Поистине живы

Крик и совесть: пунктир сознания

Свидетельства 12.10.2016 // 1 951
© Фото: Elliot Freeman

Несколько предварительных замечаний доктора филологических наук, профессора НИУ ВШЭ Галины Зыковой:

В издательстве «Время» в сентябре вышла книга воспоминаний Наталии Виловны Зейфман «Еще одна жизнь».

С 1992 года на протяжении 15 лет Н.В., историк (ученица П.А. Зайончковского) с опытом архивиста и публикатора (сотрудник отдела рукописей, работавшая с С.В. Житомирской, — их многолетняя переписка, переданная в ГАРФ, еще должна быть прочитана следующим поколением исследователей), работала в Яд Вашем, занимаясь описанием имеющихся документов о Катастрофе и выявлением в российских архивах еще не востребованных материалов о ней. С документами, отобранными ею для копирования (более миллиона страниц), до сих пор еще идет работа по введению их в общедоступную базу данных.

Для препринта мы произвели над текстом первой части книги (про отъезд из России в 1991 году и про начало «еще одной жизни») манипуляцию, несколько искусственную и неизбежно повредившую характер повествования: мы вытащили из текста «информационно значимое» или, попросту, прямо связанное именно и только с Яд Вашем; текст Н. Зейфман плохо поддается такому «извлечению сведений»: он, в сущности, художественный, как и всякая хорошая проза, что и сможет увидеть читатель книги.

zeifman-cover

…А я получила свой первый шанс от Мариэтты. Она дала мне письма к бывшим российским, а теперь израильским филологам, профессорам кафедры славистики Еврейского университета в Иерусалиме; она рекомендовала меня как историка и архивиста и истово просила помочь с работой (отплачу, мол!). Письма действовали: Роман Давыдович Тименчик принял нас с мужем в кампусе гуманитарных факультетов университета и передал в руки заведующего кафедрой — тот провел по кампусу, напоил нас чаем и обещал подумать. Другой профессор, Дмитрий Михайлович Сегал, прочтя Мариэттино письмо, предложил мне написать обоснование к теме, которой он начинал заниматься: «Русская периодика (Петербург, Москва) периода Первой мировой войны и революции как источник для истории русской культуры и литературы». Обоснование я написала и даже отпечатала (на такой случай мы привезли пишущую машинку; забавно, что очень помогли и неведомо для чего прихваченные несколько номеров «Вопросов философии» — до сих пор из благодарности их не выбрасываем). Сегалу и здешнему патриарху русистики Илье Захаровичу Серману текст понравился, и мы с Сегалом даже ходили оформлять бумаги: он брал меня к себе референтом.

Но все перевесила другая возможность — шанс попасть в Яд Вашем, где я и проработала потом полтора десятка лет. Яд Вашем в переводе с иврита — «Память и Имя», Израильский национальный мемориал Катастрофы и героизма (Катастрофа — вольный перевод ивритского Шоа — всесожжение, а международно принятый термин — Холокост). Когда этот шанс приобрел реальные очертания, Роман Тименчик твердо сказал: «Идите, Наташа, в Яд Вашем, он будет стоять, покуда жив Израиль». — «А университет, а тема, а Сегал?» Он только покачал головой. Сегала же мои сожаления рассмешили: «Ну, хотите, так и работайте над темой, только бесплатно…» <…>

Как оказалось, я приехала в самый удачный для себя момент. В Москве открывались архивы, точнее, документы снимались со спецхранения, старое начальство сменялось на людей с перестроечным сознанием, и Яд Вашем нуждался в человеке, знакомом с тамошней ситуацией, чтобы договариваться о выявлении, копировании и публикации ранее недоступных материалов, связанных с уничтожением евреев во время Второй мировой войны. <…>

31 мая 1992 года я вышла на работу, а на следующий день Краковский улетал в Москву налаживать связи с российскими архивами. Для меня это был шанс, и он уехал с письмом к моим друзьям С.В. Житомирской и ее зятю С.В. Мироненко, который в середине мая стал директором Государственного архива Российской Федерации (ГА РФ). Краковский вернулся недели через три, напичканный рассказами Сарры Владимировны о моих талантах архивиста и публикатора, а главное — Мироненко сказал ему, что лучше меня никто не сможет вести задуманные проекты сотрудничества. <…>

Эстер Оран ведет меня в хранилище, по-здешнему компактус. И правда, он компактен, устроен современно: плотно сомкнутые стеллажи легким поворотом штурвала разъезжаются, открывая доступ к картонным коробкам, точно таким, как в моем отделе рукописей. Только тут документы лежат в обложках из специальной бумаги, препятствующей старению. Зато нет привычного запаха кожи и пергамена — запаха старинных рукописных книг, нет пожелтевшей бумаги с почерком великого писателя или альбомчика с рисунками провинциальной барышни: беря рукопись, держишь в руках чью-то жизнь, которая продлена вперед и назад и сквозь нее просвечивает история. Здесь, в Яд Вашем, аура совсем другая, здесь документы говорят о бедствиях и о смерти. Рукописей почти нет, одни копии, из разных стран: антисемитизм, преследование и уничтожение евреев в середине ХХ века. <…>

Как представить себе полтора миллиона погибших детей? А вот как: один за одним, каждый в одиночестве, человек входит в темноту, руководимый только поручнем. Глаза привыкают, и становятся видны несколько свечей и поверх них бесчисленные огоньки, они заполняют всю черноту пространства, как звезды, каждый — детская душа. А сверху звучит размеренный голос, читающий имена погибших детей: имя, возраст, страна. Имя, возраст ребенка, страна. Голос иногда прерывается странной неживой музыкальной фразой — тусклой и тягучей, потом опять: имя, три месяца, три года, одиннадцать лет… Я-то знаю, что свечей всего пять, а остальное делает система зеркал, но и мне там становится не по себе.

Когда, пройдя круг, отпускаешь поручень, то вдруг выходишь на свет и видишь вдали на холмах белые дома Иерусалима, за ними на горизонте могилу пророка Самуила, а поодаль — высокую ажурную башню Армии обороны Израиля. Видеть этот размах жизни как контраст оставшейся за спиной смерти меня научил мой коллега Анатолий Кардаш; еще в Союзе, когда нельзя было, он, инженер по профессии, занялся темой Катастрофы, в Яд Вашем работал в Зале Имен со свидетельскими показаниями о погибших. Материал плыл к нему в руки, он стал писать книги. Экскурсии по Яд Вашем он водил в необычно свободной манере, без назойливой драматизации. Многое было мне внове и далеко от трафарета: евреи и партизаны, например. Оказалось, что совсем не просто было еврею в партизанах: бывало, свои отнимали оружие и расстреливали, поэтому существовали отдельные еврейские партизанские отряды. <…>

Сажусь за свой стол, а там кровь переполняет расстрельную яму и ее приходится отводить ручьем. Это очередной лист свидетельских показаний. Вой людей, внезапно осознавших, что свежевырытая траншея, к краю которой их подвели, это их могила; этот вой слышат жители соседних деревень. Я беру дело и составляю его опись, я должна только выхватить данные, опорные для будущего пользователя: названия мест, наличие сведений о массовых захоронениях, наличие списков убитых, имен преступников, статистики.… Вот случайно залежавшийся у меня листок с описанием одного такого дела.

Калинковичский район Полесской области. Декабрь 1944, 117 стр. Обобщенные сведения, акты, протоколы опросов и заявления свидетелей об акциях по уничтожению еврейского населения в сент. — ноябре 1941 г. в г. Калинковичи, м. Юровичи, о расстрелах евреев в д. Березовка, Огородники, Черновщина, Ситня, Антоновка, Ладыжня, Михновичи; о казнях местного населения за связи с партизанами; названы имена немецких преступников и их сообщников. Акт о вскрытии массового захоронения у г. Калинковичи, фотографии могилы. Поименные списки погибших.

Составила такое описание, но оторваться от чтения показаний свидетелей не могу, дочитываю каждую трагедию до конца. На столе у меня документы «Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию фашистских преступлений на оккупированных территориях СССР» (кратко ЧГК). Они легли в основу обвинительного заключения от советской стороны на Нюрнбергском процессе. С начала 1944 года комиссия собирала данные о преступлениях и об ущербе, нанесенном гражданам и государству, — предполагались репарации. Огромный фонд ЧГК хранится в ГА РФ, и к моему появлению Яд Вашем уже получил кое-что: свыше тысячи дел в копиях. Описание этих дел — первое, что поручил мне д-р Краковский. <…>

Спасаюсь тем, что вечером пересказываю мужу самое страшное из прочитанного, и тогда оно отступает, освобождая место завтрашнему. И странно — при моей склонности к страшным снам, только один тематический сон я видела в самом начале работы: я в большой яме, голос сверху расписывает предстоящие мне пытки и казнь, а я рою руками нору, чтобы спрятаться. А из той бездны ужаса, сквозь которую я прошла, на поверхности памяти осталось самое для меня страшное: смерти детей. Этот мартиролог собирался в разные годы из разных источников, которые попадались мне по службе. Вот примеры, вовсе не самые чудовищные, приводить самые рука не поднимается.

Кто-то из сельчан донес, что в доме соседки видел кроме ее дочки еще одну девчонку, чернявую, наверное еврейку. Мать застрелили, но прежде у нее на глазах обеих девочек бросают в колодец, связав вместе белую и черную косы.

Всех евреев увели на расстрел, двое мальчиков, семи и восьми лет, спрятались в доме, немцы их нашли, отрубили обоим руки по плечи и ушли, закрыв за собой дверь. Когда пришли соседи, они были еще живы. <…>

После акций по массовому уничтожению полагалось представлять отчет о числе истраченных патронов, поэтому экономили на детях. В детских домах строят детей в шеренгу, обещают сладкое. Проходя вдоль ряда, смазывают губы ядом, сладким, чтобы слизывали.

Старших детей и взрослых расстреливают обычным образом, на краю ямы или заставляя в нее сходить (некоторые сходят семьями, обнявшись). Для малышей рядом отдельная могила. Их привезли на грузовике, снимают оттуда по двое и передают крепкому немцу. Он несет обоих «на ручках», они обнимают его за шею. Подносит детей к столу, где сидит медик, который скальпелем режет им вены на запястьях, потом бросает их в яму и возвращается за следующими двумя. Впрочем, обычно поступали без таких изысков, проще: хребтом об колено и в яму, или просто так, целенькими.

Из ямы голосок: «Папочка, зачем ты сыплешь мне песочек в глаза?» — отец рыл могилу, а теперь засыпает.

«Мама, почему надо снимать носочки, разве мы собираемся купаться?» Это немецкий солдат штыком показывает матери на носки: надо снять, одежда убитых сортируется, лучшее отправляется в Рейх, похуже — армейским, совсем плохонькое — местным.

Начало зимы, по лесной дороге гонят людей, по крикам слышно, что передние уже поняли, куда и зачем. Матери оставляют младенцев под елками, идет снег, и вдоль дороги получаются маленькие сугробики.

Облава в гетто, готовится очередная акция. Люди спрятались в подвале, младенец на руках у матери кричит. Она душит девочку, а когда все выходят — спаслись на этот раз — кладет дочку за порогом и прикрывает ей лицо тряпочкой. Это ее собственный рассказ.

«Мама, давай выбросим Яника, с ним нам не пройти». Они бродят по деревням уже давно, но впереди особо суровая застава. Мать и старший мальчик светловолосые, их пропустят, но младенец Яник несомненный еврей, погибнут все трое. И мать разворачивает одеяльце, заносит Яника над колодцем, держит, но разнять руки не может. Им повезло, они прошли, и это рассказ самого Яника со слов старшего брата. <…>

В начале октября — первое мое серьезное испытание: Краковский кладет передо мной объемистую верстку — это будущая книга на основе материалов, не вошедших в свое время в составленную В. Гроссманом и И. Эренбургом знаменитую «Черную книгу». Дочь Эренбурга сохранила эти материалы и в 1985 году передала их Израилю, а теперь Яд Вашем совместно с московскими коллегами из ГА РФ подготовил их к изданию. «Книга сложена и отредактирована, — сказал Краковский, — осталось сделать только корректуру».

Корректура не предполагает обращения к источнику, но уже первая страница была так полна несуразностей, что я решила сверить ее с подлинником. Несу Краковскому эту страницу, на полях живого места нет от значков правки, не только мелкой, но и смысловой. Так что, корректура? Или заново сверка всего текста и редактирование? Доказывать не пришлось, все было ясно: «Делайте!»

Я долго хранила свой экземпляр верстки с правкой, эта работа подтвердила мою квалификацию. Из письма к С.В. Житомирской от ноября 92-го года: «Издатель, Феликс Дектор, взглянув на правленый мной текст, все понял, и с его подачи это формулируется теперь так: “Мы понимаем, что такое Наташа”. Так что может и задержусь в этом угодном Богу заведении».

Краковский одобрил и предложенное мною название. Беру с полки: «Неизвестная Черная книга: Свидетельства очевидцев о катастрофе советских евреев (1941–1944). Иерусалим, Москва, 1993». Жаль только, что он не смог вписать меня в состав редколлегии, за мной значатся лишь подготовка текста к печати и именной указатель. <…>

…На нашей площадке еще одна дверь — три шага, там живут муж с женой и девочка-подросток. Они к нам внимательны, отдают кое-какие вещи, а у Кости с хозяином общий интерес — они меняются пластинками. Однажды Костя идет вернуть «Аиду» (сравнивали исполнения), вдруг прибегает и тащит меня за руку: Скорей! Я впервые у них, озираюсь и вижу фотографию: наш сосед стоит на ступеньках моей библиотеки! Там еще не сидит Достоевский. «Что ты (в иврите нет обращения на вы) делал в моей библиотеке?!» — изумляюсь я. И выясняется, что не просто в библиотеке, а в моем отделе рукописей! Оказалось, что он — директор отдела использования Национальной библиотеки в Иерусалиме и в этом качестве переснял на цветной носитель все собрание древних еврейских рукописей барона Гинцбурга. В мое время оно было наглухо закрыто для внешнего мира, до такой степени, что, когда С.В. Житомирскую исключали из партии, одним из обвинений было то, что она разрешила скопировать для иностранца краткую опись этого собрания, притом что эта опись имелась в пятнадцати библиотеках мира. <…>

В декабре приехал Сергей Мироненко, мы поездили с ним по окрестностям и впервые добрались до Мертвого моря. Поднялись по крутой опасной тропе выше Кумранской пещеры и оттуда смотрели на лежащую под нами огромную Иорданскую долину и на Мертвое море. Ему нравилось, а во мне вдруг прорезалась гордость хозяйки. Бедный Сережа, когда стали спускаться по осыпающейся предательскими камушками тропе, вдруг сообщил, что боится высоты. Однако дошли-таки… Вечером Сережа сидел у нас на диване усталый и похожий на нашего с ним учителя Петра Андреевича Зайончковского (с годами я вижу, что это сходство усиливается, может потому, что он и сам стал профессором на кафедре, которую мы с ним оба кончали). Мне примстилось, что мы втроем — Петр Андреевич, Сергей и я — вдруг встретились за моим столом, на краю, по тогдашним московским понятиям, света.

Он приехал как директор ГА РФ на международную конференцию в Яд Вашем и доложил о фондах своего архива, содержащих сведения не только о геноциде еврейского населения, но и о жизни советского еврейства накануне и после войны. Он говорил также о возможных формах сотрудничества: выставки, издания, конференции. Проект договора был составлен, и названо мое имя для осуществления контактов. Все шло как по писаному — месяцем ранее я писала Сарре Владимировне: «Мне страшно хочется влезть в новую тему “Евреи и Кремль”, это было бы так интересно, и это возможность приехать для отбора материала. Не знаю, получится ли. Жду Сережу, может, он как-то посодействует». Вот как раз приехал и посодействовал. <…>

Быстро все тогда происходило! В феврале 1993 года я поехала в Москву. <…>

Из просмотренных тогда фондов по новой для Яд Вашем теме «Советская власть и евреи» выбираю для примера один. Большой фонд Комитета по делам религий при Совете министров СССР, он создан в 1943 году одновременно с началом реставрации разрушенных к концу 1930-х религиозных институций. Фонд на спецхранении, но гриф секретности снимается с заказанных мною дел.

Уполномоченные Комитета по всем регионам страны и столицам с календарной периодичностью присылали в центр отчеты о жизни религиозных общин. В отчетах разделы по вероисповеданиям, я просматриваю «Иудейское вероисповедание». Чего там только нет: число разрушенных во время войны синагог, число и даже списки вернувшихся из эвакуации евреев; трагические обстоятельства, связанные с неприятием их местным населением… В частности, информация о настроениях в еврейской среде, которая может быть истолкована в пользу предположения, что Сталин действительно готовил депортацию еврейского населения, прологом к которой должно было стать «дело врачей», а эпилогом — новая Катастрофа, только теперь не европейского, а советского еврейства.

Отчеты уполномоченных, включающие доносы агентурной слежки, говорят о растущей в еврейской среде атмосфере страха и плохих предчувствиях. Отчетность по Москве все больше усложняется, а осенью 52-го появляются даже подневные графики. В них отмечается число приходивших в синагогу на каждую из молитв. Оно постоянно уменьшается: евреи боятся ходить в синагогу. К статистике прикладываются агентурные сведения о разговорах в толпе. В Песах 52-го года, как положено, молящиеся заканчивают молитвы словами, знакомыми каждому еврею. «Евреи выкрикивали лозунг, — доносит агент, — “В следующем году в Иерусалиме!”»

Молва о возможной депортации распространяется, и когда 5 марта объявляют о смерти Сталина, агент доносит, что в синагоге трудно было протиснуться и что люди кричали: «Мы спасены!» Теперь мы знаем, что удар хватил злодея 28 февраля, аккурат в день, на который в тот год пришелся Пурим, древний праздник спасения еврейского народа от уничтожения. Остается только выбирать между мистическим небесным и реальным земным: кто заступился за советских евреев? Бог? Или Лаврентий Берия?

Первый день Песаха в тот год пришелся на 30 марта, и, по донесениям, народу в синагогах снова было мало, зато после объявления 4 апреля в «Правде» о прекращении «дела врачей», 7-го, в последний день Песаха, агенты докладывали, что в синагогах не хватало места и евреи стояли на улице. <…>

Возвращаюсь в 90-е. В Яд Вашем сменилось начальство, вместо Краковского директором архива стал молодой американец Яков Лазовик, историк (теперь он главный архивариус страны, заведует Государственным архивом); Арад тоже ушел, а новую должность председателя Совета директоров занял бригадный генерал армии Авнер Шалев. За двадцать лет при Шалеве архив переехал в новое здание, появился современный мультимедийный музей, а документальная база Мемориала выкладывается в Интернет. С обоими новыми начальниками мне довелось работать. Но Россия в их интересах перестала быть приоритетной. Помню огорошившее меня научное заседание, на котором было заявлено: «Россия подождет. Она стабильна». Возражения не были услышаны, и всю собирательскую деятельность архива переориентировали на Европу. Публикаторские функции архива перешли к новому Научному отделу. Все это помешало выполнению договоров о совместных публикациях Яд Вашем с российскими архивами. Последнее, в чем я участвовала, было переиздание на русском языке книги: «Еврейский антифашистский комитет в СССР. 1941–1948. Документальная история» (М., 1996). <…>

Летом 1995-го я поехала собирать материалы в провинциальные архивы: Тверь, Калуга, Смоленск, Псков — любимые города, в каждом были уничтожены евреи.

В Смоленске я познакомилась с человеком, которого мать вытолкнула из колонны уходящих на расстрел в придорожную канаву, и он, маленький и юркий, убежал, незамеченный, заросшим полем.

В Пскове еще одна встреча: женщина по фамилии Йоффе рассказала мне историю своего спасения. Семья успела бы спастись, но отец, банковский служащий, не мог бросить оставшиеся в банке мешки с деньгами и охранял их, когда остальные работники убежали. Первым в городе его сразу и повесили. Мать с девочкой, ей было лет шесть, выжили благодаря австрийскому офицеру, который два года не выпускал их из дома. Потом его перевели куда-то, и их сразу забрали в Печерский лагерь (они были светлые, не похожие на евреек), мать умерла там от дизентерии (лагерь был в трехэтажном доме, и дизентерийная жижа лилась по ступеням лестницы, не пройти), а девочка выжила после разных злоключений и до шестнадцати лет росла у спасшей ее врачихи. Она затащила меня домой познакомить с семьей. (В интервью, которые Яд Вашем берет у спасшихся в Катастрофе, последний обязательный вопрос — о потомстве, о продолжении жизни рода. Я тоже брала такие интервью.) <…>

В то лето кто-то посоветовал мне зайти в архив Института истории Российской академии наук, заглянуть в материалы комиссии академика Минца по изучению Великой Отечественной войны. Документы оказались уникальными. Если работа ЧГК начиналась по прошествии значительного времени после освобождения и велась забюрократизированным методом опроса населения по заранее подготовленной схеме, то эмиссары комиссии Минца появлялись на освобожденных территориях сразу после ухода немцев и брали именно что интервью, в свободной форме, без вопросников. В такой обстановке показания… нет, вернее повествования не были еще отфильтрованы общением с возвратившейся советской властью, чувствовалось живое дыхание только что пережитого. Люди перебирали все события, начиная с объяснения причин, почему они остались под немцами, будто предчувствуя, чем это им вскорости обернется. Касались и судьбы евреев, не всегда сочувственно — им еще не навязывалась, как в ЧГК, обязательная формула об убийствах «ни в чем не повинных евреев».

Летом архив работал два неполных дня в неделю, но мне сделали одолжение и приносили дела для просмотра каждый день, только в комнату особистки, под ее присмотром. Директор Института истории Академии наук А.Н. Сахаров, в те годы большой либерал, легко согласился на предложенную мной цену копирования, и через неделю я подала на заказ первый список дел. Если бы я от усердия не снабдила каждое дело аннотацией, все могло бы обойтись, но ученый секретарь, к которому заказ пошел на подпись, вчитался и понял, что для них открывается новый пласт документов, о котором они не знали. И цену сразу удвоили! Я звоню Тикве: «Надо соглашаться!» — «Нет, мы столько не платим». — «Уговори Якова!» — «Нет». Пока я кричала и умоляла, что надо решать скорее, цена выросла уже втрое. Я досмотрела все дела и уехала с полным аннотированным списком нужных документов, но — без копий. Впоследствии Москва воспользовалась моим списком и опубликовала скудную выборку документов, безо всякого научного сопровождения.

Заключительная сцена несостоявшегося сотрудничества происходила в большом кабинете у Сахарова. За круглым столом сидели приглашенные им специалисты по истории Великой Отечественной войны, я в центре, отдельно от всех, выслушивала их обвинения в том, что я «намереваюсь вывезти национальное достояние страны» и что они сами давно планировали заниматься исследованием Холокоста. Мне было стыдно за них и смешно, и в ответ я только сказала, что странно слышать от маститых ученых об уроне национальному достоянию, когда оно остается на месте, а речь идет только о копиях. И что я рада слышать, что моя работа способствовала вспышке в России интереса к Холокосту. <…>

Кто-то дал денег на проект по введению в компьютер тех свидетельских показаний с именами погибших, которые попали в разряд «нечитаемых» (сейчас в базу данных Яд Вашем введено уже около четырех миллионов имен жертв Катастрофы и поиск их хорошо организован). Каждый лист показаний содержит множество данных: имя, фамилия погибшего, дата и место рождения, имена его родителей, место и дата гибели, вплоть до указания личных данных свидетеля и его связи с погибшим. Язык свидетеля мог быть каким угодно: польский, русский, идиш, иврит, немецкий, французский, да еще на каждом листе свой почерк, неразборчивая закорючка подписи… Проект был жестко ограничен во времени, поэтому сняли помещение с несколькими залами и наняли студентов. Они сидели по периметру зала человек по двадцать, если не больше, тряслись от страха, что медленно работающих выкинут (снаружи был хвост из желающих подработать), и только на нас, сотрудников архива и Зала Имен — по одному на группу, — и была их надежда.

Я сначала ходила на крики «Сейчас ко мне!», потом ездила на кресле по кругу, а самые ловкие хватали меня за юбку и притягивали к себе. Я вглядывалась в каракули на незнакомом языке и диктовала по буквам нагромождения шипящих, они послушно вводили их в нужное окошко, и вдруг выскакивало правильное слово — оно ждало нас в тезаурусе (для унификации при подготовке проекта были приняты единые написания имен и топонимов). «Ты и вправду великая!» — сказала мне одна студентка, выпуская из кулака подол моей юбки. Это было здорово и к тому же нетрудно (в своем отделе рукописей я научилась читать и не такие почерки). Потом мы сами сели за компьютеры.

Часы работы не ограничивались, платили сверхурочные, и на эти деньги мы устроили себе нечто вроде балкона, скорее террасу: пробили стену, вышли на прилегающую крышу, обнесли ее решеткой и стали там ночевать — настоящий Восток, и даже слитный тягучий крик с минаретов Азарии в четыре утра нам не мешал; нас будили птицы, мелкие, с нежными голосами, да воробьи трещали с другой стороны на соседнем дереве. Кошка их бодро ловила, нападая из-за угла, приносила похвастаться, наших укоров слушать не стала, продолжила ловить и объедки уже прятала в груду сухих листьев в углу балкона…

Темы:

Комментарии

Самое читаемое за месяц