еще. Внезапный уход быстро развивавшихся племен дьяковцев из их прекрасно укрепленных городищ (в одной только Москве осталось 10 дьяковских городищ, некоторые из которых, например Дьяковское и Кунцевское, можно посетить) — предмет головной боли археологов и лингвистов, и такие рассуждения от лица финно-угров, как «Хотят славяне зачем-то селиться по берегам больших рек? Да ради Исянена-Громовержца, не жалко» (с. 33), характеризуют не финно-угров, а Акунина, и только его.

Однако гордый внук славян и финн не одни пострадали от акунинского красноречия. Ничтоже сумняшеся Акунин называет обычно относимых к германцам, кельтам или даже праславянам бастарнов одной из трех ветвей сарматов (с. 44), никак не поясняя, что привело его к столь смелому выводу. Касогов он называет предками черкесов (с. 204), хотя этот этноним обозначает адыгов, общих предков адыгейцев, кабардинцев, черкесов и шапсугов. Легкость, с которой Акунин рассуждает о народах, поразительна. Осетины, по его словам, «являются прямыми потомками некогда могучего народа, часть которого в III веке ушла в горы, спасаясь от победоносных готов» (с. 46). Акунину неизвестно, что аланы ни в какие горы от готов не уходили, а первоначально занимали Приазовье и Предкавказье, потом частично направились с теми же готами на запад, частично остались в Предкавказье. Константин Багрянородный в X веке располагает Аланию выше Кавказского хребта. Образ осетин, потомков некогда могучего народа, бежавшего в горы от готов, придуман Акуниным так же, как образ простоватых финнов, не знавших ни культуры, ни сельского хозяйства и уступавших славянам реки «ради Исянена-Громовержца», а равно как и образ русских, которые утратили в лесах все прежние черты национального характера, кроме любви к выпивке («Ну и все свидетели отмечают склонность приднепровских славян к “хмельному медопитию”… Это, пожалуй, единственная черта, сохранившаяся в национальном характере после того, как русские ушли в суровые, глухие леса и просидели там безвылазно полтысячелетия», с. 29).

 

O rus!..

Нет, наверное, ни одного исследования в области гуманитарных наук, которое было бы полностью свободно от ошибок. Но обычно в научной публикации количество ошибок уменьшается по мере приближения к основной для автора теме и ее ключевым вопросам. Акунин же раз за разом грубо ошибается именно в ключевых вопросах своего исследования, посвященного истокам Российского государства и его развитию. При этом гарантией от таких ошибок могло бы стать даже не знакомство с какими-то малоизвестными специальными работами, а всего лишь грамотность и аккуратность при переписывании общедоступных сведений. Слово «Россия», сообщает Акунин на 58-й странице, впервые встречается в документе 1387 года. Это называется: слышал звон, да не знает, где он. Источником акунинской ошибки, вероятно, стал комментарий Г.Г. Литаврина к трактату Константина Багрянородного «Об управлении империей» (комм. 3 к главе 9), а именно фраза: «В южнославянских памятниках для обозначения государства он (термин “Росиа”. — М.С.) употребляется лишь с 1387 г., в России — со второй половины XV в.» (Соловьев А.В. Византийское имя России // ВВ. 1957. Т. XII. С. 134–146).

На самом деле греческий термин «Poсиа» как обозначение территории восточнославянского государства впервые в византийской литературе встречается в сочинении Константина «О церемониях» (De cerem. Р. 594. 18, 691. 1. См.: DAI. II. P. 20). Говоря о последующей судьбе термина, Литаврин, комментировавший византийский источник, не стал рассматривать западноевропейский материал, однако, согласно тому же А.В. Соловьеву, в германских и французских хрониках XII века встречается и форма с удвоенным «с» — Rossia (Соловьев А.В. Византийское имя России // ВВ. 1957. Т. XII. С. 139). Что же особенного случилось в 1387 году? В Студийском монастыре (том самом, который современный турецкие власти хотят переделать в мечеть) отправляющемуся на Русь митрополиту Киприану написали книгу под названием «Митрополиту Киевскому и всея Росия». С этой книгой он отправился в Россию, прихватив по пути спасшегося из татарского плена и спрятавшегося в Молдавии будущего князя московского Василия Дмитриевича. Итак, в 1387 году слово «Росия» (а не «Россия», как думает Акунин) впервые встречается в славянском написании, причем вошло в употребление оно не «много позже», как считает наш автор, а именно с этого момента (уже в начале XV века его использует митрополит киевский Григорий Цамблак). Форма же с двумя «с» появилась действительно позднее — при Иване Грозном, а стала преобладающей лишь в XVII веке.

«С монгольским вторжением история Руси заканчивается. Больше страны с таким названием уже никогда не будет», — утверждает Акунин (с. 467). Однако в 1254 году Даниил Романович Галицкий принял титул Rex Russiae, на протяжении XIII, XIV, XV и XVI веков название «Русь» благополучно существует (в чем несложно убедиться, хотя бы вспомнив титулование недавно умершего Юрия Яковлева в фильме «Иван Васильевич меняет профессию»), к концу периода параллельно с «Росией» и «Россией», и лишь в XVII веке постепенно исчезает.

 

По щучьему велению и общему мнению

Сколь бы странным это ни показалось, но Акунина, выпускника историко-филологического отделения Института стран Азии и Африки, постоянно подводит нехватка общей гуманитарной эрудиции. Так, например, он пишет: «Известно, что быстрее всего развивались народы, которых природа либо щедро облагодетельствовала, либо обделила своими дарами и заставила активно бороться за выживание. На первом этапе истории преимущество получили жители плодородных земель Междуречья и Нила, Эллады и Апеннинского полуострова; на следующем — те племена, кого нужда гнала с насиженных мест» (с. 34). Не говоря о том, что эта теория Акунина противоречит его же взглядам на зловещую роль леса в истории русского народа и его финно-угорских соседей, отмечу ошибку, которая легко могла бы испортить оценку студенту-историку на экзамене: дело в том, что Греция никогда не была плодородной и даже в период своего расцвета была вынуждена импортировать зерно.

А уж после утверждения, что «в Европе с античных времен… сложилось стойкое представление о том, что интересы индивидуума являются высшей ценностью; они важнее интересов социума» (с. 508), несчастного студента могли отправить на пересдачу, потому что рассуждать об античности, не имея понятия о роли гражданской общины в жизни грека или римлянина, нельзя.

Акунин пишет, что в IX веке «родилось государство, которое с тех пор много раз распадалось, но окончательно не исчезло, беспрестанно меняло свои размеры, очертания и даже название (Киевская Русь, Владимирская Русь, колония Золотой Орды, Московское великое княжество, Московское царство, Российская империя, СССР, Российская Федерация)» (с. 104). За такие утверждения абитуриенту на экзамене поставили бы «двойку». Из восьми приведенных Акуниным названий государства два (Киевская Русь и Владимирская Русь) представляют собой названия историографические, введенные в оборот историками XIX века (с таким же успехом можно сказать, что римские граждане эпохи, скажем, Цезаря называли свое государство Древним Римом), и еще два являются плодом писательской фантазии автора («колония Золотой Орды» и «Московское царство»).

Говоря, что гобелен из Байе «излагает сугубо норманнскую версию» завоевания Англии (с. 103), Акунин путает интересы норманнов с интересами нормандцев (зять Ярослава Мудрого норвежский король Харальд Суровый, конкурировавший в боях за Англию с Вильгельмом Завоевателем, Акунина бы не похвалил).

Возвращаясь к цитате про быстрое развитие облагодетельствованных природой народов, отметим, что ссылками на общее мнение или очевидность Акунин обосновывает самые дикие утверждения, по которым либо вовсе нет единого и/или очевидного мнения, либо, что хуже, оно есть, но совершенно не совпадает с акунинским. Так, например, Акунину «понятно», что славяне пришли в Европу из Азии (с. 60) или что «по общему мнению» автор «Повести временных лет» был полянином (с. 71).

 

Не читал, но осуждаю

Акунин считает себя если не первооткрывателем российской истории, то кем-то вроде продолжателя Ключевского, он нарочито отказывается знакомиться с трудами послереволюционных отечественных историков (из них в книге упомянут только Б.А. Рыбаков, которому Акунин дал два определения: «главный советский специалист по древнерусской истории» (с. 106) и даже «главный советский историк» (с. 220), и если первое из них не соответствует истине, то второе вообще нелепо и больше всего напоминает выражение «главный по тарелочкам» из «Блондинки за углом»). Из-за такого своего нежелания знакомиться с работами, написанными за последние девяносто лет, Акунин оказывается абсолютно не в курсе той проблематики, о которой пишет. Например, Акунин считает, что падение значимости пути «из варяг в греки» в XII веке стало для России «экономической катастрофой», подорвавшей основу благосостояния страны (с. 483). Надо заметить, что вопросы древнерусской торговли исследованы в советской историографии очень подробно. Согласно этим исследованиям, XI и XII века были периодом не упадка российской торговли, а ее расцвета (см., напр.: Новосельцев А.П., Пашуто В.Т. Внешняя торговля Древней Руси (до середины XIII в.) // История СССР. 1967. № 3).

Акунин также сообщает, что в XII веке на Руси начался «кризис ликвидности, и наступил безмонетный период», что автор объясняет истощением запасов серебра на Востоке (с. 488). Однако начало безмонетного периода специалисты связывают с прекращением притока западноевропейского денария, так как к концу XI — началу XII века именно он стал основной монетой на Руси, вытеснив дирхем. Более того, запасов серебра на Востоке было столько, что уже во второй половине XIII века в Золотой Орде началась массовая чеканка серебряной монеты (см. Янин В.Л. Денежно-весовые системы домонгольской Руси и очерки истории денежной системы средневекового Новгорода. М., 1956).

Акунин пишет, что «в правление Игоря оформилась и закрепилась первичная хозяйственно-экономическая база русского государства» (с. 162), не зная, что возникновение полюдья не только не привязывается историками к Игорю (в частности, свидетельство ибн-Хордадбеха позволяет говорить о полюдье на Руси применительно к первой половине IX века), но и рассматривается иногда как всемирная категория (см. Кобищанов Ю.М. Полюдье: явление отечественной и всемирной истории цивилизаций. М., 1995). По мнению Акунина, Смоленское княжество так укрепилось во время татаро-монгольского нашествия, что «вполне могло бы стать колыбелью нового общерусского государства», если бы не потерпело поражение в противоборстве с западным соседом, Литвой (с. 395). На самом деле с конца XIII века Смоленское княжество вступает в период упадка, постепенно распадаясь и оказываясь в зависимости одновременно от Великого Литовского и Московского княжеств.

Акунин старается доказать, что Юрий Долгорукий «не отличался государственной мудростью и полководческими талантами», а его роль в русской истории сильно преувеличена (с. 408, 410). В частности, Акунин сообщает как увлекательную новость, что имя Долгорукого «прославлено в истории и известно всякому современному россиянину благодаря событию, которого, собственно, не было» (с. 408). Посмотрев в школьные учебники, Акунин мог бы убедиться, что современный россиянин и без него знает, что Москва не была основана Долгоруким, а всего лишь была впервые упомянута в контексте его княжения. А ознакомившись с проблемой чуть более подробно, наш автор узнал бы, что связь Долгорукого с градостроительством в нашей историографии неслучайна. Именно Долгорукий начал активную колонизацию Суздальского края, что позволило впоследствии Андрею Боголюбскому начать новый северо-восточный этап русской истории. Долгорукий основал Кострому, Дубну, Скнятин, Юрьев-Польский, Дмитров, Переславль-Залесский, именно поэтому князя-градостроителя и решено считать основателем Москвы, хотя она и была при нем всего лишь впервые упомянута.

Упомянутый Акуниным «римский теплый период», длившийся с 250 года до н.э. по 400 год н.э. (с. 19), в отечественной науке принято называть римским климатическим оптимумом, а последнее европейское похолодание (там же), обычно называемое малым ледниковым периодом, не датируется XVI–XVIII веками (как полагает Акунин), так как оно началось двумя веками раньше. Начинать его с XVI века ни в коем случае не следует, так как в XVI веке как раз произошло временное повышение температуры.

Впрочем, Акунин быстро забывает свою периодизацию и утверждает, что резкое похолодание на севере Евразии пришлось на III–V века (с. 40), то есть как раз на римский климатический оптимум! Источником этой неточности может быть другая ошибка Акунина: Великим переселением народов, которое он сопоставил с похолоданием, обычно считается не период III–V веков, как у Акунина, а IV–VII века. С таким исправлением утверждение Акунина о связи ВПН с климатическим пессимумом раннего Средневековья становится осмысленным. Произвольные датировки вообще характерны для Акунина. С точки зрения дилетанта, события, имеющие приблизительную датировку или альтернативные датировки, можно произвольно смещать по хронологической шкале. Однако профессионал знает, что каждое историческое событие имеет привязки не только (а порой не столько) к абсолютной хронологии, сколько к относительной. Первое средневековое похолодание можно датировать и так и эдак, переселение народов — тоже, но нельзя датировать то и другое так, чтобы тем самым разрушилась заявленная тобой связь между двумя этими явлениями.

Однако Акунин не только не знает советской историографии, но и очень плохо знаком с работами тех немногих дореволюционных авторов, на которых он активно ссылается. Так, по словам Акунина, автор «Повести временных лет» (стойкая убежденность Акунина в том, что ПВЛ — произведение одного автора, не может не вызывать уважения) «запутался в византийской хронологии», отнеся воцарение Михаила III к 6360 (852) году, тогда как Михаил стал базилевсом «не с 852 года, а с 842-го». Дальше, продолжает Акунин, «путаница лишь усугубляется» (с. 125). На самом деле еще со времен академика А.А. Шахматова известно, что русский летописец не запутался, а стал жертвой путаницы, возникшей в использованном им при работе хронологическом своде, известном как «летописец вскоре патриарха Никифора». Более того, он не «усугубил» путаницу, как почему-то считает Акунин, а наоборот уменьшил ее. «Надобно отдать ему должное, — говорит обильно цитируемый Акуниным В.О. Ключевский в первой лекции своего “Курса русской истории” (Ключевский В.О. Курс русской истории. Ч. I. Петроград, 1918. С. 100–101), — при скудных средствах он вышел из своих затруднений с большим успехом. Он отнес к 866 г. нападение Руси на Царьград, которое, как теперь известно, произошло в 860 г.». Акунин, явно не столь стесненный в средствах, как древнерусский летописец, преодолеть затруднения не смог. Впрочем, он их, кажется, и не заметил. Так, например, говоря об ошибках своего «запутавшегося» предшественника, он, ничтоже сумняшеся, оперирует датами нашей эры. На самом деле 852 год в «Повести временных лет» был проставлен, как несложно догадаться человеку с высшим образованием, не составителем ПВЛ, а гораздо позднее, сам же летописец говорит: «В лето 6360, Индикта 15 день, наченшю Михаилу царствовати», но имеет в виду при этом не «наш» 852 год, а 860-й! Дело в том, что расхождение в датах между ПВЛ и «летописцем вскоре» было не в десять лет (852 год вместо 842-го), а в 18, поскольку первые издатели «Повести» не учитывали, что летописец Никифора считал от сотворения мира до р.х. ровно 5500, а не 5508 лет, как считали в России (Ключевский. Там же).

Акунин утверждает, что в спорах о происхождении древнерусского государства историки оперируют «одним и тем же источником сведений — коротким фрагментом из “Повести временных лет”» (с. 99). Но этим не ограничивался даже Татищев! Таким образом, Акунин демонстрирует полное незнакомство с историей вопроса за последние 250 лет, в течение которых к решению спора о начале Руси был привлечен целый корпус летописей, а также зарубежные письменные источники, в том числе и восточные, данные археологии и лингвистики.

Акунин пишет, что Ярослав придал вид закона или общепризнанного обычая «лествичному восхождению», «чтобы сыновья не превратились в самостоятельных князей, озабоченных только интересами своего удела» (с. 304). Ярослав, конечно же, не мог иметь в виду подобной мотивировки, поскольку не был знаком с теорией феодальной раздробленности и не ожидал дробления княжеств с появлением новых центров политического притяжения (что произошло лишь через сто лет после его смерти, когда Андрей Боголюбский фактически перенес центр Руси в Владимиро-Суздальское княжество). Усобицы того времени лишь внешне проходили в форме неподчинения Киеву, но предметом конфликта (как для Ярославичей, так и раньше для самого Ярослава) было соперничество за киевский престол — именно этого и пытался избежать Ярослав своим завещанием. «Если же будете в ненависти жить, в распрях и ссорах, то погибнете сами и погубите землю отцов ваших и дедов…» — так говорится в завещании Ярослава. Летописец поясняет: «И так разделил между ними города, завещав им не переступать границы уделов других братьев и не изгонять их», — причем старшему сыну Изяславу завещал помогать тому из братьев, кого будут обижать. О том, как русские князья соотносили свое владетельное право с территориями, на которых им доводилось княжить, подробно писал Пресняков (Пресняков А.Е. Княжое право в Древней Руси: очерки по X–XII векам. СПб., 1909, переизд. 1993), но его исследование, похоже, выпало из поля зрения Акунина. Однако и Ключевский, которого Акунин вроде бы читал, четко говорит о ярославовой реформе, что «понятия о князе как территориальном владельце, хозяине какой-либо части Русской земли, имеющем постоянные связи с владеемой территорией, еще не заметно. Ярославичи в значительной мере оставались еще тем же, чем были их предки IX в., речными викингами… Они еще не успели вполне отрешиться от старого варяжского взгляда на себя, видели в себе не столько владетелей и правителей Русской земли, сколько наемных, кормовых охранителей страны… Корм был их политическим правом, оборона земли их политической обязанностью» (Ключевский. Ук. соч. С. 214–215).

С источниками Акунин знаком не лучше, чем с историографией. Акунин считает, что фраза Олега «Се будет мать городам русским» была произнесена на каком-то скандинавском диалекте, где слово «город» относится к женскому роду (с. 136). Такая интерпретация имела бы смысл, если бы летописное выражение «мать городам русским» не было очевидной калькой с греческого «метрополия» (ср. «венец преукрашенный славному и честному граду нашему и великой митрополии же, матери городам» из «Слова на обновление Десятинной церкви» второй половины XI века).

Акунин пишет, что киевский летописец «благочестиво радуется поражению “безъбожных руси”» в походе на Константинополь в 860 году (с. 119). На самом деле летописец ничему не радуется, а просто заимствует описание похода на Царьград из славянского перевода византийской хроники продолжателя Георгия Амартола. Но стоит ли обращать внимание на такие мелочи, если Акунин допускает, что автором приписываемого византийскому императору Маврикию «Стратегикона» может быть и его безымянный «историограф» (sic, с. 68), а хрестоматийного для русской истории автора De origine actibusque Getarum Иордана называет Иорданесом, причем дважды (с. 67, 103)!

 

О готском куни и вагине народов

Акунин руководствуется в своих рассуждениях какой-то странной логикой. Так, например, правильное утверждение, что славяне не могут быть потомками скифов, он обосновывает тем, что у этих двух народов «захоронения совершенно разного типа» (с. 41). Если так рассуждать, то и славяне, приняв христианство, перестали быть потомками своих похороненных в курганах по языческому обряду отцов и дедов.

Акунин переносит смерть Рюрика с 879-го на 873 год, аргументируя это тем, что «Повесть временных лет» в этот период «все время обсчитывается на 6 лет» (с. 126). Почему же все время и почему на шесть лет? К этому периоду относятся всего три такие датировки, которые мы можем проверить по независимым источникам: начало царствования Михаила III (ошибка составляет 10 лет), поход Аскольда и Дира на Константинополь (ошибка в шесть лет) и начало царствования преемника Михаила — Василия I (расхождение составило один год. Кстати, с годичными расхождениями надо быть осторожным, поскольку они могут быть вызваны использованием мартовского, сентябрьского, ультрамартовского и циркуммартовского календарных стилей — см. Черепнин Л.В. Русская хронология. М., 1944. С. 26–33). Откуда же Акунин взял ошибку в шесть лет? Загадка. В другом случае Акунин использует датировку «примерно во II веке христианской веры» (с. 60). Что это значит? От какого года мы должны отсчитывать этот второй век христианской веры? Особенно неуклюже выглядит при этом хронологическом фантоме слово «примерно»: какое может быть «примерно» от приблизительного?

Акунин зачем-то дважды сообщает о возможном происхождении слова «князь» от готского «куни» (с. 47, 70), хотя очевидно, что оно могло произойти только от формы с конечным «г» типа *kun-ing в процессе третьей палатализации, когда g переходило в dz’. Производить же «князь» от «куни» не более удачная идея, чем выводить таким же образом фамилию Акунин. Такое настойчивое употребление ошибочной этимологии заставляет подозревать, что автор нарочно повторяет способное позабавить современного читателя слово. Это подозрение усугубляется, когда Акунин сообщает, что «готский историк Иорданес» именует Скандинавию vagina gentium («лоно народов») (с. 103). Здесь Акунин не ошибся только в слове vagina, действительно несложном. Историка зовут не Иорданес, а Иордан, Скандинавию он назвал не vagina gentium, а vagina nationum (что не сильно меняет смысл фразы, но красноречиво свидетельствует об уровне работы автора с источниками), и не назвал, а сравнил. Полностью фраза Иордана звучит так: “Ex hac igitur Scandza insula quasi officina gentium aut certe velut vagina nationum” («Из этой Скандзы будто из кузницы племен или, точнее, из лона народов». Iordan. De origine actibusque getarum. 25).

 

Как связать теплое с мягким

Подобно многим непрофессионалам Акунин не умеет правильно сочетать категории, имеющие разную фиксацию во времени и пространстве (строгую и нестрогую), разную длительность, а порой — контекстуальные привязки к настоящему времени. По этой причине его «История» изобилует нелепыми утверждениями вроде уже упоминавшегося выше — о том, что в V–VII веках «русославяне» жили «гораздо южнее России». Профессионал использовал бы вместо «русославян» менее конкретных «восточных славян», убрал бы указание на юг, а равно и прочие части света, а вот указание на всем известный конечный пункт маршрута, напротив, конкретизировал бы, сказав что-нибудь вроде: «восточных славян еще не было на территории современной России» и исправил бы, разумеется, датировку на более раннюю. Другой пример: по словам Акунина, «в Восточной Европе, в том числе на территории нашей страны, почти наверняка возникали какие-то государственные или протогосударственные объединения задолго до того, как люди изобрели письменность» (с. 16). Упоминание о письменности автоматически относит предположительную дату возникновения первых «государственных или протогосударственных объединений» в Восточной Европе к периоду задолго до середины IV тысячелетия до н.э., что допустимо лишь в фантастическом романе, но никак не в работе, претендующей на научность. Квалифицированный историк сказал бы в таком случае не про дописьменную эпоху, а про «время, почти не освещенное в дошедших до нас письменных памятниках»: в таком случае указание на период не противоречило бы описываемой категории (протогосударственные объединения). Отсутствие обязательного для историка навыка совмещать неродственные категории усугубляется у Акунина недостатками общей эрудиции. «То есть понятно, — пишет он про появление славянских народов на исторической арене, — что пришли они из Азии, но откуда именно и в особенности когда — истории неизвестно» (с. 60). Тем самым Акунин делает разом два эпохальных открытия, обнаружив прародину индоевропейцев и установив, что к моменту их расселения оттуда славяне уже существовали как отдельная общность. Как бы выразил эту мысль историк? Он бы поменял славян на праславян (или предков славян), а Азию — на «прародину индоевропейцев». Мы же не знаем, что из себя представляли в те времена славяне, но твердо уверены, что предки у них были, так же и с прародиной индоевропейцев. Такие расплывчатые определения окажутся много точнее тех четких, но, увы, ошибочных дефиниций, которые предложил Акунин. История зачастую бывает точна своей неточностью, а мастерство историка подразумевает, среди прочего, умение оперировать конкретным и неконкретным, а также соединять разнородное строго в той мере и тем способом, которым оно может соединиться. Любитель безнадежно перепутает теплое с мягким там, где профессионал сошьет шубу, теплую и мягкую.

В одном случае путаница с согласованием времен привела Акунина к неверному, но очень интересному утверждению, за которое я, пожалуй, даже сказал бы автору спасибо. Акунин утверждает, что Чингисхан мечтал о великой державе, где «девушка с золотым блюдом в руках сможет пройти от океана до океана, не опасаясь ни за золото, ни за свою честь» (с. 38). Разумеется, ничего подобного Чингисхан не говорил, однако история появления в акунинском тексте этой псевдоцитаты настолько забавна и одновременно поучительна, что я решил посвятить этому маленькое эссе под названием…

 

О золоте, девичьей чести и consecutio temporum

«Я хочу, чтобы девушка с золотым блюдом могла пройти от Желтого моря до Черного, не опасаясь ни за блюдо, ни за свою честь», — этот самый распространенный в современном русском узусе вариант данной «цитаты» появился не так давно, после того как был использован в рекламе выпущенной в 2007 году компьютерной игры «Монгол: Война Чингисхана» и сразу же наводнил Рунет. Фраза эта восходит к двум прототипам: в одном те же слова даются без привязки к Чингисхану, в другом из них речь идет о Чингисхане, однако в тексте уже не говорится о смелых девушках, не опасающихся ни за блюдо, ни за честь.

Первый прототип, с девушками, был создан политологом Фурсовым в 1998 году: «Говорили, что в середине XIII в. девушка с золотым блюдом может пройти от Желтого моря до Черного, не опасаясь ни за блюдо, ни за свою честь» (Фурсов А.И. Срединность Срединной Азии: долгосрочный взгляд на место Центральной Азии в макрорегиональной системе Старого Света // Русский исторический журнал: журнал Института русской истории РГГУ. Москва, 1998. Т. I. № 4. С. 165–185).

Второй прототип (с Чингисханом, но без девушек) выглядит так: «В царствование Чингисхана в стране от Ирана до Турана царило такое спокойствие, что можно было пройти от восхода до заката с золотым блюдом на голове, не подвергаясь нападению» (Рахманалиев Р. Империя тюрков. Великая цивилизация. М., 2009). Внутри варианта наблюдаются незначительные колебания, например: «При Чингис-хане… в этом государстве между Ираном и Тураном (т.е. Туркестаном) установлен прочный мир. Положив на голову золото, пусть даже едешь с утра до вечера и никакой угрозы и опасности не подвергаешься» (Кинаятулы Зардыхан. Монгольская мир-система и создание свободной торговой зоны в ХIII–ХV вв. // Новые исследования Тувы. 2009. № 3).

Эта цитата появилась в русскоязычном обиходе благодаря книге: Grousset R . Le Conquérant du monde Vie de Gengis-Khan. P.: Albin Michel, 1944, переведенной в 2006 году на русский язык (Груссэ Р. Империя степей. Аттила, Чингиз-хан, Тамерлан / Пер. Х. Хамраева. Алматы, 2006). Выглядит она так: «В эпоху правления Чингиз-хана в странах от Ирана до Турана сложилась спокойная обстановка, что можно было пройти от Востока до Запада с блюдом золота на голове, не испытав при этом малейшего покушения». Французский автор приводит эту цитату со ссылкой на франкоязычное издание «Родословной тюрок» хивинского хана XVII века, а заодно — первого узбекского писателя Абулгази (Aboul Ghazi Behadour-khan. Histoire des Mongols et des Tartares / Publ. par P. Desmaisons. T. II. Traduction, St.-Ptg., 1874. P. 104).

Упомянутый P. Desmaisons, обрусевший француз Петр Иванович Демезон, известный в Бухаре как татарский мулла Джафар, не был единственным российским переводчиком «Родословной тюрок»: в 1854 году ее перевел на русский Гордий Семенович Саблуков, выпускник Московской духовной академии, учитель Чернышевского, автор первого опубликованного перевода Корана на русский и дальний родственник Нонны «Красотки» Гришаевой. Перевод Саблукова был издан уже после смерти ученого (Родословное древо Тюрков хивинского хана Абуль-гази // Известия Общества археологии, истории и этнографии при Императорском Казанском университете. Т. 21. Вып. 5-6. 1905). Поскольку в русском тексте уместнее ссылаться на русский перевод, а не на французский, приведу искомый фрагмент по казанскому изданию. «В это время земли, лежащие между Ираном и Тураном, так были безопасны, что если бы кто пошел от запада до востока, положив себе на голову золотой какой-либо сосуд, то ему никем не было бы сделано обиды, с кем бы он ни встретился» (Родословное древо… С. 85). Замечу, что без возможностей компьютерного поиска найти эту цитату оказалось непростой задачей: ни в одном месте, где речь идет об итогах чингисханова владычества, пусть даже промежуточных, ее нет! Однако контекст объясняет подобную странность: Абулгази предваряет этой фразой рассказ о том, как конфликт с купеческим караваном нарушил спокойствие, приведя к войне монголов с Хорезмом. Между прочим, в первом русском переводе, выполненном Василием Тредьяковским с французского (Родословная история о Татарах, переведенная на Французский язык с рукописной татарской книги, сочинения Абулгачи-Баядур-Хана… а с французского на русский в Академии наук. Т. I и II. 1770), отчетливо видно, что речь идет не о «чингисхановом мире», а о противопоставлении согласия между двумя странами их последующему конфликту: «От того времени толь великое было согласие между обеими Империями, что ежели бы кто похотел явно нести в своих руках золото или серебро из одной Империи в другую, то бы оной сие мог учинить без всякого опасения» (Родословная история… С. 310–311).

Эволюция «высказывания Чингисхана» хорошо иллюстрирует отношение общества к истории. Случайное, «проходное» замечание автора, отстоящего от описываемых событий на четыре с половиной века, превратилось сначала в характеристику чингисханова правления, затем в высказывание самого Чингисхана, приобретя параллельно с этим звонкое каламбурное звучание (девушка с золотом не потеряет ни золота, ни девственности), но сочинение Акунина стало венцом этой эволюции, поскольку в нем нелепая фраза про девушку-путешественницу впервые была введена в научный оборот в качестве подлинной цитаты.

Однако на этом приключения фразы Абулгази не заканчиваются. Даже и в этом искаженном виде она имела бы смысл, описывая парадоксальную ситуацию «чингисханова мира» (или Рах tаtаrica, как выразился в начале XIV века флорентиец Франческо Пеголотти в трактате «Практика торговли»), когда немыслимая даже для видавших виды современников жестокость правителя привела в итоге к установлению неожиданно человечного, как бы сказали теперь — friendly, порядка по всей империи. «Там не обретается также разбойников и воров важных предметов, — пишет посетивший в 1246 году Сарай Джованни дель Плано Карпини в “Истории монгалов” (Historia Mongalorum quos nos Tartaros appellamus), — отсюда их ставки и повозки, где они хранят свое сокровище, не замыкаются засовами или замками» (перевод А.И. Малейна в кн.: Чингисиана. Свод свидетельств современников. М., 2009). По словам упомянутого выше Франческо Пеголотти, путешествие в Северный Китай через Тану безопасно, «поскольку там главенствует мир и порядок, установленные татарами».

Такого же рода парадокс отмечает Вересаев в «Записках врача», когда говорит, что «существование медицинской школы — школы гуманнейшей из всех наук — немыслимо без попрания самой элементарной гуманности». В таких диалектических примирениях противолежащих друг другу причин и следствий заключается если не суть, то поэтика истории, ее величие. Акунин прошел в двух шагах от одного из самых грандиозных явлений в истории, не только не заметив его, но еще и сопроводив ошибочно приписанную Чингисхану фразу нелепым и по смыслу, и по тону замечанием: «Как мы знаем, держава была создана, но девушкам, тем более с золотом, по ней лучше было не гулять».

***

Нельзя не остановиться и на стилистических особенностях акунинского текста. Российский литератор, обращаясь к истории, берет на себя большую ответственность: ему волей-неволей приходится соизмерять себя с Карамзиным, Пушкиным, Львом Толстым или, например, А.К. Толстым, который умел в нескольких строфах выразить характерные особенности истории от Рюрика до наших дней. На этом фоне суждения Акунина выглядят крайне неряшливыми, автор будто маскирует свою беспомощность панибратством и бравадой:

«Происхождение скифов неизвестно. Судя по греческим изображениям, это был народ иранского происхождения — неузкоглазый и сильно волосатый» (с. 41), «с наименованием нашей страны и ее титульного этноса все очень непросто» (с. 121), «печенежские нападения на русские земли поначалу были фрагментарны» (с. 212), «когда Святослав распределял земли между сыновьями и новгородцы попросили собственного князя, третий сын был предложен им не без смущения — как кандидат несколько подмоченный» (с. 230, кстати, слова о смущении — целиком на совести Акунина, в источниках об этом ничего не говорится).

Сумма неточностей в «Истории Российского государства» превышает допустимую для научного или даже научно-популярного труда величину в десятки раз, превращая сочинение Акунина в своего рода кунсткамеру ошибок и заблуждений. Однако именно это обстоятельство и придает абсолютно бесполезной с научной точки зрения книге некоторую научную ценность: абсолютное уродство с познавательной точки зрения не менее интересно, чем абсолютная красота.

Главной причиной неудачи Акунина стал его подход к истории как к науке приблизительной. Крайняя небрежность в терминологии, неряшливое словоупотребление, что совсем удивительно для писателя (напр., «Коляда… переиначилась в Рождество» (с. 71)), постоянные отсылки к консенсусному мнению там, где его не существует (как в случае с переселением народов, ср. со столь же произвольными утверждениями Акунина: «главенствующей — во всяком случае, наиболее распространенной — все же считается “норманнская” теория» — с. 108, «шестилетняя ошибка в хронологии “Повести” считается доказанной» — с. 153), а также произвольные датировки — все эти ошибки происходят от непонимания, что история, несмотря на свою кажущуюся простоту, это и наука, и искусство. Однако в этом и ценность акунинского сочинения: на его примере очень удобно объяснять, в чем состоит работа историка, демонстрировать инструментарий, с помощью которого этот ремесленник, если он к тому же наделен художественным талантом, может надеяться приоткрыть для общего обозрения величественное здание Прошлого.

Есть еще одно правило для любого историка, важнейшее: нельзя писать без уважения к предмету своего исследования, иначе твои мысли и чувства не обретут необходимой силы и глубины. Например, рассуждения Акунина о лесо-речном характере русской цивилизации приводят автора к выводам о том, что русские люди «нелегкие» и из всех традиций сохранили только пьянство. А Блок от строк «Русь, опоясана реками и дебрями окружена» идет к совсем иному выводу: «Живую душу укачала, / Русь, на своих просторах ты, / И вот — она не запятнала / Первоначальной чистоты. / Дремлю — и за дремотой тайна, / И в тайне почивает Русь. / Она и в снах необычайна, / Ее одежды не коснусь». Сыновнее уважение к истории своей страны и своего народа имел в виду Пушкин, когда писал Чаадаеву, что не хотел бы «иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». Ясно видя и все неприглядное, что было в российской истории, Пушкин не досадует о ее ничтожестве, не считает, что такое прошлое его недостойно, а, напротив, восхищается ее величием. Для Пушкина татарское нашествие — «печальное и великое зрелище», а Смута — «величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре». Умалив себя перед отечественной историей, Пушкин стал вровень с ней, а те, кто считал ее лишь фоном для своего парадного портрета, — где они?

Источник: Русский журнал

Комментарии

Самое читаемое за месяц