Юрий Глазов
В краю отцов
Мемуаристика советской интеллигенции всегда узнаваема. В ней есть недюжинный заряд особого понимания дружбы и братства, взаимной открытости как переживания целой жизни, не меньше.
© flickr.com/photos/eliotstyle
От редакции: Борис Шрагин — советский философ, диссидент, а после эмиграции (1974) — преподаватель Бостон-колледжа и Колумбийского университета. Чтобы понять его место в истории инакомыслия в СССР, можно прочесть некролог, который написал в 1990 году Сергей Довлатов. О Б. Шрагине писал в своих мемуарах («Опыт биографии», Париж, 1985) Феликс Светов. В 2006 году радио «Свобода» сделало передачу, посвященную Б. Шрагину, которая хорошо показывает его место в истории интеллектуального сопротивления в СССР. Жена Бориса Шрагина — Наталья Садомская — вернулась в Россию в 90-е, преподавала в РГГУ. Ее уроки стали важным событием для целого поколения молодых российских антропологов. Она ушла из жизни 8 января 2013 года. Редакция Гефтер.ру публикует фрагмент мемуаров Ю. Глазова о Борисе Шрагине и Наталье Садомской.
Из Главы Шестой. Торжество демократии.
Стр. 115-119
Я оказался в такой жизненной ситуации, когда рушились одни связи и приобретались новые. Горько и больно было утрачивать старых друзей, но какое необыкновенное чувство я испытывал, когда новые и прекрасные люди вдруг и неожиданно входили, а точнее — врывались в нашу с Мариной жизнь! Таким приобретением была наша дружба с Наташей Садомской и Борисом Шрагиным, которые в ту пору только-только начинали свою совместную жизнь.
С момента подписания письма в Будапешт фамилия Шрагина не давала мне покоя. Кто этот таинственный философ? В начале второй недели марта я попал на один из докладов в Институт философии. После доклада я обратил внимание на привлекательную женщину моих лет: она очень деликатно и остроумно вела беседу с учёными мужами, среди коих были сам докладчик И. В.Иванов и мой друг Саша Пятигорский. Вячеслав Всеволодович, обычно весьма со мною сдержанный, проявил неожиданное дружелюбие, а Саша Пятигорский, напротив, выразил свое неудовольствие нашим посланием. На его лице я видел явную тревогу, и с этих пор наши отношения пошли на убыль. Я ничего не отвечал и слушал В.В.Иванова, высказывавшегося довольно пессимистично в отношении будущности человечества: в этот день ему почему-то особенно не нравилось, что большинство людей стало зависеть от химии и лекарств. А его высокая и интересная собеседница с милой улыбкой высказала свой оптимистический прогноз на будущее. Мы двинулись вниз и остановились в гардеробе, где образовалась небольшая очередь. Симпатичная дама как-то необыкновенно мягко спросила меня:
— Простите, а как ваша фамилия?
Я назвался, и тогда она, обдав меня теплотой и сердечным участием, разве что не целуя меня и не обнимая, сказала:
— А вы знаете, я Наташа Садомская, и я жена Бориса Шрагина. Не в минуту и не в секунду, а в доли секунды мы стали друзьями. Легко сказать — жена Бориса Шрагина! Бедная моя Марина Бог знает что пережила за эти дни. А Борис Шрагин, о котором у меня было самое смутное представление на основании разных рассказов и слухов, — именно тот человек, которого я так жаждал видеть. Кто-то даже показал мне его в аудитории, где только что В.В.Иванов делал свой доклад, но он исчез из зала еще до окончания лекции.
Мы вместе вышли на улицу, и так как мне нужно было забежать в мой институт в Армянском, я предложил Наташе пройтись вместе, тем более погода была чудесная, солнечная, и нам обоим хотелось поговорить. Трудно даже сказать, когда именно мы перешли на «ты» — чуть ли не сразу. У нас, конечно, оказалась масса общих друзей и знакомых. Но самое главное, у нас была общая судьба. И что тут было выяснять из нашего прошлого и биографии, если все мы были как горошины на ладони или как друзья Одиссея, представшие перед Полифемом, жаждущим поджарить их на своем чудовищном вертеле?
Наташа была прелестна. Я не мог бы назвать её первой красавицей. Она не была разодета, как иные модницы, нет, но все на ней сидело ладно и красиво. На лице ее можно было видеть первые морщинки: жизнь ее не очень-то ласкала. С ранних лет она осталась сиротой. По специальности она была этнограф, и экзотическая Испания с ее тореадорами и корридами служили объектом ее научного внимания. У нее было доброе, ласковое лицо с мягкой и обворожительной улыбкой. Постепенно я начинал понимать, что имею дело с чудесным ребенком, только чуть-чуть взрослым. Но самым прекрасным в ней были глаза. Карие, большие, они светились и словно бы ласкали своей теплотой. Ты чувствовал, что рядом с тобой идет умный человек, которому не надо ничего доказывать. Оказалось, что Красин и Якир «подписали», как она сказала, Борьку за ее спиной. Она знала, что так будет, и она целиком солидарна с ними, да и сама подписалась не под одним письмом. Ведь Юлий Даниэль и Лара Богораз — ее самые близкие и добрые друзья.
Все, что было связано с Синявским и Даниэлем, обсуждалось в их доме, среди их друзей. И она хорошо знает всю эту братию: Якира, Красина, Кима. С Павлом Литвиновым они уже давно знакомы. И с Борькой, как она называла Щрагина, мне надо познакомиться тут же. Это очень и очень нужно нам обоим. Потому что у Борьки уже началось разбирательство в институте. Ведь он же член партбюро, и в Институте истории искусств, где он работает, поднялся большой шум. Там столько подписантов, и две трети из них — партийные. Какой скандал! И всё валят на Борьку, а Борька, как Дон Кихот, все удары принимает на себя.
Это был прекрасный и незабываемый день. Мы не заметили, как прошли Охотный ряд и миновали здание Лубянки, мимо которого одна моя знакомая никогда не проходила, не плюнув на массивные камни его фундамента. Мы пришли в мой институт, и я познакомил Наташу с некоторыми своими друзьями, включая Юрия Рождественского, как будто бы принимавшего горячее участие в моей судьбе. Все было так хорошо, и Наташа улыбалась своей очаровательной, несколько застенчивой улыбкой, так напоминавшей Джульетту Мазину.
Хотя Борис был очень занят своими делами в институте, мы с ним познакомились на другой день. Борис был среднего роста, крепыш, со склонностыо к полноте, с густой черной шевелюрой курчавых волос. Ему недавно стукнуло сорок, и в лице его привлекало необычное сочетание задумчивости и мужества, которое нужно было распознать: оно не тотчас бросалось в глаза. В отличие от многих моих друзей он не кидался мне в объятия. Он совсем не был сентиментален, но, безусловно, мягок и даже нежен. В нем чувствовалось хорошее воспитание, и вместе с тем манеры его были совершенно свободны и непринужденны. Еврей по происхождению, он почти огорчился, узнав, что и я тоже еврей. Он крепко надеялся, что человек с моей фамилией должен быть русским: это было бы хорошо для нашего письма. Но то была скорее шутливая обида: в этом человеке было удивительно мало предрассудков. Культура и интеллигенция были его кумирами. По образованию он был философ (если признать, что философия как наука вообще существует в Совдепии). Закончив университет, он несколько лет работал в Киргизии, а потом в Свердловске, в обыкновенной школе.
Я был сразу покорен его самобытностью, но до сих пор не могу понять, зa что полюбил меня он. Совершенно не склонный к маниловщине, Шрагин частенько говаривал, что мое вторжение в его жизнь явилось исключительно радостным событием, чтобы не сказать больше, а каждый раз, когда мы видимся, он говорит мне о «празднике души». Двадцать четвертое февраля принесло нам с Мариной много тревог и перемен, но оно же подарило мам Бориса и Наташу. В какой-то мере он заменил мне старшего брата и со временем — многих отступившихся от меня друзей.
Борис как бы весь состоял из светлых противоречий. В кармане у него еще торчала партийная книжка, но боссов своей родной партии он считал балбесами. Он формально все еще был марксистом, но тяготел к философии Камю и заканчивал большую работу о Владимире Соловьеве и Николае Бердяеве. Будучи членом партбюро, правда, уже гонимым, он не сегодня — завтра готов был выложить на стол свой партбилет. Он верил в нашу победу и считал, что не надо мешать властям совершить ошибку. В то же время серьезные надежды он возлагал на Прагу и «социализм с человеческим лицом». Сердце Бориса более, чем у кого-либо из знакомых мне подей, билось в унисон с нашим движением протеста. Он был его органической частью. Из-под его руки выходили в окончательной редакции многие наши письма. Он начал редактировать «Мои показания» Анатолия Марченко, с которым дружил. Друзья его по институту изрядно ему насолили, признавшись своим партийным инквизиторам, что письмо на подпись дал им Шрагин. Они боялись с ним встречаться, считая, что эта дружба может окончательно их скомпрометировать, а он не видел ничего дурно-го в том, что они «раскололись», и во что бы то ни стало хотел восстановить дружбу с ними.
Марина тоже полюбила Наташу и Бориса. Стало немного легче: все-таки мы не одни. Так приятно было слышать Наташино: «Знаете, ребята, что я вам скажу?..» Нравилось ее какое-то непрерывное подкручиванье, пронизанное трогательной детской игрой. […]
Теперь у меня были друзья, к кому я мог приехать и поговорить попросту, не опасаясь, что мне не доверяют. В эти дни мой дом опустел. К нам никто не приходил и никто не звонил. Боялись, что телефон прослушивают. […]
Два момента из тех дней врезались мне в память. Еще до встречи со Шрагиным я сидел у себя дома воскресным вечером и играл на полу с моими маленькими детьми. Марина куда-то вышла. Полуторагодовалый Яшенька катал мячик по ковру, а Гриша, как обычно, возводил небольшое зданьице из своего конструктора. В доме стояла тишина. Мертвая тишина. Телефон молчал. Тот самый телефон, который еще совсем недавно трещал почти непрерывно. Яшенька разрезвился. Круглое смеющееся личико ничего не подозревающего ребенка. Сосредоточенное выражение нашего чудесного Гришеньки. И вдруг страх пронзил меня. Я начал упрекать себя в безрассудстве. Марина и я рано остались без отцов. Какое право имел я на мой отчаянный поступок, зная, в какой стране живу? Многие мои знакомые, даже очень осторожные, чуть ли не в открытую говорят: «Проклятая Богом страна!» И я почти уверен был в тот миг, что на свободе мне осталось ходить считанные дни. Бедная Марина! Бедная моя дочка!
Впрочем, когда Марина шутливо попросила Бориса подлечить ее паранойю, он, вглядевшись в нее, изрек:
— Какая у тебя, Мариночка, паранойя? Ты же кремневая баба!
И другое небольшое событие, которого никто и не мог заметить. Я возвращался с лекции в университете и шел по Чистопрудному бульвару. При всей решимости меня ежесекундно терзала тревога. Нужно было хоть едой какой-нибудь подкрепиться. Я подошел к павильону на бульваре и взял стакан сметaны. Бог Кришна тоже любил сметану и сливки — посреди своих шалостей. И правда, сметана помогает. В особенности если целый земной свод покоится па твоих плечах. Ощущение опасности не покидало меня. Вот так просто подойдут в темноте и навеки усыпят камнем по голове. Ведь было же что-то подобное незадолго до этого в Литве с одним преподавателем университета. Трудно, очень трудно держать на своих плечах этот груз. «Я ж не лысый, говорю, я же не вечен…» И не Геракл, и не Атлас. Я обыкновенный смертный. Помоги мне, Боже! Кроме Марины и Тебя, никого у меня больше нету. Я шел по бульвару, по направлению к своему институту, и вдруг почувствовал, что колоссальная тяжесть, лежавшая на моих плечах, соскользнула куда-то вниз и освободила меня. Что-то, конечно, осталось, но с этим можно было жить. Это можно было терпеть. Наступило облегчение. Что же это произошло? Шла третья неделя марта. Может быть, именно в этот момент где-то там, наверху, решали, что с нами делать. И решили, что крайних мер и отношении нас предпринимать не надо. Скорее всего, это был плод моего моображения. Никто из нас будущего своего не знал.
Комментарии