Глеб Павловский
О языке Девяностых
«Классифицирующий» политический язык в РФ: с «нами» или «против нас»
© Оригинальное фото: Челябинское отделение Союза фотохудожников России
Фрагменты к выступлению «Почему в постсоветской России не сложился новый политический язык» в рамках семинара по интеллектуальной истории Московской высшей школы социальных и экономических наук (Медиалофт, 21 марта 2017 года).
С 1980-х я часто выступал с мыслью о дефиците русского политического языка. Языка, на котором могли бы разговаривать противники демократии с антидемократами или экспертами, изучающими тех и других.
Название лекции кажется мне оксюмороном, причем многоэтажным. Если язык не сложился, то о чем говорить и на каком языке? Уверенность, что «язык не сложился», сама по себе подозрительна. Ведь кое-что можно сказать о нашем «несложившемся русском». Он мирится с зияющими пробелами в описании предметов и в их перечне, легко подменяет темы. Загляните в соцсети, где, говоря о языке 1990-х, соскальзывают на какую-то «либеральную» речь (или даже «либречь») или — в меру невежества говорящего — клеймят «диссидентскую» или «правозащитную». Все же это языковое неряшество — еще не отсутствие языка.
Что, если не сложилась сама политика?
Закупорки языка
Со времени возникновения РФ общество прошло через несколько языковых состояний. Но каждое из них, в конце концов, оказывалось тупичком безъязычия. Выговоренное оставалось неясным и спорным в качестве совместного опыта.
Эпох бурного выговаривания было несколько. Навскидку: период гласности 1986–90. Период российской республики 1991–94. Период ранней президентской федерации 1995–2000. И язык раннего Рунета 1997–2002. Далее за ними — путинской период, сам по себе достаточно многофазный и сложный. Я не претендую на специальное знание о диалектах этих, по всей видимости, различных Россий. Свои диалекты сложились у всех политических течений. Для некоторых это даже стало политически роковым. Так, националисты, 25 лет назад попав в капкан своего диалекта, не смеют выйти из него до сих пор. Они не воспользовались уже несколькими шансами взломать его рамки. В их сленге левые и сталинистские элементы сочетаются с разными фобиями (то еврейскими, то кавказскими). Они яростно уличают друг друга в предательстве «нормы» (которой нет). Язык националистов — это всегда перечень улик, он антикоалиционен.
«Кольцо мемов»
Но и либеральный дискурс постоянно попадает в порочный круг безысходных, атомарных, неразложимых утверждений, связанных между собой таким образом, что высказывающий их вынужден вращаться в кругу тавтологий, из которых не может вырваться, даже хорошо все понимая.
Пример:
(мем 1) Как показал опыт Украины
(мем 2) Избавление от Путина и путинизма
(мем 3) Никогда улучшения не принесет
(мем 4) Улучшение принесет только строительство институтов
(мем 5) Впрочем, в России их все равно некому строить
Эти пять мемов в реальности — одна фраза из комментов в Фейсбуке. Но легко заметить, что суждение, складывающееся из этих пяти мемов, выглядя непротиворечивым и даже ярко оппозиционным фактически, — акт саморазрушения политического мышления о перечисленных предметах.
Речевая перестройка
На заре гласности, в 1987 году, Сергей Аверинцев написал в журнале «Век ХХ и мир», что разрыв общения равен смерти. Тогда это казалось изящным преувеличением. Но уже в 1989 году, при прямой трансляции Первого съезда Советов (самый азартный ход Горбачева за всю его политическую биографию), что за картина предстала стране?
Разрыв общения. Его описывали как «вторжение правды», но сегодня в нем видней цель языковых разобщений. От провала к провалу, вплоть до разрыва коммуникации, на этот раз окончательного. «Произнесение правды» стало атомарным языковым жестом, не предполагавшим значимых возражений. Выговоренная единожды правда давала говорящему право не вслушиваться в чужую речь. Правдоречие перешло в одностороннее вещание.
Между 1986 и 1990 годами формируется несколько диалектов, еще имевших шанс развиться в общую речь, как вдруг процесс обрывается. Я хорошо помню, когда именно в русском речевом поле прекратились дебаты конфликтных описаний происходящего.
Рубеж проходит через 1990 год. Он совпадает с уходом Андрея Сахарова в декабре 1989-го и коллективной ставкой советской интеллигенции на лидерство Бориса Ельцина. Уже сахаровский проект Конституции не был толком разобран — стало не до того. Преувеличенная фокусировка на действиях и высказываниях одного человека, возникшая весной 1990-го, в дни избрания Ельцина Председателем Верхового Совета России, до наших дней уже не уходит. При всей суете вокруг программы Явлинского «500 дней» и многих других программ, ни одна из них уже не была заинтересованно разобрана. Не говоря уж о соотнесении с социальной и политической реальностью страны. В дальнейшем в 1990-е и такие кровные вещи, как Конституция или модели приватизации, не становились полем заинтересованных дебатов.
Целью политики объявлены «реформы», но их концепции более не обсуждают. Дискуссии вытесняются обсуждением качеств и действий вождя, явлением Чудотворца. Реформа отныне — лишь сильный жест лидера. Мнение вождя — безальтернативная замена логики, его пафос — «Иного не дано».
Безальтернативность
В языке 90-х годов тезис «Ельцину нет альтернативы» стал принципом властной гегемонии одной группы над другими. Верные вождю определяют словарь, способ пользования им — даже состав допускаемых к своему языку. Безальтернативность — не один речевой стиль, а политика как таковая. Поэтому с середины 1990-х безальтернативность стала инструментом манипуляций.
Овладев сюжетом эпохи, мы овладеваем ее развязкой. Тогда и конкурировать за развитие сюжета нечего — достаточно не впускать в него других и не дать вытолкнуть из него себя. Отсюда яростная монополизация безальтернативных сюжетов нашей политики. Не смей обсуждать сценарии перестройки в СССР! Только мерзавцы говорят об альтернативах политике Гайдара (но ведь альтернативы Валенсе в Польше вполне обсуждаемы?). Не смей искать альтернативы Ельцину! (Ну, а раз ельцинский сюжет безальтернативен, он автоматически предполагает сюжет «Преемник Ельцина».)
Безальтернативная речь была «геномом», из которого развилась безальтернативная власть. В 1996 году в Кремле угадали, что рационального избирателя можно завлечь в сюжет власти, заставив поверить в ее язык как в реальность. Тогда нарратив противника власти, как и он сам, превращаются в маргиналию. Даже раньше, чем тот проиграет.
Над всеми нависает сцена мифа авторского действия и авторского сюжета. Миф утверждает автора, он же — Кремль, он же — власть. Автор сидит внутри сюжета и указывает, кто важен, кто нет. Альтернативная речь трактуется как частное мнение. Вскоре автор перейдет к агрессии, изгоняя тех, кому сюжет не понравился. Сначала он просто не отвечал на вопросы о том, «что будет потом? после вас?». Затем сказал, как отрезал: так будет всегда!
Безальтернативность обездвиживает оппонента, упраздняет его значимость. С годами она перерастет в хамский кремлевский сленг: ты любишь болтать, ничтожество? Болтай, но не трогай власть. В 1993 году, на грани поражения, Ельцин драматически побеждает — ценой конституционности. В 1996-м он возобладал уже в качестве «Ивана-дурака-царя-чародея». Он может одаривать.
Царь-сказочник
Сюжетная агрессия — не однолинейная пропаганда. На выборах 1996 года то был нарратив о близком счастливом будущем, получаемом из рук уходящего Ельцина.
В 1993 году еще вымогали «демократическое единство», но в 1996-м уже нет. Вместо демократии — позитивная человечность: «голосуй сердцем!». Чего хотят люди, о чем они мечтают? Кампания 1996 года велась по списку их желаний. Ельцин был органичен для такого сценария. Ведь он сам так и видел свою роль «царя-сказочника»: воплотить народную утопию, «страну Муравию». Людей волнует Чечня? В прямом эфире останавливаю войну! Мечтаете о советском прошлом? Утверждаю красное знамя! Есть мечта о СССР? Создаю союз России и Белоруссии! Это больше, чем подарки, — это «сбыча мечт», переживаемая как множественные оргазмы подвластности. Люди разных взглядов оказались податливы на этот фантастический рассказ. Через 20 лет, в 2010-х годах, они снова были готовы на сказку с крымским сюжетом. (Ведь и Крым в реальности ничего не означал для них, кроме роскошной сказки.)
Во второй половине 90-х сюжет 1996 года развивается. Кремлевская власть становится авторитетна, верша необычайное, как царь-чудотворец, и это унаследовано царским преемником Путиным. По сей день Кремль — власть, равная стране, а то и превосходящая ее.
Власть над Россией сама есть Россия (ср. «не будет Путина, не будет России» Володина). Она аномальна? Но от нее и не ждут нормальности. Зато власть может чудотворить: пенсии и зарплаты выплачиваются. Нефть растет. В Путине признают президента-чудотворца (2000–2004).
Массовый рефлекс внимания при любом его появлении действует до сих пор. В первое президентство Путин непрерывно говорит. Власть теперь говорлива. Отдельный вопрос — путинский язык, его власть и сюжеты, рожденные в нем.
Три источника русской политической речи: Лебедь, Немцов, Жириновский.
Жириновский поддерживал политическую речь 1990-х вне границ нормы — в ненормативном состоянии. Он работает только на нарушениях — ведь любая попытка найти норму снижала интерес к нему. Жириновский готовил Путина нарушением политической корректности. Немцов же хотел создать иную новую, либерально-популистскую разговорную политкорректность.
Он первым по-демократически прямо назвал Ельцина «царем». Первым в некоммунистическом секторе Борис дает политическому врагу новое популистское клеймо по принципу богатства: враги уже не коммунисты — враги «олигархи». Статья Немцова в «КП» летом 1997 года вводит понятие «олигархи» в политический язык. Он практикует стиль реплик казарменного просторечия, нащупывая эмоциональный контакт с народной массой. Этого не делали до него. Ельцин тщательно подбирал те немногие культурные слова, которые знал. (Черномырдин ярок, он «матерно подмигивал» толпе. А это не лидерская позиция.)
Ретроспективная злоба
Наша речь рывком хватает прошлое за плечо, как омоновец, привлекает к ответу. Кого? Тех, кого не решалась тронуть, пока они были сильны? Кого не тронули, когда распахнулись ворота 1991-го?
Покойному Евгению Евтушенко принадлежит важный мем 1970-х — «ретроспективная злоба» (во время знаменитой тогда дискуссии о классике и современности). Стиль нашей речи о прошлом агрессивен и претендует на роль властного действия, разрешающего или запрещающего. Неаппетитный финал «Покаяния», где герой откапывает труп сталиниста, чтоб выкинуть его на свалку, — эталон наших описаний. И это еще цветочки в сравнении с присвоенным нами правом, бесконечно выкапывая старые трупы, «юзать» их. Не один только Сталин превратился в анекдотическую «выкопанную стюардессу».
Сегодня мы видим кипучую актуализацию прошлого. Приглядевшись еще раз, мы видим лишь перемену сюжетов. Каждый факт, допускаемый в сюжет, заранее пригвожден к позорному столбу — либо позлащен бронзовым составом «величия». Но из суммы первого со вторым картины прошлого не составляется, опыт не возникает. Ведь мы не рассказываем о прошлом — мы рассказываем о том, что с ним сделали другие (не мы) — и что надо делать. Предмет прошлого при этом фрагментирован. Говорить теперь нам приходится ни о чем. Например, о «планах Кремля».
Комментарии