Прошлое — другая страна: миф и память в послевоенной Европе

Некогда Эрнест Ренан утверждал, что любая нация — не только субъект коллективной памяти, но и субъект коллективного забвения. Так нации создавались в веке девятнадцатом. Но только ли тогда?

Карта памяти 03.06.2013 // 5 714
© DVIDSHUB

Через пятьдесят лет после Катастрофы Европа сознает себя более, чем когда-либо, общим проектом, хотя до всеохватного анализа тех лет, которые непосредственно следуют за Второй мировой войной, еще далеко. Память об этом периоде — неполная и провинциальная, и, может быть, уже окончательно отменена вытеснением или ностальгией.
Ганс-Магнус Энценсбергер

С конца Второй мировой войны и до революций 1989 года передовой край Европы и формы идентичности, ассоциирующейся с понятием «европеец», формировались исходя из двух господствующих соображений: с одной стороны, паттерна разделения, намеченного в Ялте и намертво зафиксированного во время холодной войны, и с другой стороны, общего для сторон по обе линии фронта стремления забыть о недавнем прошлом и создавать новый континент. На Западе это стремление приняло форму движения за межнациональное единство, неотделимое от реконструкции и модернизации западноевропейской экономики; на Востоке то же единство, в точности так же помешанное на идее «производительности», навязывалось во имя общей для всех заинтересованности в социальной революции. Обе стороны разделительных линий имели все основания держать перед глазами былые опыты войны и оккупации; и ориентированный на будущее словарь социальной гармонии и материального развития занял публичное пространство, при этом пропитавшись более старыми, вносящими раздор и отмеченными провинциализмом притязаниями и обидами.

В этой статье я бы хотел немного поразмышлять о том, какую цену пришлось платить за это осознанное и неожиданное пренебрежение непосредственным прошлым Европы, которое было заменено «еврочартом» в различных его формах. Я постараюсь доказать, что особый характер опыта военных лет в континентальной Европе, и способы, которыми память об этом опыте искажалась, сублимировалась или присваивалась, утвердили в послевоенную эру ту идентичность, которая была ложной в самой своей основе — настолько же, насколько производной от возведенного тогда противоестественного и мучительнейшего рубежа между прошлым и настоящим европейской социальной памяти. Я полагаю, что судя по тому, как в последние годы приходилось распутывать официальные версии военной и послевоенной эры, в сердцевине нынешнего кризиса континента находились важнейшие нерешенные проблемы — это справедливо и для Западной, и для Восточной Европы, хотя здесь разбирались с версиями прошлого очень и очень по-разному. Наконец, я укажу на некоторые новые мифы и ошибки памяти уже в связи с крушением коммунизма, и на то, как они в свою очередь формируют (и деформируют) новый европейский «порядок».

Вторая мировая война была крайне особенным и в некоторых отношениях небывалым для большинства европейцев опытом. Она явилась прежде всего страшной, невиданной по масштабам разрушений, особенно в последние свои месяцы. Например, в такой оказавшейся в гуще событий стране, как Югославия, было разрушено около 66% жилых зданий, 25% виноградников, больше половины протяженности железнодорожной колеи и все крупнейшие автодороги. Западные страны тоже несли страшные материальные потери. Так, после боев 1944–1945 годов Франция лишилась 75% своих гаваней и железнодорожных станций, а полмиллиона домов были разрушены без возможности восстановления. Даже Британия, которая не была под оккупацией, лишилась в результате войны приблизительно 25% довоенного национального достояния [1].

Но уровень материальных разрушений меркнет в сравнении с человеческими потерями, в особенности в Центральной и Восточной Европе. Не стоит даже перечислять все статистические данные по смертям, страданиям, потерям. С одной стороны, людские потери учились исчислять в индустриальном духе, в чем особенно преуспевали разработчики и операторы машин уничтожения в Германии и союзных с ней государствах. С другой стороны, война показала неожиданное возвращение к давнему ужасу: так, в первые недели после перехода Берлина под контроль Советской армии около 90 тыс. женщин обратились за медицинской помощью после изнасилований. В Вене представители войск союзников зафиксировали 87 тыс. обращений по поводу изнасилования за три недели после взятия города Красной армией. От Волги до Эльбы Вторая мировая война разворачивалась тем экспериментом, небывалое сочетание в котором эффективности действий, страха, насилия и лишений было невозможно ни с чем сравнить в опыте данных местностей (разве что армяне и испанцы в прежние годы испытали что-то подобное, но за куда меньший срок). Кроме того… Вторая мировая война не была одним и тем же событием для всех. В некоторых местах война была «нехудшей», по крайней мере, в самые ее последние месяцы. Богемия и Моравия, скажем, чувствовали себя при нацизме сравнительно хорошо, пользовались своими естественными и промышленными ресурсами, хорошо обученной и дисциплинированной рабочей силой и сходством как поведения, так и внешнего вида (хотя и не по этническому происхождению) с немецкими соседями. Большинство чешских рабочих и крестьян были вполне довольны правлением немцев, обеспечившим высокий уровень оплаты труда, полную занятость, насыщенность продуктового рынка и т.д. Только участники Сопротивления, коммунисты и евреи, как и везде под немецкой властью, оказались в немалой опасности и постоянно чувствовали угрозу издевательств, поражения в правах или депортаций. Словаки и хорваты в конце концов получили свои собственные «независимые» государства, пусть даже управляемые коллаборационистами, и многие считали это приобретением и завоеванием.

Немцы, да и австрийцы испытывали муки и страдания лишь в конце войны, а до того их экономика была на подъеме благодаря усиленному вывозу материальных ценностей и рабочей силы с оккупированных территорий. Даже Франция — быть может, она в особенности — не знала столь уж существенных бед. Большая часть потерь Франции в военное время и самые жестокие акты массовых притеснений пришлись на время после высадки союзников (из-за чего французская память об этом событии остается неоднозначной).

Конечно, во время Второй мировой войны нельзя было быть евреем, цыганом или поляком. Так же как весьма нежелательно было оказаться сербом в Хорватии или русским (до 1943 года) и украинцем, а также немцем (после 1943 года). Но если бы можно было мысленно приостановить время, скажем, около января 1944 года, то оказалось бы, что большей части оккупированной Европы было не на что жаловаться — несмотря на все ужасы, которые в это время происходили.

Другой способ убедиться в этом — просто учитывать, что большая часть оккупированной Европы либо напрямую сотрудничала с оккупационными войсками (меньшинство стран), либо покорно и безмолвно приняла присутствие немецких войск, что бы они ни вытворяли (большинство стран). В противном случае нацисты просто не установили бы господство на большей части континента на столь длительное время: Норвегией и Францией управляли активные участники идеологического сотрудничества с оккупантами; прибалтийские страны, Украина, Венгрия, Словакия, Хорватия и фламандская часть Бельгии с энтузиазмом воспользовались возможностью передать этнические и территориальные споры на откуп немецким надзирателям — тем, кто охотно наведет порядок. Активное сопротивление ограничивалось, вплоть до последних месяцев войны, узким и намеренно замкнутым кругом лиц: социалистами, (после июня 1941 года) коммунистами, националистами и ультрамонархистами, а также евреями и всеми теми, кому нечего было терять, исходя из природы и целей нацистского проекта. Участники Сопротивления частенько сталкивались с непониманием и враждой со стороны местного населения, иногда даже сдававшего их оккупационным властям (прежде всего, потому что в них усматривали опасных провокаторов, которые могут навлечь беду на всех, разъярив немцев). Местное этническое и политическое большинство не любило их не меньше, чем немцев, и не особо-то сочувствовало им, когда их расстреливали или высылали.

Не следует изумляться тому, что война оставила сомнительное наследство. После освобождения каждый искал отождествления с союзниками — к ним относились как члены антигитлеровской коалиции, так и те, кто успел присоединиться к ним до победы. А если учитывать природу этой войны, которая к концу перешла в целый ряд ожесточенных локальных войн, для большинства европейцев выступить на «правильной» стороне стало насущной необходимостью. Это, в свою очередь, потребовало всячески отличить себя и дистанцироваться от тех, кто был признан «общим» врагом, и так как действия врага были «беспрецедентны по жестокости и масштабам», то так и состоялся всеобщий аргумент в пользу его наказания. Даже такие люди, как Альбер Камю, сомневавшийся в возможности называть кого-либо «военным преступником» без соблюдения всех норм судопроизводства, признавал эмоциональную и политическую необходимость такой юридической чистки и возмездия. Но вот вопрос, кто и как будет осуществлять эту чистку [2]?

Именно здесь мы простились с историей Второй мировой войны и начали иметь дело с мифом о ней, конструирование которого разрослось еще до окончания военных действий. В создании мифа были заинтересованы тогда все. И такая заинтересованность варьировалась от «улаживания частных противоречий» до «создания нового баланса сил» на мировой арене. Конечно, 1945–1948 годы были периодом не только разделения Европы и первого этапа ее послевоенного восстановления, но также, в самой своей глубине, периодом выплавки послевоенной памяти Европы.

Здесь будет уместно обозначить хотя бы кратко, какие факторы способствовали становлению официальной версии опыта военных лет, которая и является общепринятой в Европе с 1948 года. Я перечислю только самые выдающиеся моменты. Прежде всего, все согласились с тем, что ответственность за войну, за все страдания и за все преступления лежит на немцах. «Это они все это устроили». В таком успокаивающем проецировании вины и ответственности была некоторая интуитивная логика. Если бы не германская оккупация и германское насилие с 1938 по 1945 год, то не было бы ни войны, ни лагерей смерти, ни т.н. усмирения территорий — а значит, не было бы повода к гражданским конфликтам, волнениям и другим отзвукам войны, оглушавшим Европу и после 1945 года. Более того, решение во всем винить Германию было одним из немногих пунктов, по которому все страны Европы, во главе с силами союзников, были полностью согласны. Можно было забыть о существовании концлагерей в Польше, Чехословакии и даже Франции или же приписывать создание этих лагерей оккупационной администрации, пренебрегая даже тем фактом, что распоряжались этими лагерями (как в случае Франции) отнюдь не немцы и они были созданы и принимали массу арестованных еще до входа немецких войск [3].

Более того, такой перенос центра тяжести на Германию и помог по умолчанию справиться с такими тонкими и неоднозначными проблемами, как послевоенный статус Австрии. Начиная с московской декларации 1943 года Австрия стала признаваться «первой жертвой» нацистской агрессии, что удовлетворяло не только прагматическим стремлениям австрийцев, но и предрассудкам таких личностей, как Черчилль, для которого нацизм был естественным продолжением прусского милитаризма и прусских же агрессивных экспансионистских притязаний [4].

Но если даже Австрия «оказалась невиновной», то тогда и явная ответственность не-германских национальных образований в других землях не поддавалась сколь-либо внимательному изучению. Таковы были достижения Нюрнберга: немецкая вина, дистиллированная до степени приговоров, предназначенных исключительно немецким нацистам, да и то лишь ничтожному числу особо отличившихся. Сам процесс устрашал советские органы власти, привлеченные к процессам над военными преступлениями; они намеревались избежать любых дискуссий по более широким моральным и юридическим вопросам, поскольку это могло бы привлечь внимание к деятельности Советов накануне и во время войны.

Нет сомнения, что Нюрнбергский процесс сослужил важнейшую службу как пример правосудия. Но избирательность и явное лицемерие, с которым союзники подошли к делу, внесли свой вклад в цинизм послевоенной эры, избавляя от мук совести многих не-германцев и не-нацистов, деятельность которых вполне могла бы стать предметом не менее сурового разбирательства.

Сюда же примыкает вопрос о денацификации. Весьма скоро после освобождения стало ясно, что Германия (и Австрия) не смогут вернуться к гражданскому управлению и местному самоуправлению, даже под надзором союзников, если чистка бывших нацистов, несущих ответственность за произошедшее, явится последовательной и непримиримой. Более того, местные социал-демократические и христианско-демократические партии в обеих странах никак не могли пренебрегать ожидаемыми голосами бывших нацистов, которым поэтому нужно было позволение вновь вернуться к публичной деятельности. Так, в Австрии амнистия 1948 года, вернувшая полноту гражданских прав примерно полумиллиону бывших членов нацистской партии, неизбежно вызвала своего рода «внезапную амнезию»: все стороны разом согласились, что эти соотечественники и соотечественницы ничем не отличаются от прочих граждан. Даже из нацистов, признанных «более других повинными в преступлениях», а их было около 42 тыс., почти все были амнистированы в последующие семь лет, поскольку западные союзники пытались минимизировать риск отчуждения австрийцев и немцев от «западного блока» и поэтому избегали каких-либо открытых напоминаний о содеянном в прошлом и о его цене.

В ходе процесса, о котором в 1945 году никто и думать не мог, но который стал вскорости всеобщим, «выявление и наказание» деятелей нацизма в немецкоязычной Европе было решительно свернуто уже к 1948 году. А уже в начале 1950-х годов никто об этом и не вспоминал. Если за все в войне отвечают немцы, а немцы суть нацисты, то все прочие народы вели свою национальную политику вне связи с «окончательным решением».

Говорим ли мы о Вудро Вильсоне или о Версальском соглашении, но шестьдесят миллионов европейцев, живших в 1914 году под «чужой властью», вовсе не получили после Первой мировой войны равное право на самоопределение: около 25 млн человек продолжали жить «не в своем государстве». Нацистская оккупация оказывалась способом решения этой вечной европейской проблемы путем убийства большинства евреев и истребления малых и лишаемых гражданства групп населения. После войны освобожденные государства получали возможность продолжить этот процесс, на этот раз высылая из своих стран собственно немцев. В результате перемещения польской границы по Постдамскому соглашению, изгнания этнических немцев с Балкан и признания коллективной ответственности судетских немцев, около 15 млн немцев сделались в послевоенные годы «перемещенными лицами»: 7 млн немцев были высланы из Силезии, Померании и Восточной Пруссии, 3 млн — из Чехословакии, около 2 млн — из Польши и СССР и более 2,7 млн — из Югославии, Румынии и Венгрии. Около 2 млн из перемещенных лиц погибли во время высылки или в дороге, а оставшиеся заселяли Западную Германию (особенно Баварию), где по данным 1960 года 28% федеральных служащих составляли «беженцы» (Vertriebene) [5].

Перемещение немцев, помимо его значимости для послевоенной внутренней политики Германии (в данном случае все было предсказуемо), имело немалое влияние на те государства, откуда немцы высылались. Польша и Венгрия (как и Западная Германия) стали теперь этнически гомогенными государствами, какими они не были никогда. Другие почувствовали вкус к будущим безнаказанным упражнениям по части этнических чисток: скажем, чехи воспользовались возможностью выслать или переселить сотни тысяч венгров из Словакии на бывшие земли проживания немцев, чтобы наполнить людьми опустевшую Судетскую область; либеральный Бенеш провозгласил после освобождения его страны, что «чехи и словаки не хотят жить в том же государстве», что немцы и венгры [6].

Можно было бы предположить, что эти действия и вызываемые ими и преломившиеся в них настроения вызовут отпор в Европе, только-только освобождающейся от сходным же образом мотивированного насилия, осуществляемого оккупантами по отношению к народам. Но случилось прямо противоположное: была проведена ясная и четкая граница между тем насилием и карой по отношению к массам, что чинилась на этих землях немецкими военными преступниками, и массовыми, выливавшимися в изгнание миллионов людей, расово мотивированными чистками, которые предпринимались «свободно избранными» и «ценящими обретенную свободу» национальными правительствами.

Тогда возникло два рода памяти: что сделали с «нами» немцы во время войны, и совсем другие воспоминания о том, что сделали «мы» с «чужаками» после войны — хотя иногда делали примерно то же, но при этом все исходили из того, что это «немцы» сделали возможной всю эту ситуацию, «немцы» к этому вели.

Два различных моральных словаря, два различных способа рассуждения, два разных типа прошлого!

В таких обстоятельствах мучительно смущающее воспоминание о том, что «мы» сделали с «другими» во время войны, т.е. под немецким началом, оказывалось с общего согласия отринутым.

Именно в этих обстоятельствах и появляется миф о «сопротивлении». Раз нужно было найти точку референции в национальной памяти для годов где-то между 1939-м и 1945-м, то нужно было выстроить некую противоположность тому, что к тому времени прочно ассоциировалось с немцами. Если немцы были виновны, то «мы» были невиновны. Если вина состояла в том, чтобы быть немцем или работать на немцев и ради их интересов — и невозможно было отрицать, что во всех оккупированных странах находились лица, которые охотно брались сотрудничать с оккупантами, — то невинность стала означать антинемецкую позицию «после» 1945 года и «до» такового. Чтобы считаться невиновной, нации нужно было иметь собственное движение Сопротивления, причем такое, в котором участвует подавляющее большинство. Именно такие заявления с силой форсировались и сразу же вносились в программы преподавания по всей Европе, от Италии до Польши, от Нидерландов до Румынии.

Там, где историческая память слишком обличала это искажение — во Франции или в Италии, где антифашистское сопротивление возникло поздно и ограничивалось севером, в Нидерландах, где широко распространяемые рассказы о «героических фермерах», спасших «попавших в катастрофу британских летчиков», стали частью послевоенной национальной мифологии, — внимание нации было намеренно переведено с первых послевоенных месяцев на примеры и рассказы, повторяемые под звуки триумфальных труб, до тошноты растиражированные в романах, популярных рассказах, на радио, в газетах и особенно в кинематографе.

Понятно, что бывшие коллаборационисты или даже просто те, кто перенес все происходившее, были счастливы видеть, как история военного времени оказалась переложенной им на потребу. Но почему подлинные участники Сопротивления, в большинстве случаев оказавшиеся во власти прямиком в послевоенные годы, смирились с такой ретушью происходившего? Ответ двойственный. Прежде всего, было необходимо хоть как-то восстановить минимальный уровень доверия гражданскому обществу, через воссоздание власти и легитимности государства в тех странах, где власть, доверие, общественное достоинство и собственно предпосылки гражданского поведения были растоптаны тоталитарным правительством и тотальной войной. Поэтому де Голль во Франции, де Гаспери в Италии и правительства национальных фронтов в Восточной Европе, в которых преобладали коммунисты, считали необходимым сообщить своим гражданам, что все их страдания были «делом немцев», чаще действовавших руками предателей-коллаборационистов, что сами граждане «страдали и героически сражались» и что их нынешняя задача, когда «война кончилась» и «виновные наказаны», — заняться «решением послевоенных проблем», во всем положившись на «конституционную власть», а о войне вспоминая только в прошедшем времени. Не видя для себя настоящих конкурентных перспектив, местные движения Сопротивления отказались от планов радикального преобразования своих стран и влились в общее русло стремления к «стабильности» прежде всего, даже если, как в случае Италии, для этого пришлось в ноябре 1944 года подписать Римские протоколы, которые и обезопасили фашистский государственный аппарат, в целом продолжавший свою работу и в послевоенную эпоху [7].

Следом коммунисты, деятельность которых весьма отличалась от деятельности их союзников по Сопротивлению в каждой стране, больше всего хотели переплавить воспоминания о войне своих сограждан по образцу собственного запечатленного «героизма». На Западе они надеялись капитализировать свои воспоминания о войне, заявив, что они говорили от лица нации в кризисные годы и потому должны так же свидетельствовать за всю нацию после войны. Именно поэтому Французская коммунистическая партия или Итальянская коммунистическая партия неустанно преувеличивали перед своими согражданами «героизм Сопротивления», чтобы самим пользоваться плодами своей изобретательности и у избирательных урн, и во всем, что касалось источников национальной памяти. По иронии судьбы именно Тольятти, вождь итальянских коммунистов, ратовал в 1946 году за амнистию, покончившую с краткосрочными и очень избирательными послевоенными чистками в Италии. На Востоке Европы, где коммунизм везде, за исключением «особых случаев» Югославии и Албании, пришел в страну не благодаря героическим усилиям местного Сопротивления, но в обозе Красной армии, коммунисты были напрямую заинтересованы в том, чтобы льстить населению, верящему в отчасти сфабрикованный в СССР миф, согласно которому Центральная и Восточная Европа стала невинной жертвой нападения Германии — она ничуть не причастна к собственной капитуляции и к совершавшимся «на ее территориях» «преступлениям», и что она была «верным соратником советских солдат и местных партизан-коммунистов в деле освобождения». Именно такую историю войны четыре десятилетия преподавали в школьных учебниках «стран народной демократии», хотя она еще более невероятна, чем повести о войне Парижа и Рима. Мало кто в Центральной и Восточной Европе мог поверить, что все было именно так, хотя бы даже часть населения очень хотела этого. Но, во всяком случае, никто не был напрямую заинтересован в том, чтобы опровергать этот миф, — и достаточно было нескольких лет, чтобы миф пустил свои корни в массовом сознании. Более того, усилия коммунистов Восточной Европы по выявлению и наказанию тех немногих «предателей», которые гнусно изменили всенародному героическому сопротивлению, развязали им руки, и они под данным предлогом объявили вне закона, арестовывали и сажали в тюрьмы массу людей, в которых видели угрозу на своем пути к власти. Так, в январе 1945 года в Венгрии были учреждены «народные суды» для процессов над военными преступниками. Сначала все еще оставалось в рамках разумного, но вскоре в их юрисдикцию были переданы дела по «саботажу» и «заговорам против законной власти» — и последствия не заставили себя ждать. Нечто похожее происходило и в Румынии, и особенно в Болгарии, где «Фронт Отечества» заполнял камеры тысячами действительных или возможных политических противников, не различая между прогерманскими, прозападными и антикоммунистическими деятелями: все они попали под суд во имя нации и ее страданий во время войны.

Точно так же, когда началось строительство военных мемориалов в названных странах, все эти мемориалы несли один и то же поучительный месседж: Вторая мировая война была «войной против фашизма», в которой нацистская Германия встала «заодно со всеми капиталистами и империалистами», желая поработить «народы», земли которых были оккупированы только «из-за превосходства немецких промышленников и империалистов в военной технике». Большинство жестокостей описывалось как совершаемое «фашистами» (оккупантами и местными) против «мирного населения»; и при этом никак не упоминались страдания национальных, этнических или религиозных меньшинств от рук советских войск, от рук местного населения и даже от рук нацистов. Все подобные рассказы обретали законченную форму в официально рекомендуемой версии военного опыта и послевоенного характера Восточной Германии как «государства рабочих и крестьян», некогда «раздавленной нацистскими эксплуататорами», а теперь «освобожденной восточными братьями» от «капиталистического нацизма».

Вот почему и на Востоке, и на Западе процесс наказаний и чисток, предназначенных вершить справедливость (в период после «освобождения») над «преступниками и коллаборационистами», не доводился до конца, да и осуществлялся фрагментарно. Конечно, все сталкивались со сложной и неразрешимой проблемой: как наказывать многие тысячи, если не миллионы людей за те действия, которые были одобрены, узаконены и даже поощряемы властями (в случае вишистской Франции — наследующими конституционно избранному парламенту)? Да и можно ли не наказывать за те действия, которые были явственно преступными задолго до того, как они попали под пристальное внимание правосудия победителей? Как отбирать тех, кто должен быть наказан? За какие действия? Кто производит отбор? До какого момента чистка все еще удовлетворяет самым простым требованиям правосудия и воздаяния за содеянное, и до каких пор она не превращается в угрозу, в фабрику социальных решений, отдаваемую кому-то на откуп? Я склонен утверждать, что даже если ответы на эти вопросы могут быть утешительными, послевоенный ответ оказался трагически неверен [8].

Большая часть актов кары за содеянное в этот период была совершена еще до освобождения этих стран или же в сам момент их освобождения, когда германская администрация пала, а новая система власти еще не установилась. Во Франции около десяти тысяч смертных приговоров приводилось в исполнение в переходный период между режимом Виши и Четвертой Республикой, и из них где-то треть пришлась на период до «Дня Д», а половина их общего числа — на несколько недель боев после «Дня Д» [высадка 6 июня 1944 года морского десанта союзных (английских, американских и канадских) войск в оккупированной Германией Нормандии в ходе Второй мировой войны]. Точно так же и в Италии за фашистскую или коллаборационистскую деятельность было расстреляно от 12 до 15 тыс. человек, и все казни были произведены до полного освобождения либо в первые недели после него. Другими словами, большая часть самых суровых «наказаний», вынесенных за деятельность в период войны, были приведены в исполнения до того, как были учреждены государственные или хотя бы формальные трибуналы, способные вести судебные процессы [9]. То же самое нужно сказать и о Восточной Европе (включая Югославию), где партизанские группы и выступали в роли трибуналов, выносящих почти официальные приговоры за коллаборационизм и военные преступления [10].

Две функции уголовного правосудия — осуществление естественной справедливости и канализация частного насилия — были объединены в одну и поняты весьма широко, прежде чем сформировались и получили свои полномочия законные послевоенные институции. Что осталось кроме того? Учреждение служб общественной безопасности и правопорядка для защиты новых политических институтов, символические акты правосудия, легитимирующие новую власть, и публичные высказывания и действия, долженствующие обозначать и оформлять моральное возрождение нации.

Итак, послевоенный европейский опыт правосудия был в общем и целом неудачным и не тем, какой требовался бы. О денацификации я уже говорил. Но даже если речь заходит о тех, кто совершал тяжкие преступления, дело тормозило на полпути. Показательны примеры Австрии и Франции (о восточноевропейском опыте пренебрежения процедурной стороной процессов мы ранее сказали). В Австрии 130 тыс. человек объявляются в розыск за военные преступления, из них 23 тыс. становятся фигурантами уголовных дел, 13,6 тыс. были признаны виновными, 43 человека были приговорены к смертной казни (примерно столько же было приговорено к смерти в Дании) и 30 человек были казнены. Во Франции в судах было рассмотрено 2640 уголовных дел о военных преступлениях и вынесен 791 смертный приговор.

Еще более красноречива статистика: если в Норвегии, Бельгии и Нидерландах число лиц, осужденных за коллаборационизм, составляет от 40 до 64 на 10 000 жителей, то во Франции это 12 на 10 000 жителей [11]. Итак, и во Франции, и в Австрии упор был явно сделан на сведение к возможному минимуму числа обвиняемых и обвиненных лиц: за немногими отобранными был закреплен статус символических представителей всех преступников и предателей, тогда как вся остающаяся «социальная фабрика» осталась нетронутой или, можно сказать, мгновенно оправилась от потерь из-за благонамеренно-коллективного забвения о содеянном [12]. Следует заметить, что во многих странах те, кто в конце концов был подвергнут наказанию, скорее были отобраны из-за исключительности ими содеянного (о чем они составляли и письменные свидетельства) или из-за их известности еще до войны, чем по причине действительного масштаба или действительных следствий их деяний. Этот избирательный подход был очевиден для окружающих, способствуя росту в обществе всеобщего скепсиса [13]. В Италии, где вопрос усложнялся необходимостью (или, лучше сказать, невозможностью) разобраться не столько с войной и оккупацией, сколько с двадцатью годами местного фашистского режима, чистки и воздаяния, быстро пришедшие на смену кровопусканию дней «освобождения», были в почти циничной степени неадекватными. Все итальянские чиновники были обязаны состоять членами фашистской партии, и поэтому невозможно было производить серьезную и последовательную чистку правительства и аппарата управления страны. И, конечно, никакой люстрации в Италии не случилось. По данным 1960 года 62 из 64 префектов Республики были функционерами при фашистском режиме, как и все 135 шефов полиции.

Трудно представить, могли ли события как-то иначе развиваться в 1945–1947 годах в Италии, во Франции или в Австрии при всех тяжелых обстоятельствах [14]? Но что очевидно — это результаты все же достаточно сдержанного подхода: для большей части населения, особенно для тех, у кого и воспоминания о воюющих сторонах были, так скажем, неоднозначными, столь произвольное и при этом весьма «благодушное» отправление правосудия после войны было отличным поводом к тому, чтобы поскорее забыть, и заставить забыть других, об обстоятельствах и событиях фашистского правления и нацистской оккупации.

Последний момент, важный в контексте послевоенных лет, — события на мировой арене. За исключением серии подписанных в Париже в 1946 году соглашений с малыми странами, воевавшими на стороне Оси, союзники никогда не выстраивали отношения с бывшими врагами через подписание окончательного мирного договора. В противоположность опыту окончания Первой мировой войны, Вторая мировая война переросла в долгую цепь многословных и малорезультативных встреч министров иностранных дел в Париже, Лондоне, Москве в 1947 и 1948 годах. Единственное, что обозначали эти встречи, — конец сотрудничества союзников и движение к холодной войне. Основной проблемой, конечно, стали расхождения по вопросу о разделе Германии: декларативное создание Федеративной Республики и ее восточного двойника в 1949 году и стало настоящим завершением послевоенного времени, пусть даже западные союзники только в июле 1951 года объявили, что они уже не находятся с Германией «в состоянии войны». Столь многозначительное отсутствие общего мирного договора, который всегда было принято подписывать по окончании крупных европейских конфликтов, говорило о том, что Вторая мировая война быстро утратила свой изначальный и отличительный смысл как противостояние Третьего рейха и союзников и превратилась в кровавую прелюдию к новым внешнеполитическим конфигурациям и новым конфронтациям. Эта ситуация породила разнообразные новые политические конструкции, еще больше затемняя и так довольно непрозрачную память о войне.

Западные европейцы, открывшие послевоенную эру переносом всей тяжести ответственности за войну на Германию, весьма скоро столкнулись с необходимостью мыслить Германию, во всяком случае часть Германии, как союзника. В Восточной Европе война за национальное освобождение от германской оккупации обернулась началом локальных революций, что вынудило жителей этого региона описывать годы войны совершенно бессмысленным способом, чего и можно было достичь только в акте добровольного беспамятства. Нужно было забыть обо всем, что известно не только о немцах, русских и американцах, но и о собственных соседях, собственных друзьях и о самих себе. Мирный договор мало что менял бы в общем плане европейских отношений. Но он мог бы хоть завершить Вторую мировую войну, поместив ее в определенную рамку — временную рамку и рамку памяти. Но так же, как вопрос о договоре откладывался, так точно и европейцы (как власти государств, так и обычные люди) давали отвод любым коллективным усилиям разобраться с памятью о войне, обступавшей их со всех сторон. Когда выяснилось, что усилия ни к чему не приводят, вопрос остался нерешенным, отмененным, отброшенным и избирательно забытым.

Продолжение следует

 

Примечания

1. См. таблицы в кн.: Ambrosius G., Hubbard W.H. A Social and Economic History of Twentieth-Century Europe. Cambridge, Mass., 1989; Morgan K. The People’s Peace. Oxford, 1990. P. 52.
2. Подробное обсуждение плавающей позиции Камю по вопросу о мести и воздаянии в послевоенной Франции см. в моей книге: Past Imperfect: French Intellectuals 1944–56. Berkeley, Calif., 1992.
3. Кроме концлагеря, созданного нацистами в Струтхофе в Эльзасе, существовало несколько лагерей для интернированных лиц на юге Франции. Некоторые лагеря были созданы в последние месяцы существования Третьей Республики для содержания республиканских беженцев из Испании; при режиме Виши они стали служить временному размещению евреев, беженцев и других нежелательных элементов перед их депортацией в Германию. См.: Grynberg A. Les camps de la honte: Les internés juifs des camps français, 1939–44. P., 1991, а также поразительные мемуары: Koestler A. The Scum of the Earth. L., 1955.
4. Именно так считал и де Голль; и это помогает понять, почему, когда речь зашла о воздаянии за содеянное после войны, оказалось невозможно провести четкую линию между «прусским варварством» и нацистским геноцидом.
5. Далеко не полное, но хорошо документированное изложение истории высылки немцев: De Zayas Alfred M. Nemesis at Potsdam: The Expulsion of the Germans from the East. Lincoln, Nebr., 1989.
6. Злосчастная история послевоенных докоммунистических расправ в Чехословакии с национальными меньшинствами: Luza R. The Transfer of the Sudeten Germans: A Study of Czech-German Relations 1933–62. N.Y., 1964; Pithart P. Let Us Be Kind to Our History // Kosmas. Winter 1984; Janics K. Czechoslovak Policy and the Hungarian Minority 1945–1948. N.Y., 1982.
7. См.: Ginsborg P. A History of Contemporary Italy, 1943–88. L., 1990. P. 53 ff.
8. Я склонен согласиться с Анри Руссо, который предположил, что, хотя послевоенная чистка во Франции может считаться теперь трагически несостоятельной, ее неудача была практически неизбежной в тех обстоятельствах. См.: Rousso. L’épuration en France: une histoire inachevée // Vingtième Siècle. No. 33. Janvier-Mars 1992. P. 78–106.
9. Ginsborg. A History. P. 64–70. О том, как судили партизан за их самодеятельные смертные приговоры, см.: Alessandrini L., Politi A.M. Nuove fonti sui processi contro i partigiani, 1948–53 // Italia Contemporanea. No. 178. 1990. P. 41–62.
10. Достаточно вспомнить об убийстве венгров в Воеводине партизанами Тито в отместку за действия венгерских солдат в январе 1942 года.
11. За сведения по Австрии благодарю д-ра Лонни Джонсон (Институт наук о человеке, Вена). По Франции см. статью Руссо (сн. 8), ткж.: Baudot. L’épuration: bilanchiffré // Bulletin de l’Institut d’Histoire du Temps Présent. No. 25. Septembre 1986. P. 37–53.
12. Франции это более чем удалось: в июле 1951 года один аналитик писал о том, как устрашающе успешно французы преуспели в забывании режима Виши, см.: Flanner J. Paris Journal 1944–65. N.Y., 1977. P. 153.
13. О том, сколь снисходительно и ограниченно проводились чистки экономических коллаборационистов см., напр.: Rousso H. Les élites économiques dans les années quarante // Le elites in Francia et in Italia negli anni quaranta (Mélanges de l’Ecole française de Rome, tome 95, 1982–83).
14. В случае Италии встает еще один вопрос, над которым не задумываются, когда говорят о войне со странами Оси. Если Муссолини сам вышел из войны и сам отказался быть союзником Гитлера, то почему нельзя представить, что и его режим мог пережить окончание войны? Сравнение с Франко не столь неуместно, каким оно кажется на первый взгляд: краткость истории итальянского национального государства означала слабое закрепление демократических и конституциональных привычек.

Источник: Judt T. The Past Is Another Country: Myth and Memory in Postwar Europe // The Politics of Retribution in Europe. World War II and Its Aftermath / Ed. by I. Deák, J.T. Gross, T. Judt. Princeton: Princeton University Press, 2000. P. 293–325.

Комментарии

Самое читаемое за месяц