Ян Пробштейн
Переводы на «Гефтере»
Мы начинаем личный проект на «Гефтере» литературоведа и переводчика Я.Э. Пробштейна с его переводов Сильвии Плат.
Стихотворения из книги «Ариэль» [1]
Вяз
Руфи Фейнлайт
Я познала дно, она говорит. Познала огромным
Щупальцем-корнем:
Этого ты страшишься. Я не боюсь — я там была.
Море ли слышишь во мне —
Ропот его?
Или это голос ничто — безумье твое?
Любовь — это призрак,
Как ты ложишься и плачешь вослед.
Слушай: это топот ее копыт, она ускакала, как лошадь.
Я буду скакать всю ночь напролет упорно,
Пока голова твоя не окаменеет, подушка не станет кусочком дерна,
Отзываясь эхом, эхом.
Может, принести тебе звуки отрав?
Вот — ливень, а вот — полная тишь.
А вот и плод: белая жесть, как мышьяк.
Меня истязали зверства закатов.
Выжжены до корней,
Мои багровые волокна горят и встают, как проволока, торчком.
И вот я распадаюсь на части, и они разлетаются как щепы.
Такой яростный ветер
Соглядатаев не потерпит: вынуждена закричать.
Луна беспощадна тоже: бесплодна она
Волоком потащила б меня луна.
Ее сияние губит меня. А может, я уловила ее?
Я отпущу ее, отпущу
Сократив и расплющив, как при ампутации.
Твои кошмарные сновиденья — наважденье мое и вдохновенье.
Во мне поселился крик.
По ночам вылетает
И пытается закогтить, что мог бы он полюбить.
Меня ужасает темное существо,
Спящее во мне; целый день
Я чувствую мягкие, пушистые шевеленья внутри, зловредность его.
Облака пролетают и тают.
Неужто это — лики любви, эти бледные утраты утра?
Неужто ради этого я сердце свое возбуждаю?
Не могу обрести большего знанья.
Что это — чей это лик,
Столь убийственный в своей удавке из веток? —
Поцелуй его кислоты змеиной.
Он парализует волю. Это — мелких ошибок медленный ряд,
Что насмерть сразят, сразят, сразят.
1962
Ночные танцы
Улыбка упала в траву.
Безвозвратно!
Как твоим танцам ночным
Отрешиться? В математике?
Столь чисты прыжки и спирали —
Они без сомнения вечно
Блуждают по миру. Не буду
Опустошенно сидеть, совсем лишившись красот,
Дара твоего тихого дыханья, коротких вздохов,
Запаха волглой травы твоих снов, лилий, лилий.
Их плоть никак не связана с нашей.
Холодные складки ego — белая калла,
И прихорашивающийся тигр —
Пятна и полосы пламенных лепестков.
Кометы
Должны преодолеть такие пространства,
Такой холод, забвенье.
Так осыпаются твои жесты —
Теплые и человечьи, потом их розовый свет
Кровоточит, продираясь
Сквозь черную амнезию небес.
Для чего мне даны
Эти светильники, эти планеты,
Падающие, как благословенья, как хлопья
Шестиконечные, белые
На волосы, губы мои, глаза,
Прикасаясь и тая.
В никуда.
6 ноября 1962
Детектив
Что она делала там, когда рвануло, —
За семью холмами, синими горами, красной пашней?
Расставляла чашки? Эта деталь важна.
Прислушивалась, стоя у окна?
В этой долине поезда визжат, как души на крючках.
Это — долина смерти, хотя тучнеют здесь коров стада.
В ее саду червячки лжи стряхивали влажные шелка.
Глаза убийцы воровато шныряли по сторонам,
Не в силах взглянуть на пальцы-эгоисты, когда
Те душили женщину, придавив к стене.
Тело — в трубу, и вьется дым
Здесь на кухне — это дым твоих паленых лет,
Ложь на лжи, как семейные фото на стене,
А это — преступник, какая улыбка, взгляните.
Орудие убийства? Но убитых нет.
В доме трупа нигде не найти.
Запах полировки, ворсистые ковры,
Солнце играет клинками лучей,
Точно в красной гостиной скучает бандит,
Как родственник в маразме, приемник сам с собой говорит.
Все ж каково орудие убийства — стрела или нож?
Какой был использован яд?
Нервно-паралитический, спазматический? Или электроток?
Преступленье без трупа,
Хоть весь дом обыщи — каждый закуток.
Труп ни при чем. Скорей применили испаренье.
Сначала исчез рот. Это установленный факт.
Через год. Он был ненасытен, и в наказанье,
Подвесили вялиться и сушиться,
Как бурый фрукт.
Затем настал черед грудей.
Это было трудней — два белых валуна.
Струя молока была желтой, потом голубой, сладка, как вода.
Губы на месте. Обнаружены двое детей.
Их кости нашли. Ухмылялась луна.
Дальше — засохшие деревья, ворота,
Бурая материнская пашня. Все поместье.
Мы ходим по воздуху, Ватсон.
На дереве торчит ворона.
Фосфоресцирует луна. Отметьте.
1 октября 1962
Маки в октябре
Даже солнечным облакам в это утро не поправить оборки юбок.
Ни женщине в машине скорой помощи,
Чье красное сердце так изумительно расцвело сквозь пальто —
Дар, подарок любви,
О котором вовсе не просило
Ни небо,
Которое, бледно горя,
Поджигает свои запасы угарного газа,
Ни глаза, что потускнев, под краями шляпки застыли.
О Боже, кто я такая,
Чтобы в крике раскрылись эти запоздавшие рты
В морозном лесу, кукурузной заре?
27 октября 1962
Берк-пляж [2]
(I)
Итак, это море — великая размытость.
Солнце ставит припарки на мое воспаленье.
Шербеты раскаленных цветов из морозильников
Разложенные бледными девами, плывут по воздуху в опаленных руках.
Почему так тихо? Что скрывают они?
У меня пока две ноги, и я передвигаюсь с улыбкой.
Песчаный глушитель убивает отзвуки;
Он простерся на мили, а сжавшиеся голоса
Без костылей набегают волнами, уменьшившись вдвое.
Плоскости глаза, ошпаренные этой смелой атакой,
Словно гибкость их скована якорем, отражают ее бумерангом, раня владельца.
Удивительно разве, что он в темных очках?
Удивительно разве, что он в черной рясе?
Вот он идет среди ловцов макрели,
Которые стеной спин встречают его.
Черные и зеленые леденцы в их руках, точно конечности тел.
Море, выкристаллизовав все это, уползает
Извиваясь многозмеим телом, с долгим шипением горя.
(II)
Черный сапог жалости чужд.
Да и с чего бы — он катафалк мертвой ноги,
Длинной мертвой культи священника,
Который измеряет колодец книги своей,
Изгибом шрифта выпучившейся пред ним, как пейзаж.
Непристойные бикини прячутся в дюнах,
Бедрами и грудями касаясь кристалликов сахара,
Щекоча и возбуждая свет,
Пока открывается око зеленого пруда,
Которого тошнит от того, что он проглотил:
Конечности, образы, крики. За бетонными бункерами
Двое любовников отрываются друг от друга.
О белый фаянс моря,
Вздохи в чашках, соль в горле…
И наблюдатель, дрожа идет,
Влеком, как длинный предмет,
Через застывший яд
И водоросли, волосатые, как в интимных местах.
(III)
На балконах отеля предметы блестят.
Предметы, предметы —
Трубчатые стальные инвалидные кресла, алюминиевые костыли.
Такая соленая сладость. С чего бы мне
Идти за волнорез, пятнистый от казарок?
Я не сестра милосердия, не сиделка в белом,
Я не улыбчива.
Те дети устремились куда-то с крюками и криками,
Но сердце мое слишком мало, чтоб забинтовать их ужасные ошибки.
Вот — бок человека: красные ребра,
Нервы, разросшиеся как деревья, а вот и хирург:
Один зеркальный зрак —
Грань знания.
В комнате на полосатом матрасе
Погибает старик.
Плачущая жена не в силах помочь.
Где же бесценные и желтые камни глаз
И язык — праха сапфир?
(IV)
Свадебный пирог в бумажных рюшах.
Как он превосходен сейчас,
Словно владеешь святыней.
Медсестры в крылатых чепцах утратили былую красу,
Они побурели, как захватанные гортензии.
Кровать от стены откатили.
Это следует довести до конца. Это ужасно.
Пижама ли на нем или парадный костюм
Под приклеенной простыней, из-под которой его припудренный клюв
Выдается ничем не заглушенной белизной?
Челюсть его придавили книгой, пока не застыла
И руки сложили, свершившие последнее рукопожатье: прощайте, прощайте.
Вымытые простыни на солнце летят,
Наволочки хрустят.
Это милость, милость:
Длинный гроб из дуба цвета мыла,
Любопытные носильщики и еще сырая дата
Гравирует сама себя серебром с дивным хладнокровьем.
(V)
Серое небо нависло, холмы, словно волны зеленого моря,
Набегают издали складкой на складку, скрывая пустоты,
Пустоты, где скачут мысли жены —
Тупорылые, практичные лодки,
Полные платьев, шляпок, замужних дочек.
В зале каменного дома
Одна занавеска трепещет у раскрытого окна,
Мелькает, трепещет, жалкая свечка.
Вот язык мертвеца — помните, помните.
Как далеко сам он сейчас — его поступки
Сгрудились вокруг него, как мебель гостиной, как декор.
Вокруг собирается бледность —
Бледность рук и лиц соседей,
Ликующая бледность парящих ирисов.
Они летят в ничто — помните о нас.
Пустые скамьи памяти лицезрят камни,
Мраморные фасады с синими венами и желейная ваза, полная нарциссов.
Здесь так прекрасно: остановка, место покоя.
(VI)
Листья этих лимонов-лаймов толсты естественной полнотой! —
Подстриженные зеленые шары, деревья маршируют в церковь.
Голос священника в истончившемся воздухе
Встречает покойника у ворот,
Обращаясь к нему, а холмы звонят в погребальный колокол;
Сверканье пшеницы и невозделанная земля.
Как называется этот цвет? —
Древняя кровь запекшихся стен, исцеляемых солнцем,
Древняя кровь культей, обожженных сердец.
Вдова с черным блокнотом и тремя дочерями,
Необходимых среди цветов,
Складывает лицо, как тонкое постельное белье,
Чтобы уже не расстилать никогда,
А небо, кишащее прерванными улыбками,
Ведет тучу за тучей.
И цветы невесты расточают свежесть,
А невеста — душа
В месте покоя, а жених, забывчив и красен, лишен черт.
(VII)
За стеклами этой машины
Мурлычет мир, отрезан и нежен.
А я в черном костюме застыла, член процессии,
Скользящей медленно за катафалком,
А священник — судно,
Просмоленная материя, скорбен и скучен,
Следует за гробом на катафалке, разубранном цветами, как прекрасная женщина,
Гребень волны из грудей, век и губ
Штурмует вершину холма.
Затем из-за ограды дворика, дети
Вдыхают запах растаявшей ваксы,
Медленно и бессловесно поворачиваются лица
Устремив глаза
К чему-то прекрасному —
Шесть круглых черных котелков в траве, черный деревянный леденец,
И нагой рот, красный и неуклюжий.
Мгновенье одно небо хлещет в яму, как плазма.
Надежды нет, она сдалась.
30 июня 1962
Ариэль
Недвижность во тьме.
Затем невещественная голубизна
Льется с пиков пространств и скал.
Господня львица,
Как мы растем, едины, одна
Ось коленей и пят! — Борозда,
Двоится и прочь стремится,
Сестра смуглой дуги
Шеи, до которой не дотянусь,
Негроглазые
Ягоды темными гроздьями льют
Крюки —
Черной сладкой крови полон рот,
Тени.
Еще что-то
Тащит сквозь воздух меня —
Бедра, пряди волос;
Пяток моих пух.
Белая
Годива, я
Избавляюсь от окоченелостей, мертвых рук.
И вот я —
Пена пшеницы, морей переливы.
Ребенка крик
В стене сник.
И я —
Стрела,
Роса, летящая
Самоубийцей в одном порыве
В красный зрак,
Котел утра.
27 октября 1962
Смерть и Ко
Двое, конечно, их двое.
Теперь это кажется совершенно естественно:
Один никогда не подымет глаз,
Яблок закрытых веками, как у Блейка,
Напоказ
Выставляя родинки как фирменный знак —
Шарм шрама от ожога водой,
Нагую
Патину кондора.
Я — красное мясо. Но клюв
Его промахнулся: я пока не его добыча.
Говорит, какой я фотограф плохой.
Говорит, как мило
Смотрятся детки
В больничном морге:
Шей простые оборки,
Потом ионийские каннелюры
Их погребальных рубашечек,
А ниже две ножки.
Он не улыбается и не курит.
Зато другой делает это с лихвой.
Благовидна его длинная шевелюра.
Выродок,
Он дрочит блеск позолоты
И хочет, чтобы его любили.
Пальцем не пошевелю.
Мороз рождает цветы,
Роса рождает звезду,
Погребальный звон,
Погребальный звон.
С кем-то покончено.
Волхвы
Как блеклые ангелы, парят абстракции эти,
Ничего вульгарного, как глаза или нос,
Не выдается из лакун их овальных лиц.
Не из прачечной их белизна —
Из снега, мела и подобных вещей она.
Они совершенно реальны: Добрый, Правдивый —
Точно кипяченая вода, вменяемы и чисты на диво,
Безлюбы, как умноженья таблица,
Пока в истончившимся воздухе тает улыбка младенца.
Всего шесть месяцев на этом свете,
Она уже ползает на четвереньках, как надувной матрасик.
Тяжкое понятие Зла для нее в колыбельке не столь
Важно, как в животике боль,
И не теория вовсе мать молока, любовь.
Эти божьи люди пошли не за той звездой, сбились с пути.
Какого-нибудь светозарного Платона им нужна колыбель.
Пусть поразят своими достоинствами сердце его.
Может ли в таком обществе девушка расцвести?
1960
Другая
Ты поздно пришла, утирая губы.
Что я оставила на пороге —
Белая Ника,
Что в моих стенах струится?
С улыбкой голубая зарница
Признает, как мясной крюк, собственный гнет.
Тебя любит полиция, ты во всем сознаешься.
Блеск светлых волос, черные туфли, старый целлофан,
Неужто моя жизнь так увлекательна?
Из-за этого так расширились твои зрачки?
Из-за этого пылинки воздуха улетают?
Это не пылинки воздуха, а частицы.
Открой сумку. Откуда такая вонь?
Это твое вязанье,
Деловито крючок цепляет крючок,
Это твои липкие леденцы.
Твоя голова — на моей стене.
Пупочные канатики, иссиня-красные и прозрачные,
Торчат из моего живота, как стрелы, которые оседлала.
О мерцанье луны болезной,
Конокрадство, распутство
Очерчивают мраморное чрево.
Куда так спешишь,
Что пыхтишь, как паровоз?
Серные измены скорбят во сне.
Холодное стекло, как проникло ты
Между мной и мной?
Царапаюсь, как кошка.
Кровь в венах — темный плод:
Косметика, результат.
Ты улыбнулась зеркально.
Нет, это еще не фатально.
2 июля 1962
Мужество заткнуться
Мужество закрытого рта, несмотря на канонаду!
Линия розова и тиха, греется на солнце червяк.
Черные диски за ним, круги гнева,
И гнев неба, спрямленный мозг неба.
Диски вращаются, требуют слова,
Заряжены свидетельствами насилия
Внебрачных детей, обманов, дезертирств, двуличья,
Игла путешествует по желобу,
Серебряный зверь меж двух черных каньонов,
Великий хирург, ныне татуировщик,
Наносит одни и те же синие жалобы,
Змей, младенцев, соски грудей
Русалок и двуногиx девушек-грез.
Хирург молчалив, не вымолвит ни слова.
Слишком много смертей у него, руки его смертью полны.
Диски мозга вращаются, как жерла пушек.
Есть еще древний секач — язык,
Неутомим, лилов. Нужно ль его отсечь?
У него девять хвостов, что опасно.
И шум, который он сдирает с воздуха, когда разойдется!
Нет, язык тоже отставлен,
Висит в библиотеке с гравюрами из Рангуна
И с головами лис, выдр и кроликов мертвых.
Удивительный экспонат —
И еще вещи, которые он пронзил в свое время.
Но как насчет глаз, глаз, глаз?
Зеркала убивают и болтают, ужасное место,
Где пытка длится, за которой можно лишь наблюдать.
Лицо, живущее в зеркале этом — лицо мертвеца.
Не беспокойся о глазах —
Они могут побелеть, засмущаться — не подсадные утки они,
Их смертоносные лучи сложены, как флаги
Страны, о которой ничего уже не слышно, —
Строптивая независимость,
Несостоятельная в горах.
1962
Гулливер
Над телом твоим проплывают тучи
В вышине, выше, заледенев на круче,
Чуть распластавшись, точно
Плывут по незримому стеклу.
Не как лебеди —
Без отражений;
Не как ты —
Не опутаны.
Прохлада, голубизна. Не как ты —
Ты — на спине, распластан,
Глаза — в небо.
Уловили тебя пауки-люди,
Плетя и крутя ничтожные путы,
Их взятки —
Груда шелка.
Как они тебя ненавидят.
Болтают в долине твоих ладоней, гусеницы-землемеры.
Они б усыпили тебя, выставив в витрине,
Вот пальцы ног — экспонаты.
Прочь!
Прочь семимильным шагом, как перспектива
На полотнах Кривели [3] — недостижима.
Да превратится глаз в орла,
Тень губы — в пропасть.
6 ноября 1962
Добираясь до места
Далеко ли?
Далеко ли еще?
Вращенье гигантских гориллообразных колес
Устрашает меня —
Ужасный мозг
Круппа, черные пасти
Вращаются, звук
Пронзает Пустоту! точно пушки.
Я в Россию стремлюсь — на эту войну или ту.
Волочу тело свое
Тихо сквозь солому теплушки.
Теперь пора давать взятки.
Что колеса едят, эти колеса,
Насаженные на дуги, как боги,
Серебряный повод воли —
Неумолимой. А их гордыня!
Всем богам известен их пункт назначенья.
Я — лишь письмецо —
Лечу на имя, два глаза.
Будет ли хлеб и огонь?
Здесь столько грязи.
Поезд остановился, сестры
У колонки, вода льется, как монашеская вуаль,
Касаясь раненых,
Мужчин — кровь еще течет по жилам,
Ноги, руки — в груде снаружи
Палатки несмолкаемых криков —
Госпиталь кукол.
А мужчин — все, что осталось от них
Поршни насосов влекут вперед, нагнетая кровь —
Еще одну милю,
Еще один час —
Поколения сломанных стрел!
Далеко ли еще?
Грязь под моими ногами
Густа, красна и скользка. Ребро Адама —
Эта земля, из которой я восстаю в муках.
В небытие мне путь отрезан, и паровоз пыхтит,
Пышет паром и дышит и кажет зубы,
Готовые заскрежетать, как у черта.
Есть минута в конце,
Миг, капля росы.
Далеко ли еще?
Столь мал полустанок,
Куда я стремлюсь, — отчего столько преград —
Вот тело женщины:
Обуглены юбки, гримаса смерти,
Оплакана монашками и детьми в венках.
И вот — взрывы —
Гром и перестрелка.
Между нами огонь.
Неужели нигде нет покоя,
Кружится, кружится в воздухе,
Нетронутом, неприкасаемом.
Поезд тащит себя, визжит —
Зверь,
Обезумев, пробивается в пункт назначенья,
Кровавое пятно —
Лицо в языках огня.
Погребу раненых, словно куколок,
Сосчитаю и погребу мертвых.
Пусть их души корчатся в росе,
Расточая аромат очищенья за моею спиной.
Вагоны качаются, колыбели.
И я сбросив покров,
Кокон старых повязок, скуки, лиц стариков,
Выхожу к тебе из черного вагона Леты,
Как младенец, чиста.
6 ноября 1962
Луна и тис
Это — свет разума, холодный и планетарный.
Деревья разума черны. Свет голубой.
Деревья сбросили свои горести на мои стопы, словно я Бог,
Исколов лодыжки мои и шепча о смиренье.
Клубы испарений, полные духов, поселились в этом месте,
Отделенном от моего дома рядом надгробий.
Просто не представляю, как добраться туда.
У луны дверей нет. Это лицо в своем роде,
Оно бело, как костяшки пальцев, сжатых в кулак, и ужасно расстроено.
За собой она тащит море, как соучастника преступленья; она
Затихла, раскрыв рот в зевке, полном отчаянья.
Я здесь живу. По воскресеньям колокола дважды ошеломляют небо —
Восемь великих языков, утверждающих Воскресение.
В конце они смиренно гудят свои имена.
Тис указует вверх. У него готические очертанья.
Следуя за ним, глаза находят луну.
Луна — моя мать. Она не столь ласкова, как Мария.
Из ее голубых одежд вылетают летучие мыши и совы.
Как бы хотела я в нежность поверить —
Восковой слепок лица, смягченный светом свечей,
Именно на меня устремлен ее мягкий взгляд.
Долгим было мое паденье. Тучи цветут
Голубым и мистическим светом пред лицами звезд.
В церкви святые сплошь посинеют,
Воспарив над холодными скамьями на нежных ногах,
Их руки и лица окоченели от святости.
Луна ничего не видит. Она неистова и безволоса.
Весть же тиса — чернота — чернота и безмолвие.
22 октября 1961
Подарок на день рождения
Что там, под покровом, уродливо или прекрасно?
Блестит ли, есть ли груди, края или тело?
Уверена, что уникально, как раз то, что я хотела.
Когда занята стряпней, чувствую, следит за мной,
Размышляя: «Эта та самая, которой меня прочат,
Избранница с черными кругами под глазами, со шрамом?
Отмеряет муку, убирает излишек,
Соблюдает правила, правила, правила.
Эту избрали для благовещенья что ли?
О Боже, смешно до колик!»
Но сверкает оно, не прекращая, хочет мне принадлежать, полагаю.
Были б даже кости или жемчужная пуговица, я б не возражала.
В этом году мне и не нужен роскошный подарок.
Да и в живых-то я осталась совсем случайно.
Я бы с радостью тогда любым способом покончила с собой.
А тут покровы, сверкают, как шторы,
Как прозрачный атлас зимнего окна,
Белы, как детская постель и сияют, как дыхание смерти.
О слоновая кость! Должен быть где-то хобот, призрачная колонна.
Разве не видишь, что я готова принять, что угодно?
Дай же мне это!
Не смущайся: я буду не против, если он мал.
Не вредничай, я готова принять и нечто огромное.
Давай сядем по обе стороны, восхищаясь сияньем,
Сверканьем, зеркальным блеском.
Давай сядем по обе стороны для последней вечери, как в больнице.
Знаю, почему не хочешь мне дать это,
Тебя ужасает,
Что мир с воплем разлетится на части, и твоя голова вместе с ним,
Выпуклый бронзовый древний щит,
Диковина для твоих правнуков.
Не бойся, этого не произойдет.
Я просто это возьму, и отойду тихо в сторонку.
Не услышишь даже, как я открываю, ни треска бумаги,
Ни разрываемых ленточек, ни вскрика в конце.
Ты верно не хочешь похвалить мою сдержанность.
Если б ты знал, как меня убивают завесы.
Для тебя они всего лишь прозрачны, как воздух.
Но Господи, облака, словно хлопок.
Их легион. Они из угарного газа.
Легко, легко вдыхаю сладость,
Заполняющую незримыми частицами вены,
Миллионом частиц, съедающих жизнь мою год за годом.
По такому случаю ты надел серебристый костюм. О, ты прибавил еще аппарат—
Неужто не можешь все оставить цельным, как есть?
Неужто на все нужно ставить багровое клеймо?
Зачем убивать все, к чему бы ты ни прикоснулся?
Лишь одного сегодня хочу, и лишь ты мог бы мне это дать.
Это стоит у окна, огромно, как небо.
Веет от моих простыней, холодного мертвого центра,
Где расщепленные жизни закоченели, застыли, историей став.
Не хочу получать это по почте, по пальчику, по кусочку,
Не хочу, чтобы мне об этом рассказывали: пока все услышу,
Мне будет уже шестьдесят, буду слишком бесчувственна, чтобы этим воспользоваться.
Всего лишь сними завесу, покров, пелену.
Если там смерть,
Я наслажусь глубинной силы ее тяготенья, вечными очами ее.
Тогда я поверю в серьезность твою.
Тогда все обретет благородство, тогда будет настоящий день рожденья.
Нож не будет кромсать, но войдет
Легко и чисто, как крик младенца,
И вселенная выскользнет из меня.
30 сентября 1962
Бездетная
Лоно
Громыхает своим стручком. Луна
Высвободилась из пут древесных, да некуда ей идти.
Мой ландшафт — ладонь без линий,
Запутались в узел пути,
Я сама — этот узел,
Сорванная тобой роза —
Эта плоть,
Слоновая кость,
Непотребна, как крик младенца.
Как паучиха, тку зеркала,
Образу своему лишь верна,
Только кровь движет моими речами —
Испей — она красна и темна!
А мой лес —
Мое погребенье,
Этот холм, этот блеск
Мертвецов с разверстыми ртами.
1 декабря 1962
Талидомид [4]
О пол-луны,
Пол-мозга, свечение —
Негр, загримированный под белого,
Твои темные
Обрубки ползут и страшат —
Паучьи, опасные.
Какой перчаткой
Из кожи какой
Защититься
От этой тени —
Несмываемые ростки,
Кулаком в ключицы,
Лица,
Пролезли в бытие,
Протащив за собой
Надрезанную кровавую оболочку
Отсутствий. Ночью
Я плотничаю, мастеря место
Для того, чем одарили —
Любовью двух влажных глаз и писком.
Белый плевок
Безразличия!
Вращаются и опадают темные плоды.
Стекло треснуло поперек,
Образ
Улетучиваясь, испаряется, как упавшая ртуть.
1962
Письмо в ноябре
Любимый,
Мир меняется вдруг, меняет цвет.
В девять утра свет
Фонарей расщепился, струясь сквозь стручки бобовника в форме
Крысиных хвостов.
Это Арктика,
Этот черный кружок шелковых каштановых трав — прядка детских волос.
В воздухе зелень
Мила и мягка,
Обнимает любя, как подушки дивана.
Я раскраснелась, мне тепло.
Мне кажется, я великанша.
Я так глупо рада,
Мои резиновые сапоги
Шлепают и шлепают через прекрасный багрец.
Это — мои владенья.
Дважды в день я
Их измеряю, шагая,
Вдыхая варварскую святость сине-зеленых
Зубцов, чистый металл,
И стену старых покойников.
Люблю их.
Я люблю как историю их.
Золото яблок
Только представь:
Семьдесят деревьев моих
Держат свои рдяно-золотые шары
В густом сером супе смерти.
Миллион золотых
Листьев их бездыханен и металличен.
О любовь, О целибат,
Это именно я,
А не кто-то идет по пояс в воде.
Невосполнимое
Золото кровоточит, углубляясь — устья-уста Фермопил.
11 ноября 1962
Пчелиное собрание
Кто эти люди, встречающие меня на мосту? Это деревенские жители:
Священник, дьяк, повитуха, агент по продаже меда.
В летнем безрукавном платье я беззащитна,
Они же все в перчатках, масках, почему не предупредили меня?
Они улыбаясь, снимают маски, прикрепленные к старинным шляпам.
У меня, как у цыпленка, голая шея, неужели никто не любит меня?
Нет, вот секретарь пчеловодов в белом комбинезоне
Застегивает нарукавники на моих запястьях и накидку от шеи до колен.
Теперь я в шелке, белом, как молочай, не заметят пчелы меня.
Они не учуют мой страх, страх, страх.
Где теперь пастор — этот вот в черном?
Кто повитуха — ее ли плащ голубой?
Каждый кивает квадратной черной головой, все они рыцари в шлемах с забралами.
Нагрудники из марли завязаны у подмышек.
Изменились улыбки и голоса. Меня ведут через фасолевое поле.
Полоски фольги мигают, как люди.
Пыльники из перьев машут руками в море цветов фасоли.
Кремовые цветы фасоли с черными глазами и листьями, как уставшими сердцами.
Не сгустки ли крови волокут усики вдоль того волоконца?
Нет, нет, это алые цветы, которые станут однажды плодами.
Теперь мне дали модную итальянскую соломенную шляпу
И черную маску-вуаль, которая облегает лицо, превратив меня в одну из них.
Меня ведут в остриженную рощу, в кольцо ульев.
Это боярышник пахнет так одуряюще?
Нагое тело боярышника усыпляет своих детей эфиром.
Не хирургическая ли операция здесь?
Не хирурга ли ждут соседи:
Это виденье в зеленом шлеме,
Сверкающих перчатках и белом костюме?
Не почтальон ли, мясник, бакалейщик — знакомый ли мой?
Бежать не могу — укоренилась, и можжевельник
Ранит меня желтыми сумками и острыми пиками.
Бежать не могу, иначе придется навечно пуститься в бега.
Белый улей закрыт, как девственница:
Запечатала соты с расплодом, мед, и тихо жужжит.
Дым клубится и стелется шарфом по роще.
Разум улья думает, что это конец света.
Вот они, первые вестники, в истеричной своей эластичности.
Если буду тихо стоять, они примут меня за лесной купырь,
Простую душу, которую их злоба не тронет,
Даже не шелохнусь, сросшись с кустарником.
Деревенские достают рамки, охотясь за маткой.
Прячется ли она, поедает ли мед? Она очень умна.
Она стара, стара, стара, но должна прожить еще год и знает о том,
А в смежных сотах молодые матки мечтают
О дуэли, в которой наверняка победят,
Завеса воска отделяет их от брачного полета,
Взлета убийцы в небо, которое любит ее.
Деревенские убирают молодых маток — убийства не будет.
Старая матка прячется, неужели столь неблагодарна?
Я устала, изнурена —
Белая колонна среди тьмы ножей.
Я дочь мага, которая не отступает.
Деревенские снимают маски и пожимают руки.
Чей это длинный белый ящик в роще? Чего достигли они? Почему меня бьет озноб?
3 октября 1962
Прибытие пчелиного ящика
Я заказала его, этот чистый белый ящик,
Квадратный, как стул, и почти неподъемный.
Я назвала бы его гробом для карлика
Или квадратного младенца,
Если бы не было в нем этого гуда.
Ящик на замке, он опасен.
Я должна пробыть с ним всю ночь
И не могу от него отойти.
В нем нет окон, и не видно, что там внутри.
Есть только сеточка, выхода нет.
Прикладываю глаз к сетке.
Там темень, темень,
И кажется, что роятся руки африканцев,
Уменьшены и сжаты для экспорта,
Черное на черном, гневный рой.
Как выпустить их?
Больше всего меня устрашает шум,
Не разобрать слогов,
Как римская толпа,
Поодиночке малы, но боже, все вместе!
Ухо прикладываю к яростной латыни.
Я не Цезарь.
Просто я заказала ящик маньяков.
Можно их отослать обратно.
Они могут и умереть, кормить их я не обязана, я их владелица.
Интересно, насколько голодны они.
Интересно, забудут ли они меня,
Если я просто открою замки, отойду назад, в дерево превратившись.
Здесь есть светлые колонны ракитника
И нижние юбки черешен.
Они могут сразу же проигнорировать меня
В лунном комбинезоне и похоронной вуали.
Из меня не извлечь меда —
С чего бы им на меня напускаться?
Завтра буду ласковым Богом, выпущу их на волю.
Ящик — только временная мера.
4 октября 1962
Жала
Голыми руками держу соты.
Человек в белом улыбается, его руки также обнажены.
Наши марлевые нарукавники опрятны и приятны,
Горла наших запястий — отважные лилии.
Перед ним и мной —
Тысячи чистых ячеек,
Восемь желтых чаш-сот,
И сам улей — чайная чаша,
Белая, с розовыми цветочками сверху,
С большой любовью я их покрыла эмалью,
Думая: «Прелестно, прелестно».
Ячейки с расплодом, серые, точно окаменевшие раковины,
Ужасают меня: столь древними кажутся.
Что покупаю — буро-красный рой?
Есть ли вообще в нем царица?
Если и есть, то стара,
Крылья ее — рваные шали, вытерт плюш
На длинном теле —
Ничтожна, нага, не царственна и даже постыдна.
Стою средь колонны
Крылатых, не чудодейственных женщин,
Медовых рабынь.
Я — не рабыня,
Хотя годами ела пыль
И вытирала посуду своими густыми волосами.
Наблюдала, как испарялась странность моя —
С опасной кожи голубая роса.
Будут ли они ненавидеть меня,
Женщины эти, которые всегда снуют,
Их новости — расцветший цветок клевера или черешни?
Все почти сделано,
Все под контролем.
Вот мой медовый аппарат,
Будет работать без размышлений,
Раскрываясь весной, так энергичная матка
Рыщет в пенных сливочных гребнях,
Так луна рыщет в море в поисках пудры цвета слоновой кости.
Есть и еще один наблюдатель.
Он не имеет никакого отношения ни к продавцу улья, ни ко мне.
Вот и ушел он
Восемью большими скачками большой козел отпущения.
Вот один тапок, вон другой,
А вот квадрат белой ткани,
Который носил он вместо шляпы.
Он был мил,
Пот усилий его, превратившийся в дождь,
Мир заставил плодоносить.
Пчелы его обнаружили,
Облепив губы его, словно ложь,
Усложняя черты.
Они считали, что ради этого стоило умереть, но мне
Нужно личность найти, царицу —
Спит она или мертва?
Где она была
С львино-красным телом и крыльями из стекла?
Вот летит она,
Вид ее ужаснее, чем всегда:
Красный шрам в небе, красная комета
Над двигателем, убившим ее —
Мавзолеем, домом из воска.
6 октября 1962
Рой
Кто-то в кого-то стреляет в нашем городке:
В воскресенье на улице глухой ба-бах.
Ревность может кровь пустить без сомненья
И черными розами путь устелить.
В кого здесь стреляют? Что за пальба?
Это на тебя наставлены шпаги,
Наполеон, под Ватерлоо, под Ватерлоо,
Горб Эльбы несешь на короткой спине,
А снег выхватил сверкающие шашки наголо —
Роясь за строем строй со звуком Ш-ших!
Ш-ших! В шахматы играешь людьми,
Пешками из слоновой кости.
Во ртах и в глотках грязь кишит,
Ступени славы французских сапог.
Плавится золото российских куполов,
В печи алчности полыхает пожаром.
Тучи, тучи. Рой возносится шаром
На вершину черной сосны, клубясь.
Его надо сбить: Бах! Бах!
По тупости рой думает это Бог
Грозно глаголет в раскатах грома.
Обнажая в собачьем оскале пасть
Пса из своры, желтого пса,
Желтый клык грызет слоновую кость,
Скалясь, как вся свора, как все и вся.
Пчелы взвились на семьдесят футов ввысь!
Над Германией, Россией, Польшей!
Пологие холмы, кровавые поля
Съежились до размера гроша, не больше.
И вот уж река — перейден рубеж.
Колючками ощетинился летучий еж,
Но спорят пчелы, виясь черным шаром,
В серых перчатках склонился человек
Над сотами мечты, над ульем-станцией,
Где поезда верны стальному расписанию,
Однако нет стране ни конца, ни края.
Бах! Бах! Падает сражен,
Валится в заросли плюща легион —
С конницей и Великой Армией покончено!
В красных лохмотьях Наполеон!
Победы и доблести последний знак.
В соломенную треуголку рухнул рой.
Эльба, Эльба — средь моря свищ!
Белые бюсты маршалов и генералов
Заползли червями в углубленья ниш.
Как поучительно! За строем строй
По доске, обитой тряпкой трехцветной,
Тела бессловесной шагают толпой
В твой, Матерь Франция, новый мавзолей,
Во дворец слоновой кости идут безответно.
Улыбается человек с серыми руками,
Сосредоточен и деловит.
Это вовсе не руки —
Погреба из асбеста.
Бах! Бах! «Я и сам чуть не был убит».
Жала, как чертежные кнопки, огромны,
Вроде как у пчел есть понятье о чести —
Но неподатлив разум их черный.
Наполеон улыбается удовлетворенно:
О Европа! О меда тонны!
7 октября 1962
Зимовка
Сейчас легкая пора, нечего делать.
Я взвихрила центробежный экстрактор повитухи.
Я добыла мед,
Шесть банок,
Шесть кошачьих глаз в винном погребе,
Что зимуют во тьме без окон,
В сердцевине дома
Рядом с прокисшим джемом предыдущего жильца
И с бутылками пустого блеска —
Джином имярека.
В этой комнате я никогда не была.
В этой комнате я вздохнуть не могла.
Черный пучок тьмы похож на нетопыря,
Не свет,
Но фонарь, его бледная
Китайская желтизна на страшных предметах,
Черный маразм. Распад.
Владенья.
Это они мной владеют.
Ни жестоки, ни безразличны,
Всего лишь невежественны.
Время рассчитывать на пчел — пчел,
Столь медлительных, что узнаю их с трудом,
Идут как солдаты строем
К банке с сиропом
Восполнить мед, который у них взяла.
Тейт и Лайл дают им заряд,
Рафинированный снег.
Вместо цветов живут на банках Тейта и Лайла.
Это они принимают. Настали холода.
Теперь они клубятся роем,
Черный
Разум против всей белизны.
Улыбка снега бела.
Снег простирает мейсенское тело
На целую милю, куда в теплые дни
Они могут лишь притащить своих мертвецов.
Все пчелы — женщины,
Свита и длинная царственная особа.
Они избавились от мужчин,
Туповатых, неуклюжих, нерасторопных зануд.
Зима для женщин:
Женщина за вязаньем застыла,
У колыбели из испанского ореха,
Тело ее — на холоде лампочка, слишком оцепенела для мыслей.
Выживет ли улей, удастся ли
Гладиолусам получить банковский заем за огонь,
Чтобы прожить еще один год?
Что им по вкусу — рождественские розы?
Пчелы летают. Они предвкушают весну.
9 октября 1962
Повешенный
За корни волос держит меня некий бог.
Извиваюсь в высоковольтной сини его, как пустынный пророк.
Ночи выскользнули из вида, как ящерицы веки:
Мир лысых белых дней в обнаженной впадине глаз.
Коршуном скука к этому дереву пригвоздила меня.
Был бы он мной, делал бы то же, что я.
1960
Бразилия
Явятся ли они,
Люди с телами из стали,
Крылатыми локтями
И дырами глазниц, что ждут,
Когда их выраженьем наполнят
Туч громады.
Эти сверхлюди! —
А мой малыш — гвоздь
Который вбивают, и он
Вопит из пухлых костей
В пространство, а я почти
Исчезла, его три зуба
Впились в мой палец большой —
И звезда,
Старая песня.
В проулке повстречала овец и фургоны,
Земля красна, материнская кровь.
О Вы, кто
Пожирает людей, как света лучи,
Оставьте его
Нетронутым среди зеркал,
Без приношенья голубя во искупленье,
Во славу,
Славу и Власть.
1962
Сильвия Плат (1932–1963) — американская поэтесса и писательница, считающаяся одной из основательниц жанра «исповедальной поэзии» в англоязычной литературе. Получила Пулитцеровскую премию посмертно.
Примечания
Комментарии