Сергей Сергеев
Рука Петербурга
Произвол или верховный закон? Русская имперская действительность глазами конституционалиста
© Flickr / BRJ INC.
Русская верховная власть с петровского переворота до 17 октября 1905 года, несмотря на ее переезд из Москвы в Петербург, принятие императорского титула, подражание то Стокгольму, то Парижу, то Берлину, щедрый приток немецкой крови в жилах Гольштейн-Готторп-Романовых (именно так именовался род российских монархов, начиная с Петра III, в европейском аристократическом справочнике «Готский альманах») и декларации про «общее благо», оставалась неизменной, скроенной еще по московской мерке — «надзаконной и автосубъектной» (А.И. Фурсов). «Ни при одном из более или менее размеренных видов правления, которые принято называть неограниченными, единоличная власть никогда не достигала и никогда не достигнет той степени, каковой она достигла в России, где все управление, по сути, осуществляется особой императора. Во всех странах, управляемых неограниченной властью, был и есть какой-нибудь класс или сословие, какие-нибудь традиционные учреждения, заставляющие государя в известных случаях поступать так, а не иначе и ограничивающие его причуды; в России ничего подобного нет», — писал в своей знаменитой книге «Россия и русские» (1847) декабрист-эмигрант Н.И. Тургенев. Какие бы решительные перемены ни происходили в жизни страны — вплоть до отмены крепостного права, — самодержавие менять свою природу не находило нужным. В петровском Воинском артикуле говорилось: «Его Величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен, но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять». «Император Всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает» — такая формулировка царской власти была дана при Павле I.
В первых же параграфах введения к фундаментальным «Началам русского государственного права» А.Д. Градовского (1875) читаем: «Россия, по форме своего государственного устройства, есть монархия неограниченная… Ст. 1-ая наших основных законов признает русского Императора монархом неограниченным и самодержавным. — Название “неограниченный” показывает, что воля императора не стеснена известными юридическими нормами, поставленными выше его власти… Выражение “самодержавный” означает, что русский Император не разделяет своих верховных прав ни с каким установлением или сословием в государстве, т.е. что каждый акт его воли получает обязательную силу независимо от согласия другого установления». «Фактически старое московское самодержавие в новой оболочке приняло еще более резко выраженный характер» (В.М. Грибовский). В 1897 году в ответе на вопрос всероссийской переписи о роде занятий последний российский самодержец с обескураживающей прямотой написал: «Хозяин земли Русской». Под этим пассажем легко представить автограф Ивана III.
Не стесненный юридическими нормами хозяин мог позволить себе какие угодно неожиданные перемены. Иногда — пугающе жестокие, например массовые репрессии против русской знати в правление Анны Ивановны. Иногда — напротив, случались нововведения весьма гуманные: Елизавета Петровна, гармонично сочетавшая в себе любовь к радостям плоти и богобоязненность, не считаясь с мнением своих вельмож, из личных религиозных убеждений отменила в России смертную казнь, чего не было в ту пору нигде в Европе, а Петр III упразднил страшную своими бессудными расправами Тайную канцелярию. Но несравненно чаще перемены эти были просто самодурские, лишавшие как внешнюю, так и внутреннюю политику последовательности и логики. Как признавал в 1801 году Александр I, законы в империи, «быв издаваемы более по случаям, нежели по общим Государственным соображениям, не могли иметь ни связи между собою, ни единства в их намерениях, ни постоянности в их действии. Отсюда… бессилие законов в их исполнении и удобность переменять их по первому движению прихоти или самовластия». Отсюда же, добавим, и традиционный российский алгоритм конца XVIII — XIX века «реформы – реакция». Все зависело от степени здравого смысла в монаршей голове. Когда первого в последней образовывался дефицит, происходили сущие нелепицы. Тот же Петр III из-за своего поклонения прусскому королю Фридриху II свел на нет все русские усилия в чрезвычайно кровопролитной (хотя, по совести говоря, не очень-то России нужной) Семилетней войне и заключил со своим обожаемым идолом мир без всяких условий, начав готовиться к еще более бесполезной для империи войне с Данией. Экстравагантный романтик Павел I одним мановением руки отменил важнейшие законодательные акты Екатерины II — Жалованные грамоты дворянству и городам. Впрочем, как известно, оба эти оригинала — отец и сын — плохо кончили, что и имеет в виду знаменитый пушкинский парафраз «славной шутки» мадам де Сталь: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою». Позднее к удавке добавится бомба. Но суть дела останется прежней: в правовом поле тягаться с верховной властью невозможно, для политической оппозиции предусмотрен единственный выход — насилие.
Нередко крутые повороты самодержавной политики вовсе не удостаивались обоснований или объяснений. Скажем, введение военных поселений при Александре I не имело вообще никакого правового обеспечения — никаких регламентов или положений, этот вопрос не обсуждался ни одним государственным органом, все совершилось, «так сказать, келейно — волею императора Александра и трудами графа Аракчеева» (Н.К. Шильдер). Совершенной тайной было покрыто отречение от престола цесаревича Константина Павловича и назначение наследником престола великого князя Николая Павловича, что нарушало установленный Павлом I автоматический порядок наследования престола и что аукнулось государственным кризисом после смерти Александра I. Карьеры главнейших имперских чиновников ломались порой совершенно по-кафкиански. Так, в манифесте 1758 года о лишении чинов и ссылке первоначально приговоренного к смерти канцлера А.П. Бестужева-Рюмина говорилось, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях, что сам факт опалы есть свидетельство великих и наказания достойных преступлений, что, наконец, она не могла Бестужеву «уже с давнего времени… доверять». Через полвека Александр I, просвещенный воспитанник швейцарского республиканца Лагарпа, поступит почти так же, как и его патриархальная прабабка. В 1812 году государственный секретарь М.М. Сперанский был внезапно арестован и безо всякого объявлении его вины сослан в Нижний Новгород, а потом в Пермь, где и провел четыре года. В 1816 году его столь же внезапно помиловали и сделали пензенским губернатором, но в указе об этом опять-таки ничего не говорилось о сути совершенного им «преступления», сообщалось только, что ранее были «доведены до сведения моего обстоятельства, важность коих принудила меня удалить со службы тайного советника Сперанского», но теперь «приступил я к внимательному и строгому разсмотрению… и не нашел убедительных причин к подозрению». Со временем нравы сильно смягчились, но Николай II, не арестовывая и не ссылая своих министров, отправлял их в отставку (причем, по его понятиям, сами они не имели права подать в отставку), также не затрудняя себя сообщением каких-либо внятных мотивов оной: например, так случилось в 1914 году с В.Н. Коковцовым. Ну, на то он и хозяин…
А вот совсем мелочь, но уж больно показательная. В 1901 году танцовщица Матильда Кшесинская, бывшая фаворитка Николая II, а в ту пору — фаворитка великого князя Сергея Михайловича, вступила в конфликт с директором императорских театров князем С.М. Волконским, отказавшись от ношения какого-то костюма в какой-то роли. Волконский наложил на нее штраф в 50 рублей, Кшесинская написала государю, прося этот штраф снять. Тот приказал министру двора барону В.Б. Фредериксу ее просьбу исполнить. На попытку последнего возразить, что в таком случае положение всякого директора театров станет невозможным, «хозяин земли Русской» безапелляционно ответил: «Я этого желаю и не желаю, чтобы со мной об этом больше разговаривали!» В результате Волконский подал в отставку, а на его место был назначен сговорчивый В.А. Теляковский.
Разумеется, при надзаконности верховной власти никаких законодательных учреждений, ее контролирующих, в принципе быть не может. Все усилия придать такую функцию формально высшему государственному органу империи — Сенату — неизменно и неизбежно проваливались. Чрезвычайно характерен следующий эпизод. В 1802 году Сенат получил право возражать против новых императорских указов, если они ему покажутся несогласными с другими законами, неясными или неудобными к исполнению. Вскоре Сенат этим правом воспользовался. По докладу военного министра Александр I определил, что все дворяне унтер-офицерского звания обязаны служить в военной службе 12 лет, против чего сенаторы единогласно выразили свой протест, справедливо увидев здесь нарушение Жалованной грамоты, восстановленной императором сразу по восшествии на престол. В ответ на это царь-реформатор издал указ, в котором разъяснялось, что Сенат неправильно истолковал свои права, ибо право возражений относится только к старым указам, а не к новым, которые он обязан принимать неукоснительно. А.А. Корнилов так прокомментировал эту архетипическую историю: «Трудно понять, каким образом в уме Александра совмещалась идея необходимости ограничения самодержавной власти с такого рода противоречиями этой идее на практике. Поведение Александра в данном случае тем более было странно, что изложенное право Сената далее не ограничивало, в сущности, его самодержавной власти, так как в случае если бы государь в ответ на протест Сената просто повторил свою волю об исполнении изданного им указа, то Сенат обязывался по регламенту немедленно принять его к исполнению». Но даже возможность просто возражать против самодержавного произвола вызвала негодование самого либерального из русских монархов. Что уж говорить про других…
Пускай Сенат был средоточием консервативной оппозиции александровским реформаторским замыслам. Но и Государственный совет, созданный по плану Сперанского, одобренному самим Александром, состоящий из высших чиновников империи, не только не получил ограничительных полномочий (император мог утвердить мнение меньшинства), он даже не стал де-факто единственным законосовещательным учреждением России. Новые законы неоднократно принимались без обсуждения в ГС — после рассмотрения в Комитете министров, Собственной его императорского величества канцелярии (где особую и весьма весомую роль играла политическая полиция — III Отделение с приданым ему корпусом жандармов), Синоде, по итогам «всеподданнейших докладов» отдельных министров… Четкого разграничения законодательной и исполнительной власти в Российской империи до 1905 года так и не сложилось.
Не стал Сенат и высшим органом государственного надзора за администрацией. В этой области с ним небезуспешно конкурировали те же Комитет министров и Собственная его императорского величества канцелярия. Русская монархия сознательно шла на создание ситуации «семи нянек», ибо более всего боялась возникновения такого института исполнительной власти, который мог бы поставить верховную власть в положение «царствует, но не правит». Лавируя между всевозможными соперничающими учреждениями, самодержавие, таким образом, сохраняло полную свободу рук. Даже Комитет министров не был единственной высшей инстанцией исполнительной власти, ибо до 1905 года не предполагал наличия однородного правительства, связанного единым курсом и лидером, являясь ареной борьбы разных ведомств, особенно таких гигантов, как МВД и Министерство финансов. А практика индивидуальных «всеподданнейших докладов» часто и вовсе обессмысливала комитетские совещания. При Александре II, по словам С.М. Соловьева, не было «никакой системы, никакого общего плана действий, каждый министр самодержавствовал по-своему…» Крупный чиновник МВД Вл. И. Гурко писал о «бессилии русской государственной власти» в конце XIX — начале XX века «осуществить что бы то ни было смелое и решительное, так как власть эта была… распылена между дюжиной министров, постоянно препятствовавших друг другу, благодаря разности политических взглядов…» А вот сетования министра иностранных дел империи начала XX века В.Н. Ламздорфа: «Положение нашего министерства становится невыносимо сложным, когда мы не можем обойтись без содействия других ведомств. Исполнение от нас ускользает; то и дело оказываешься перед сюрпризами и противоречиями. Не надо забывать, что в России, увы, нет единого императорского правительства, но есть более десятка министров, так или иначе соперничающих между собою, каждый из которых весьма далек от того, чтобы стремиться к общей цели, но ищет способа добиться своих в ущерб целям других и зачастую даже в ущерб высшим интересам отечества». По справедливому замечанию А.Е. Преснякова, «не отрекаясь от своей сущности, самодержавие не могло быть введено не только в конституционные, но и в бюрократические рамки». Столь же раздробленным было управление и на губернском уровне.
Эффективность такого стиля управления была крайне сомнительной: «Одно из самых серьезных и неизбежных неудобств абсолютной власти состоит в том, что, веря в свои возможности сделать все, она не делает совершенно ничего или делает очень мало. В еще большей степени, чем власть представительная, она должна была бы действовать так, чтобы управление шло, так сказать, само собой и ее вмешательство требовалось бы как можно реже; на деле же вмешательство абсолютной власти происходит очень часто. Сама природа этой власти возлагает на нее это тяжкое и удручающее бремя; единственное средство освободиться от него — это передать часть своей власти представительным органам. Но самодержцы, как правило, не любят, чтобы административные дела шли единообразно и регулярно, без их непосредственного влияния; они предпочитают во все вмешиваться. И каков же результат этого? Они до тех пор будут уделять все свое внимание мелочам и частным подробностям, всегда более легким и многочисленным, пока не рухнут под их бременем. Тогда, убедив себя, что совесть их чиста, они говорят себе, что трудятся для страны, жертвуют временем, отдыхом, даже здоровьем, что они, наконец, исполняют свой долг монархов с поистине религиозным рвением. Но, поглощенные мелочами, они не замечают, как упускают важные дела, предоставляя их небрежности, неспособности или дурным страстям своих министров или низших чиновников или вообще оставляя их на волю случая. Заботиться о деталях и одновременно управлять ходом правительственной машины — задача, с которой одному человеку справиться невозможно, даже если он употребит на это все свои силы. Поэтому, идя таким путем, самодержцы верны себе: они прежде всего и в основном занимаются частностями» (Н.И. Тургенев). Прекрасной иллюстрацией к этой цитате может служить государственная деятельность Николая I, находившего время для личных допросов неблагонадежных поэтов и публицистов и определения фасона и цвета чиновничьих мундиров, но с горечью признававшего, что Россией управляет не он, а несколько тысяч столоначальников. По словам придворной фрейлины А.Ф. Тютчевой, Николай Павлович «проводил за работой восемнадцать часов в сутки из двадцати четырех, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных. Он чистосердечно и искренне верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовать своею волею. В результате он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели ни права на них указывать, ни возможности с ними бороться». Методы работы верховной власти, естественно, копировала бюрократия. «…Наблюдая многих губернаторов, — писал в своих мемуарах минский губернатор в 1916–1917 годах В.А. Друцкой-Соколинский, — я отметил одну общую… черту: страх что-то упустить, страх выпустить малейшее из-под непосредственного своего наблюдения и влияния, страх упустить власть… Большинство губернаторов… буквально утопали в мелочах, заваливали себя грудами совершенно ничтожных дел и бумаг, просмотр и подпись которых отнимали у них бездну времени…»
Вместо усиления управляемости государственного аппарата (общая численность которого с конца XVII века до 1913 года увеличилась с 4,7 тыс. до 252,9 тыс., т.е. почти в 54 раза) мы видим административный хаос, господство временщиков (среди которых преобладали отнюдь не Потемкины, а скорее Бироны и Аракчеевы) и множество локальных самодержцев в виде министров и губернаторов. В эпоху Николая I, по свидетельству вовсе не либерала, а твердого консерватора Н.А. Любимова, «губернатор, при какой-то ссылке на закон, взявший со стола том свода законов и севший на него с вопросом: “где закон?”, был лицом типическим, в частности, добрым и справедливым человеком… Начальник был безответственен в отношениях своих к подчиненным, но имел, в тех же условиях, начальство и над собою». (Кстати, судя по замечанию П.А. Вяземского в записных книжках 1846 года, империя сохранила старую добрую московскую традицию — назначать областными начальниками только «варягов»: «Есть у нас какое-то правило, по коему не определят человека губернатором в такую губернию, где он имеет поместье». Ниже, по другому поводу, он хорошо объясняет тайный резон этого правила: «…человек на своем месте делается некоторою силою, самобытностью, а власть хочет иметь одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от ее воли»; характерно, что долго на одном месте губернаторы не засиживались: «Если губернатор где-либо просидит более пяти лет, то это считается чем-то особенным…» — писал в 1903 году помощник статс-секретаря Госсовета Э.Н. Берендтс.) Даже в начале XX века принцип судебной ответственности должностных лиц за превышение и злоупотребление власти реально не действовал, а административная юстиция находилась в зародыше. Как следствие — чудовищная коррупция, которой пронизана вся история российской бюрократии Петербургского периода. Только один пример, специально взятый не из XVIII века, когда крали целыми рекрутскими наборами, и не из 30–40-х годов XIX века, всем памятных по «Ревизору». В дневниках за 1901–1903 годы члена ГС А.А. Половцова читаем о деле петербургского градоначальника генерал-лейтенанта Н.В. Клейгельса, воровавшего «самым беззастенчивым манером». За его грехи, по мнению прокурора петербургского окружного суда, ведшего дознание, полагалась ссылка на поселение. Но связи наверху, в том числе и личное благоволение Николая II, завершили это дело переводом Клейгельса в Киев — генерал-губернатором, с присвоением чина генерал-адъютанта.
С конца XVIII века Европа стремительно менялась. Образцовая «абсолютная» монархия Франция после почти столетнего примеривания различных форм правления в 1871 году успокоилась на республике. Одна за другой множились конституционные монархии: Швеция (1809), Испания (первая Конституция — 1812, окончательно — 1837), Норвегия (1814), Нидерланды (1815), Греция (1822), Бельгия (1831), Дания (1848), Италия (1861), Сербия (1869), Румыния (1866), Австро-Венгрия (1867), Германия (1871)… В 1879 году Конституцию получила освобожденная от турецкого гнета самодержавной Россией Болгария — особенно пикантно, что и сочинили ее русские юристы (в том числе и упомянутый выше Градовский). Еще более пикантно, что внутри самой империи Конституцию имела Финляндия и — в 1815–1830 годах — Польша. К концу XIX века Россия оставалась единственной неограниченной монархией в Европе. Даже на «деспотическом» Востоке подули новые веяния. В 1876 году Конституцией (правда, вскоре ликвидированной и восстановленной только в 1908 году) обзавелась Османская империя, в 1889-м — Япония. В Новом Свете все выше поднималась звезда североамериканской демократии. На этом фоне Российская империя выглядела все более архаичной, вызывая отторжение у собственной вестернизированной интеллектуальной элиты, и явно проигрывала в эффективности странам, следовавшим европейскому мейнстриму, о чем свидетельствовали ее поражения в Крымской и Русско-японской войнах. Более того, такая система развращала народную психологию, ибо зыбкость основополагающих правил общежития, идущая сверху, не могла не порождать пресловутого правового нигилизма снизу. Ну и, наконец, без свободы политической все гражданские свободы оказывались более или менее фиктивны. Как писал еще М.М. Сперанский, «хотя права гражданские и могут существовать без прав политических, но бытие их в сем положении не может быть твердо». Показательно, что до 1906 года регистрация любых общественных организаций имела в России разрешительный характер, т.е. «являлась не законным правом граждан, а милостью, даруемой властью по своему усмотрению» (А.С. Туманова). В российском законодательстве отсутствовал специальный закон на сей счет, но в «Уставе о пресечении и предупреждении преступлений» (глава 5 — «О незаконных и тайных обществах») было четко прописано: «Запрещается всем и каждому заводить и вчинять в городе общество, товарищество, братство или иное подобное собрание без ведома или согласия правительства». Полиция бдительно следила за зубоврачебными или астрономическими обществами, за литературно-художественным кружком любителей МХТ, за клубом футболистов и т.д., везде подозревая возможную крамолу; в 1848–1859 годах действовал запрет даже на создание благотворительных обществ: бедным предписывалось помогать либо индивидуально, либо через посредничество Приказов общественного призрения. И это не было просто паранойей: при отсутствии легальной политической жизни оппозиционные элементы действительно могли угнездиться под каким угодно прикрытием. Тупиковая для развития страны ситуация.
Наиболее влиятельная русская историко-юридическая школа XIX века — «государственная», представленная такими светилами, как С.М. Соловьев, К.Д. Кавелин, Б.Н. Чичерин, В.И. Сергеевич, тот же Градовский, разработала концепцию, согласно которой, после необходимого в интересах обороны страны «закрепощения сословий» русская монархия эволюционно их «раскрепощает» и движется к установлению правового порядка. Великие реформы вроде бы подтверждали правоту «государственников», но вдруг забуксовали, как только речь зашла об участии общества в управлении государством, что обессмысливало эти преобразования, лишало их перспективы, сохраняя в стране все тот же старорежимный военно-бюрократический порядок, еще более укрепившийся в эпоху «контрреформ». С 1881-го до 1917 года в наиболее населенных и развитых регионах и городах империи (в том числе и в обеих столицах) непрерывно действовало «Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», дающее генерал-губернаторам, губернаторам и градоначальникам право воспрещать различные общественные и частные собрания, делать распоряжения о закрытии торговых и промышленных заведений, практиковать административную высылку тех или иных подозрительных лиц и т.д. Николай II, едва вступив на престол, с ходу отверг самые скромные пожелания земских деятелей, заклеймив их «бессмысленными мечтаниями». Наблюдая все это, на пороге XX столетия патриарх «государственной школы» Б.Н. Чичерин, долгое время считавший ограничение самодержавия преждевременным для России, вынужден был радикально пересмотреть свою позицию: «Для всякого мыслящего наблюдателя современной русской жизни очевидно, что главное зло, нас разъедающее, заключается в том безграничном произволе, который царствует всюду, и в той сети лжи, которой сверху донизу опутано русское общество. Корень того и другого лежит в бюрократическом управлении, которое, не встречая сдержки, подавляет все независимые силы и, более и более захватывая власть в свои руки, растлевает всю русскую жизнь… Но ограничить бюрократию невозможно, не коснувшись той власти, которой она служит орудием и которая еще чаще служит ей орудием, — то есть неограниченной власти монарха. Пока последняя существует, безграничный произвол на вершине всегда будет порождать такой же произвол в подчиненных сферах. Законный порядок никогда не может упрочиться там, где все зависит от личной воли и где каждое облеченное властью лицо может поставить себя выше закона… [выделено мной. — С.С.]»
Попытки ограничения «безграничного произвола на вершине» в Петербургский период предпринимались неоднократно. Самой значительной и близкой к успеху из них была «затейка» Верховного Тайного совета, высшего совещательного органа империи, учрежденного вскоре после смерти Петра I. Неверно считать, что «верховники» отстаивали только свои личные корыстные интересы. В «кондициях», сначала подписанных, а потом разорванных Анной Иоановной, содержались требования к монарху без согласия ВТС «ни с кем войны не всчинать», «миру не заключать», «верных наших подданных никакими новыми податми не отягощать», «у шляхетства живота и имения и чести без суда не отъимать». Первые три пункта были актуальны для всех слоев населения, измученных петровской военно-налоговой вакханалией. Последний — наконец-то давал правовые гарантии всему русскому дворянству. В форме присяги императрице, разработанной «верховниками», понятие «самодержавие» полностью отсутствовало, а от присягающего требовалось быть верным не только государыне, но и «государству», «отечеству», что существенно поднимало уровень тогдашней русской правовой культуры. Там же речь идет о том, чтобы «х купечеству иметь призрение, и отвращать от них всякие обиды и неволи, и в торгах иметь им волю, и никому в одни руки никаких товаров не давать [т.е. речь идет о запрещении монополий, активно практиковавшихся при Петре], и податми должно их облехчить» и «крестьян податми сколько можно облехчить, излишние росходы государственные разсмотрить». Декларировалось расширение совещательного начала в государстве: «Будет же когда случитца какое государственное новое и тайное дело, то для оного в Верховный тайный совет имеют для совету и разсуждения собраны быть Сенат, генералитет, и калежские члены и знатное шляхетство; будет же что касатца будет к духовному управлению, то и синодцкие члены и протчие архиереи, по усмотрению важности дела». «Верховники» планировали созвать комиссию для разработки новых законопроектов, в которую должны были войти 20–30 выборных от шляхетства. Причем в случае если комиссия будет касаться церковных, военных или торговых вопросов, то следовало привлекать к их обсуждению выборных от духовенства, «военных людей» и купечества, «и тех выборных от всякого чина допускать в совет и давать им ровные голосы». По точной формулировке П.Б. Струве, в «кондициях» и других документах «верховников» «заключены были в зародышевом виде две основные здоровые идеи конституционализма. Это: 1) идея обеспечения известных прав человека, его личной и имущественной неприкосновенности; 2) идея участия населения в государственном строительстве». Неверно также считать, что шляхетство было сплошь за самодержавие, — напротив, из его среды было выдвинуто несколько конституционных проектов, но их создатели и «верховники» не смогли найти между собой компромисс (в дворянских проектах планировалось значительно расширить число членов ВТС), и в результате в момент конфликта «сильных персон» и императрицы шляхетство взяло сторону последней, надеясь, что она удовлетворит их требования лучше. Кое-какие льготы дворянство действительно приобрело, но не политические или даже гражданские права, взамен получив все прелести «бироновщины», оставшейся в памяти «благородного сословия» как одна из самых черных эпох в его истории.
В 1762 году, после вступления на престол Екатерины II, воспитатель цесаревича Павла граф Никита Иванович Панин предложил одновременно учредить Императорский совет из шести — восьми сановников, без согласования с которым императрица не могла принять ни одного закона, и усилить значение Сената, которому давалось право представлять возражения на «высочайшие указы». Екатерина, чье положение на троне было тогда еще очень шатким, несколько месяцев раздумывала над этим демаршем и даже подписала составленный Паниным соответствующий манифест, но позже, поняв, что реальной общественной силы за его автором нет, оторвала от документа свою подпись. Несмотря на почтение к Монтескье и энциклопедистам, императрица ограничивать свою власть явно не желала и откупилась от дворянских притязаний дарованием первому сословию неотъемлемых гражданских прав. Панин, однако, не расстался с конституционными намерениями и вместе с братом Петром и Д.И. Фонвизиным принялся обдумывать проект «фундаментальных законов» для России, где весьма четко изложена суть проблемы: «Где… произвол одного есть закон верховный, тамо прочная общая связь и существовать не может; тамо есть государство, но нет отечества, есть подданные, но нет граждан, нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом взаимных прав и должностей… Государь… не может… ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как постановя в государстве своем правила непреложные [выделено мной. — С.С.], основанные на благе общем, и которых не мог бы нарушить сам, не престав быть достойным государем». Никита Иванович возлагал все надежды на воцарение своего воспитанника, но не дожил до этого дня, и слава Богу, ибо разочарование было бы слишком жестоким: сын отнял у дворянства даже то, что дала мать. Трудно поверить, что автор афоризма «велик в России лишь тот, с кем я говорю и пока я с ним говорю» некогда сочувственно внимал панинским мечтам. Есть сведения, что руководители антипавловского заговора 1801 года П.А. Пален и Н.П. Панин (племянник Н.И.) планировали после переворота установить конституционное правление.
«Дней Александровых прекрасное начало», когда на престол взошел монарх, практически не скрывавший своих республиканских убеждений, породили немало конституционных проектов, наиболее значительные из которых — и по глубине мысли, и по возможностям их реализации — принадлежат М.М. Сперанскому. Заказчиком их был сам царь. Но все эти предложения были похоронены после отставки Сперанского, о которой уже говорилось выше. В 1820 году, по поручению Александра I, Н.Н. Новосильцов разработал проект Государственной уставной грамоты Российской империи, но, несмотря на то что император «был действительно близок к реальному введению в России пусть крайне ограниченной, но все же Конституции» (С.В. Мироненко), обнародовать этот документ и придать ему силу закона он так и не решился. В конце 1822 — начале 1823 года Александр окончательно покончил с планами политических реформ.
С той поры до начала XX века верховная власть в России никогда более всерьез не задумывалась над вопросом своего законодательного самоограничения. Даже пресловутая «конституция» М.Т. Лорис-Меликова 1881 года не предполагала ничего более, чем включение в ГС выборных от земств; «Земский собор» Н.П. Игнатьева 1882 года также имел чисто совещательное значение. Начиная с «Русской правды» П.И. Пестеля и «Конституции» Н.М. Муравьева, ограничительные проекты, заслуживающие разговора не только в кругу узких специалистов-историков, стали уделом нелегальной политической оппозиции: легальной в Российской империи не могло быть по определению.
Комментарии