Юлия Балакшина
«Если бы не отнял Бог у меня способность писать»: проблема свободы воли в «Авторской исповеди» Н.В. Гоголя
Новая версия пиетизма Гоголя: не продолжение традиций александровской эпохи, а эксперимент по изобретению общественной мысли.
© flickr.com/photos/fusion_of_horizons
Вопрос о соотношении свободной человеческой воли и Божьего промысла стал одним из ключевых вопросов для человека новоевропейской культуры. Традиционная православная монашеская аскетика предполагала полное отсечение своей падшей воли и предание себя на волю Божию, которая выражалась через слово духовника, старца: «Но горделивые и непослушливые не хотят предаваться на волю Божию, потому что любят творить волю свою, что так вредно для души. Великий Пимен сказал: “Наша воля есть медная стена между нами и Богом и не дает с ним сблизиться или созерцать Его милость”» [1]. Идея предания себя на Божью волю включала в себя и представления о необходимости безропотного принятия обстоятельств жизни как посланных Божественным промыслом: «Душа, которая предалась воле Божией, ничего не боится: ни грозы, ни разбойников — ничего. Но что ни случится — она говорит: “так Богу угодно”. Если болен, — думает: значит, мне нужна болезнь, иначе бы Бог не дал мне ее» [2].
Однако человек, воспитанный в новоевропейской традиции уважения к личности, доверия к присущим ей «самостоянию» и творческому началу, стал воспринимать игнорирование свободной воли человека как искажение не только человеческого, но и Божественного начала. Так, И.С. Аксаков в письме к А.С.Хомякову от 21 июня 1853 года, цитируя швейцарского богослова А.Р. Вине (1797–1847), высказывает несогласие с мыслью последнего о том, что «несчастье посылается от Бога человеку как наказание, т.е. что Бог наказывает человека за грехи страданием и горем с целью образумить и обратить его к себе» [3]. С точки зрения Аксакова, недопустимо перекладывать на Бога ответственность за личные грехи и ошибки человека, которые чаще всего являются причиной его несчастий: «Слова: “Бог наказал, Богу так угодно, Бог испытует человека” — раздаются при каждой беде, даже при каждой неудаче. За этой мыслью непосредственно следует другая: попросить Бога об отвращении горя и несчастья. Мне кажется, что все эти слова, взятые из еженедельного обихода, не совсем верны; мало того, они затемняют истину для самого человека, дают ему ложное направление: “Видно, Богу так угодно”, — скажет набожный человек, ударившийся в темноте лбом об стену, хотя нет сомнения, что, взявши в руки фонарь, он не расшиб бы себе лба. Приведенный мною пример только по-видимому мелочен: разве наши несчастья не происходят большею частию от того, что мы блуждаем в потемках и потому не видим опасности внешней или нравственной» [4]; «Бог не создавал несчастья, как не создавал зла <…> Несчастье есть всегда законное логическое последствие нашей ошибки или невежества, нашего греха» [5].
Отвечая Аксакову, А.С. Хомяков, человек более знакомый с церковным преданием, соглашается, что «Бог не наказывает человека, а что зло само себя наказывает по неотразимому закону логики» [6], однако с большей диалектической сложностью описывает соотношение «свободы человеческой и Божьего строительства» [7]: «Бог не посылает страдания, логического последствия греховности нашей; нет, Он постоянно умеряет его едкость; но Он не устраняет его, дабы человек не впал в тупое довольство собою и миром» [8].
Хомяков уточняет позицию Аксакова также в вопросе об «участии Бога в ежедневной судьбе человечества» [9]. Если Аксаков видит участие Бога в судьбе человечества прежде всего в «гармонической связи всех отдельных явлений между собой, стройной последовательности событий, непреложности законов, установленных Богом» [10], указывая на то, что Бог не для того создавал эти законы, чтобы с легкостью их нарушать, то Хомяков полагает, что невозможно ограничивать идею воли Божьей «логическим развитием мировых законов»: «Они — выражение Его воли, но не оковы, наложенные на Его волю» [11].
Комментируя позицию Аксакова в письме к А.И. Кошелеву, Хомяков формулирует две универсальных общечеловеческих позиции, определяющих отношения Божьего провидения и человеческой свободы: «Из этого не вполне для нас разрешимого противоречия возникают два взгляда или две системы: одна везде признающая только закон мировой и называющая всякое нарушение его чудом, т.е. явлением редким, почти никогда не допускаемым приверженцами этой системы; и другая — везде признающая только частный закон каждого отдельного явления, прямо возводимого к воле Божией» [12]. Приверженцем первой системы Хомяков называет И.С. Аксакова; второй — И.В. Киреевского. Признавая позицию Аксакова, стесняющую «влияние воли человеческой и, следовательно, молитвы на жизненные явления» [13], «крайностью» и «ошибкой», Хомяков, тем не менее, гораздо более обеспокоен распространением противоположной крайности, в которую «вообще все люди религиозные и даже самые святые отцы впадали»: «Богом данные силы разума оставляются в каком-то преступном пренебрежении от вечного ожидания чудес. Это наша болезнь. Удержать настоящую середину трудно и едва ли вполне возможно человеку, каков бы ни был его разум и какова бы ни была чистота воли, освященной Божиею милостью и благодатию. Тут даже спор почти невозможен, и остается только каждому смиренно сознавать, что, не слишком строго строя свою систему, он должен повиноваться в случаях исключительных простым требованиям сердца, а вообще напрягать все Богом данные силы, не требуя от него чудес и исключений из общих законов» [14].
Если использовать введенное Хомяковым различение двух систем, нужно отметить тяготение Н.В. Гоголя ко второй их них, «везде признающей только частный закон каждого отдельного явления, прямо возводимого к воле Божией» [15]. Стремление Гоголя события своей жизни возводить к прямому действию Божьего промысла особенно явно обнаруживается в его письмах второй половины 1840-х годов: «Богу было угодно послать мне страдания душевные и телесные и всякие горькие и трудные минуты, и всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и все на то, чтобы разрешила<сь> скорей во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки» [16]; «Ради Бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанью книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит <это> мое сердце и необыкновенная милость Божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной, и все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это по тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда. Это просто чудо и милость Божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращенье трудных, болезненных моих <припадков>» [17].
Та же интенция — показать, что все, свершающееся с ним, свершается по Божьей воле — является основной авторской стратегией в тексте «Авторской исповеди», одного из последних произведений Гоголя, не изданного при жизни писателя и озаглавленного публикаторами. В «Авторской исповеди» Гоголь, отвечая на многочисленные упреки читателей по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями», излагает повесть своего авторства и прямо формулирует свою цель: убедить читателя в том, что он «оставил тот род и поприще, которое за собою уже утвердил, где был почти господин, и принялся за другое, мне чуждое» (438) [18] не по своей воле, а по воле «Того, Кто располагает миром не всегда сообразно тому, как нам хочется, и с Которым трудно бороться человеку» (438).
Возникающая в процитированных строках аллюзия к Библии (к эпизоду борьбы патриарха Иакова с Богом (Быт. 32. 24–31)) далеко не единственная на страницах «Авторской исповеди». Прояснение Гоголем логики собственного жизненного пути происходит благодаря скрытым и явным отсылкам к судьбам таких библейских персонажей, как псалмопевец Давид, невинный страдалец Иов, богоизбранный пророк Моисея и т.д. Эти отсылки становятся устойчивым приемом, позволяющим увидеть сквозь призму конкретной истории жизни писателя «притчу» о духовном пути человека, прозревающего Божий замысел о себе [19].
Другой прием, позволяющий реализовать намеченную стратегию, — активное использование пассивных конструкций, предполагающих умаление личной воли говорящего ради слышания и исполнения Высшей воли: «мне хотелось», «мне казалось», «я был останавливаем вопросами» (440), «все меня приводило» (445); «во мне родилось желание» (446). В пределе Гоголь распространяет этот принцип отказа от личной воли на сферу своего художественного творчества и формулирует утверждение, шокировавшее многих его современников: «Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства» (446).
В «Авторской исповеди» настойчиво звучит тема обстоятельств, которые действовали в жизни автора и, помимо его воли, толкали его к исполнению Божественного предназначения: «Зачем случились многие такие обстоятельства, которых я не призывал?» (453); «Зачем, наконец, были такие обстоятельства, о которых я не могу даже сказать, но которые заставляли меня, против воли моей собственной, входить глубже в душу человека?» (454); «Я старался действовать наперекор обстоятельствам и этому порядку, не от меня начертанному. Я пробовал несколько раз писать по-прежнему, как писалось в молодости, то есть как попало, куда ни поведет перо мое; но ничто не лилось на бумагу» (454). Непреложность, непреодолимость обстоятельств, которые Гоголь разделяет на внешние и внутренние (душевные), становится главным аргументом, призванным свидетельствовать о Божественном вмешательстве в его судьбу: «Мои собственные душевные обстоятельства, наконец обстоятельства внешние, над которыми мы не властны и которые всякой раз обращали меня противовольно вновь к тому же предмету, как только я от него отдалялся» (445). Аналогичные мысли Гоголь высказывает, например, в письме А.П. Плетневу, написанном в феврале 1846 года еще до публикации «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «О, как премудр в Своих делах Управляющий нами! Когда я расскажу тебе потом всю чудную судьбу мою и внутреннюю жизнь мою (когда мы встретимся у родного очага) и всю открою тебе душу, — все поймешь ты тогда, до единого во мне движенья, и не будешь изумляться ничему тому, что теперь так тебя останавливает и изумляет во мне» [20].
Гоголь подчеркивает особую детерминированность своей личности, невозможность идти «наперекор обстоятельствам и этому порядку» (454), но эта «детерминированность» принципиально иного свойства, чем социально-историческая обусловленность, и требует принципиально иных форм для своего художественного воплощения. Так, например, Гоголь несколько раз использует прием нагнетания вопросов: «Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? что должен сказать собою такой-то характер? что должно выразить собою такое-то явление? Спрашивается: что нужно делать, когда приходят такие вопросы? Прогонять их? Я пробовал, но неотразимые вопросы стояли передо мною» (441); «Итак, всего того, что мне нужно, я не мог достать. А не доставши его, мудрено ли, что я не мог работать? Как воевать с собою, если сделался требователен к самому себе? Как полететь воображеньем, если б оно и было, если рассудок на всяком шагу задает вопрос: зачем? Зачем случились многие такие обстоятельства, которых я не призывал? Зачем мне определено было не иначе приобрести познанье души человека, как произведя строгий анализ над собственной душою?…» (453). Лавинообразное движение вопросов призвано передать нарастающую энергию действия Божественных сил, устоять против которых человек не может.
Вероятно, если бы «Авторская исповедь» была призвана «создать легенду особой Судьбы поэта-пророка» (П.В. Михед), выявление логики действия Промысла Божьего должно было бы стать внутренней пружиной развития сюжета всего текста. Однако реальность жизни и реальность текста оказываются сложнее заданных установок.
Уверенность Гоголя в том, что, создавая «Выбранные места из переписки с друзьями», он «действовал твердо во имя Бога», что книга нужна для «общего добра» [21], была резко и внезапно поколеблена негативной реакцией на книгу читающей публики. Писатель был вынужден признать наличие в ней «неуместной проповеди», «мистически непонятных мест», «собственной темноты и неумения выражаться» (434). Описывая обстоятельства, толкнувшие его к публикации «Выбранных мест из переписки с друзьями», Гоголь признает их человеческую природу («издавая ее под влияньем страха смерти своей» (434), «из боязни, что мне не удастся окончить того сочиненья моего, которым занята была постоянно мысль моя в течение десяти лет» (434) и, следовательно, допускает возможность подмены, ошибочного принятия своей воли за действие Божьего промысла: «Я могу ошибаться, могу попасть в заблужденье, как и всякой человек, могу сказать ложь в том смысле, как и весь человек есть ложь» (437).
Характерно, что позиция внутреннего сомнения находит отражение в правке Гоголем текста «Авторской исповеди». Фраза, первоначально однозначно отсылавшая к действию Божьей воли («если бы не отнял Бог у меня способность писать» [22], исправляется на более нейтральную и безличную: «если бы не отнялась у меня способность писать» (459).
«Провиденциальная стратегия» в тексте «Авторской исповеди» трансформируется. Гоголь решает более сложную жизненную и художественную задачу — показать, как в его судьбе сопрягаются действия различных сил и воль: Божьего промысла, его личной воли, обстоятельств отнюдь не Божественного происхождения и т.д.
Центральным понятием, соединяющим личную волю человека и Божий замысел о нем, в «Авторской исповеди» становится понятие «поприще». Поприще понимается Гоголем как путь воплощения Божественного призвания, которое должно быть не только узнано и принято человеком, но и реализовано в выборе и прохождении определенного жизненного пути. На поприще можно «выступать» (441), «выходить» (457), но в нем можно ошибиться, если неверно услышать Божественный призыв: «Я не могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя есть мое поприще» (438). Поприще — место публичное, разворачивающееся на глазах у всего света, тогда как призвание человек слышит в глубине своего духа. Поприще связано с трудом и крестом и требует особого приуготовления: «…воспитается как гражданин своей земли и как гражданин всего человечества, и как кремень станет во всем том, в чем повелено быть крепку скале — человеку, тогда он выступай на поприще» (456). Однако вне поприща невозможно раскрытие призвания и обретение человеком подлинного служения.
Начиная описание своего жизненного пути, Гоголь называет целый ряд факторов, повлиявших на выбор им поприща писателя: «меланхолический от природы характер» (438), «душевная потребность» (439) в веселости, «болезненное состояние» (439), порождавшее припадки тоски, возраст («молодость подталкивала» (439)), мнение окружающих («говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека…» (439)). Кроме факторов естественного душевно-физического характера он отмечает наличие некоторых «странных» предчувствий («мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным…» (438)) и не объяснимых внешними причинами, но чрезвычайно устойчивых мыслей (на языке монашеско-аскетической традиции «помыслов»): «Она (мысль о службе. — Ю.Б.) пребывала неотлучно в моей голове впереди всех моих дел и занятий» (438).
Воздействие Божественной воли Гоголь ощущает, прежде всего, через сверхрациональную интуицию, обозначаемую им глаголом «почувствовал»: «Я сам почувствовал, что уже смех мой не тот…» (440); «После “Ревизора” я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочинения полного…» (440); «Напротив, я чувствовал что-то в роде отвращенья: все у меня выходило натянуто, насильно…» (441); «Чем более обдумывал я свое сочинение, тем более чувствовал, что оно может действительно принести пользу» (442) и др.
За этапом интуитивных импульсов у Гоголя следует этап их «духовной верификации». В процессе проверки сверхрациональные движения, ощущаемые в душе, должны быть выведены на уровень мысли и опознаны с точки зрения их источника (от Бога ли они) [23]. С одной стороны, Гоголь постоянно фиксирует, что его человеческие мысли оборачиваются иллюзией, обманом. В тексте несколько раз повторяется конструкция «я думал — но»: «Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры <…>. Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами…» (440); «Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне <…>. Но я почувствовал в то же время…» (442); «Словом, я думал, как дитя; я обманулся некоторыми: я думал, что в некоторой части читателей есть какая-то любовь. Я не знал еще тогда, что мое имя в ходу только затем, чтобы попрекнуть друг друга и посмеяться друг над другом» (448). С другой стороны, именно вопросы, неожиданно для самого Гоголя приходящие к нему в голову, осознаются им и как идущие от Бога и направляющие его жизнь в сторону исполнения Божественного замысла о нем.
Третья ступень в принятии и осознании Божественного призвания связана с качественным скачком, с изменением самого «вИдения» — когда то, что казалось смутным, неясным, спорным, вдруг проясняется, высвечивается особым светом, делающим открывшуюся истину непреложной. Описывая эти внутренние сдвиги, Гоголь неоднократно использует выражение «увидел ясно»: «Я увидел ясно, что больше не могу писать без плана, вполне определительного и ясного» (441); «Словом, я видел ясно, как дважды два четыре, что прежде, покамест не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей…» (443); «я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью» (443). Смысловые коннотации наречия «ясно» были, с одной стороны, обусловлены для Гоголя контекстом пушкинской поэзии [24], в которой эпитет «ясный» стал эквивалентом «красоты и меры», «живым образом творческой гармонии» [25]; с другой — литургической гимнографией, в которой славянским словом «ясно» было переведено греческое слово τρανός со значением «сильно», «громко», «отчетливо», обретшее значение яснослышания Бога [26].
Прояснение зрения или слуха в монашеской антропологии было свидетельством изменения качества ума, указанием на то, что простой человеческий ум уступает место уму Божьему, тождественному действию Святого Духа: «Простым умом можно познавать только земное и отчасти, а Бог и все небесное познается Духом Святым» [27]. В тексте «Авторской исповеди» качество «ясности» нарастает по мере того, как «повесть писательства» приближается к точке, когда автор «нечувствительно, почти сам не ведая как», приходит ко Христу, «увидевши в Нем ключ к душе человека» (443).
Однако, достигнув своего рода духовного апогея на пути осознания Божественного призвания, Гоголь внезапно утрачивает только что обретенную ясность: последовательно разворачивавшаяся «повесть писательства» прерывается новым потоком оправданий, пассивные конструкции слышания уступают место активным личным конструкциям («я наблюдал за собой» (444), «я был уверен» (444), «я поступил» (444), «лишь бы только добиться своего» (447), «как я желал» (447)), фиксируются моменты сомнения и противоборства. Так, автору не ясна природа сил, влекущих его в заграничное путешествие: описывая странность этого влечения, намекая на его сверхчеловеческую природу, Гоголь в то же время замечает: «Может бы<ть>, это было, просто, то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина…» (450).
Изображение жизни души в «Авторской исповеди» постепенно усложняется: «провиденциальная стратегия» сменяется «стратегией поприща», которая затем перерастает в сложную систему взаимодействия внешних и внутренних сил, среди которых отнюдь не всегда легко различить «глас Божий». В числе разного рода сил, обнаруживаемых Гоголем в самом себе, — болезни и телесные недуги, неотрефлексированные движения души — «поэтические влечения», сила идеи, овладевшей сознанием (в «Авторской исповеди» такой идеей является, например, идея общественной пользы литературы) и т.д.
Церковная традиция предполагает необходимость различения духов, с которыми сталкивается человек в своем внутреннем мире («Возлюбленные, не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они…» (1 Ин. 4.1)). При этом критерием истинности полученного откровения, его соответствия Божьей воле является не только духовный опыт самого человека, но и суждение Церкви, рецепция церковного собрания. Эта экклезиологическая проблематика, хотя и была обозначена в трудах А.С. Хомякова, получила богословскую разработку намного позже — в исследованиях Н.П. Аксакова, прот. Николая Афанасьева, прот. Александра Шмемана.
Гоголь, безусловно, был знаком с воззрениями А.С. Хомякова, согласно которым церковное искусство рассматривалось как высший предел и возможность развития для искусства светского на том основании, что в церковном искусстве «произведения одного лица <…> не служат его выражением; они выражают всех людей, живущих одним духовным началом» [28]. «Единство церковного сознания» [29] признавалось Хомяковым необходимым условием рождения и бытия церковного искусства. Однако в письмах и статьях Хомякова соборное единство Церкви могло быть синонимичным единству общества или народа [30]. Сходное отождествление Церкви и народа могло быть знакомо Гоголю по трудам французского публициста и философа Ф.Р. де Ламенне, у которого, возможно, и было заимствовано русским писателем вошедшее в «Авторскую исповедь» выражение «Глас народа — глас Божий» [31].
В результате смешения понятий «Церковь», «общество», «народ» и непроясненности собственной позиции («писатель», «проповедник», «брат и ученик»), Гоголь начинает ожидать церковной рецепции своего творчества, в частности — книги «Выбранные места из переписки с друзьями», от читающей публики, но не может принять от своих современников свидетельство о неистинности данного ему откровения: «в сужденьях своих о моей книге всякой выражал более самого себя, чем меня или мою книгу» (434); «все эти придирки к словам, а не к смыслу и духу сочинения, показывают мне то, что никто не был в покойном расположеньи, когда читал мою книгу; что уже вперед установилось какое-то предубежденье, прежде чем она явилась в свет…» (436).
В сложном движении «голосов», сил и воль, которые Гоголь обнаруживает в своем внутреннем мире, писатель особо фиксирует моменты столкновения, борьбы, противоборства личной воли и Божественного промысла: «Привожу все это затем, чтобы показать, как я употреблял все силы держаться на своем поприще и придумывал все средства, которые могли двинуть мою работу, не имея и в мыслях оставлять звание писателя» (448–449). Пространством противоборства неизменно оказывается сфера писательского творчества. Гоголь сталкивается с задачей, принципиально иной, чем у любого другого человека, вставшего на путь Богопознания: ему не достаточно просто прийти ко Христу, он стремится описать свой духовный путь, выразить личный опыт Богопознания в слове, в художественном тексте — «говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека» (443). Активное авторское начало проявляется в тексте «Авторской исповеди», когда Гоголь начинает писать о своем творчестве: «Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русской человек…» (442); «Я сам писатель, не лишенный творчества; я владею также некоторыми из тех даров, которые способны увлекать» (457); «…я и до сих пор уверен, что едва есть ли высшее из наслаждений, как наслажденье творить» (459).
Наряду с «провиденциальной стратегией», предполагающей прямое вмешательство Божественных сил в жизни человека; «стратегией поприща», связанной с синергией личной и Божественной воле, распознанием и свободным добровольным принятием человеком своего Божественного призвания [32]; «стратегией сомнения», проявляющей себя через сложное сплетение различных внутренних и внешних импульсов, Гоголь в тексте «Авторской исповеди» сознательно или бессознательно выстраивает также особую «творческую стратегию», демонстрирующую энергию творческих сил, имманентно присущих человеку. Идеальный путь художника, описанный Гоголем в повести «Портрет», предполагал, что способность творить, очищенная аскетическим подвигом и воцерковленная, может стать Божественным призванием человека. Однако реальность жизненного пути самого Гоголя оказывается иной: путь личного воцерковления не приносит ожидаемого творческого плода. Гоголь, потерявший способность писать, вынужден был поставить вопрос, «точно ли поприще писателя есть мое поприще» (438).
Видимое столкновение религиозного опыта и творческого начала дало повод нескольким поколениям русских критиков настойчиво противопоставлять Гоголя-художника и Гоголя-мыслителя [33], говорить о принципиальной несоединимости христианства и художественного творчества. Однако то, что было воспринято современниками Гоголя и отчасти им самим как его творческое бессилие, возможно, было лишь диалектическим моментом в развитии сложного процесса взаимодействия Церкви и светской культуры, осуществлявшегося в самой личности писателя.
Так, уже П.А. Плетнев высказал мнение, что «Выбранные места из переписки с друзьями» являются началом «собственно русской литературы» [34]. К.С. Аксаков, откликаясь на кончину Гоголя, признал прямую связь пути писателя и его новой эстетики: «Сама жизнь Гоголя как художника полна чрезвычайно важного и строгого смысла <…> Строго принял он призвание художника» [35]. В 1886 году Н.П. Аксаков увидел «много следов внутренней работы Гоголя во всем складе самостоятельной русской литературы» и предположил, что мучительная творческая рефлексия писателя была не признаком оскудения его таланта, а залогом творчества будущего: «Мы даже не можем сказать с полной утвердительностью, чтобы эта вторая подготовительная работа художника над самим собою, это вдумывание в самого себя, в процесс, суть и цели своего творчества не составляло в то же самое время подготовительной работы для творчества будущего, чтобы они не являлись сами по себе необходимой частью творческого процесса в широком значении этого слова» [36].
Таким образом, «Авторская исповедь» может быть осмыслена, с одной стороны, как уникальный творческий эксперимент, позволивший писателю на собственном примере описать сложную диалектику внутреннего мира человека, в котором действуют не только имманентные, но и трансцендентные силы; с другой — как оригинальная постановка важнейшей философско-богословской проблемы о соотношении Божественного промысла, личной воли и творчества в человеке особой породы — писателе, художнике, в котором дух человеческий, творческое начало требовательно и самобытно.
Примечания
Комментарии