Франц Кафка. Отрывки из неопубликованных при жизни фрагментов
День переводов на «Гефтере»: современный русский поэт экспериментирует с текстами прозаика века двадцатого.
Перевод Анны Глазовой по изданию Nachgelassene Schriften und Fragmente I und II, herausg. Jost Schillemeit, Fischer Verlag, 1992 и Beschreibung eines Kampfes, herausg. Max Brod, Fischer Verlag, 1969.
Я был нем и холоден, я был мостом, простирался над провалом, пальцы ног по одну сторону, пальцы рук по другую, я вгрызался в крошившуюся глину. Полы сюртука развевались у меня по бокам. В глубине шумел ледяной ручей с форелью. Ни один турист еще не забрался, заплутав, на эту непроходимую высоту, да и сам мост не указан на карте. И вот я лежал в ожидании; я обязан был ждать; не обрушившись, ни один возведенный мост не смеет перестать быть мостом. Однажды, день уже клонился к вечеру, первому ли, или уж тысячному по счету, не знаю, мысли блуждают, по кругу, по кругу; однажды, летний день клонился к закату, ручей, темнея, журчал, я услышал человеческий шаг. Ко мне, ко мне. Прямись, мост, делай стойку, лежачая балка без поручней, неси того, кто тебе доверен, сглаживай неуверенность в его шагах, а если он станет колебаться, то дай знать о себе и низвергни его на землю, будто ты бог горных вершин. Он подошел и постучал железной набойкой на конце палки о мои края; потом поднял полы моего сюртука и уложил их на мне, в густые волосы воткнул мне острие и долго стоял так, вероятно, глядя по сторонам. Но внезапно — я как раз замечтался вслед ему о горах и долинах — он обеими ногами вскочил мне на грудь. Кто это был? Дитя? Атлет? Любитель острых ощущений? Самоубийца? Испытатель? Истребитель? И тут я развернулся, чтобы его разглядеть. Мост развернулся! Еще вполоборота, я уже сорвался вниз, а едва сорвавшись, уже был пронзен и разорван между острых краев тех камней, которые раньше так мирно взирали из буйных потоков.
Дух мучений
Дух мучений живет в лесу. В давно заброшенной хижине углежогов, оставшейся с давних времен. Если зайти в хижину, можно услышать только неистребимый запах затхлости, больше ничего. Меньше самой малой мыши, его не разглядеть даже из самой близкой близи, дух мучений сидит, забившись в свой угол. Ничего, ровным счетом ничего не заметно, сквозь пустой оконный проем доносится шелест листвы. Какое здесь одиночество, и как тебе это по душе. В этом углу ты ляжешь спать. Почему же не в лесу, где свободно веет ветер? Потому что ты уже здесь, ты надежно укрылся в хижине, хоть ее дверь давно уже выдернута из петель и вынесена долой. Но ты все еще нашариваешь в воздухе ее ручку, чтобы закрыть за собой, потом укладываешься спать.
* * *
Мои руки устроили между собой борьбу. Книгу, которую я читал, они захлопнули и отодвинули подальше, чтобы не мешала. Они отдали мне честь и назначили судьей в поединке. И вот они уже сцепились всеми пальцами, и вот уже катаются по краю стола то вправо, то влево, попеременно уступая нажиму друг друга. Я не свожу с них глаз. Раз уж это мои руки, нужно быть справедливым арбитром, иначе сам взвалишь себе на плечи тяжкое бремя, если вынесешь неправильное решение. Но выполнять судейские обязанности нелегко, в темноте между ладонями происходит обмен тычками и пинками, которые нельзя оставить без внимания, поэтому я кладу подбородок на стол, чтобы ничего не пропустить. Всю жизнь я предпочитал правую руку, хотя никогда ничего не имел против левой. Если бы левая хоть раз заявила о себе, я бы отдал ей должное, ведь я и уступчив, и правдолюбив. Но она не жаловалась, просто висела на мне, и пока правая, например, размахивала шляпой в переулке, левая робко ощупывала мое бедро. Это была никудышная подготовка к развернувшейся теперь борьбе. Где ты найдешь надежную опору, левое запястье, чем отразишь напористую правую? Как утвердишь свой девичий палец в захвате пяти других? Это уже не борьба, как мне кажется, а верная смерть левой. Вот она уже загнана в самый левый край стола, и ее с механическим упорством таранит правая. Если бы у меня не возникла при виде этого бедствия спасительная мысль, что это мои собственные руки погибают в борьбе и что я одним движением могу их расцепить и тем закончить поединок и предотвратить беду — если бы у меня не возникла эта мысль, левая была бы выломлена из сустава, сброшена со стола, а правая, может быть, в упоении триумфом вцепилась бы в мое внимательное лицо, как пятиглавый адский пес. Вместо этого они теперь лежат друг на дружке, правая поглаживает тыльную сторону левой, а я, нечестный арбитр, киваю в знак согласия.
* * *
Нашим войскам удалось, наконец, прорваться в город через южные ворота. Мой отряд расположился на садовом участке в пригороде и ожидал команд под опаленными вишневыми деревьями. Однако когда мы услышали звучный зов труб у южных ворот, оставаться на месте у нас не хватило терпения. Каждый подобрал оружие — без определенного порядка, а как попалось под руку; каждый обнял другой рукой товарища, и так, скандируя наш боевой клич — «Каира! Каира!» — мы пустились длинными рядами через болота в сторону города. У южных ворот нас встретили только трупы и желтый дым, он клубился над землей непроницаемой пеленой. Но мы не хотели, чтобы это сражение прошло мимо нас, не хотели оказаться опоздавшими, поэтому мы не мешкая свернули в узкие переулки, уцелевшие после битвы. Дверь в ближайший дом раскололась под моим топором, и мы ввалились в сени, собственным натиском почти разворачивая друг друга вспять. Навстречу нам из длинного и пустого прохода вышел старик. Странный старик — с крыльями, а крылья — с большим размахом, по внешнему краю выше самого старика. «У него крылья», — крикнул я товарищам, и стоявшие в передних рядах немного отступили назад, насколько позволяли те, кто напирал сзади. «Вы дивитесь, что у нас есть крылья, — сказал старик, — а ведь они нам ничуть не помогли, и если бы мы могли их оборвать, мы бы это сделали». «Почему вы не улетели?» — спросил я. «Улететь из своего города? Покинуть родину? Мертвых и богов?»
* * *
На тех дикарей, о которых рассказывают, что они не требуют ничего, кроме смерти, точнее, они не требуют и смерти, это у смерти, наоборот, есть в них потребность, а они отдаются смерти во власть, точнее, они даже не отдаются ей во власть, а просто падают в прибрежный песок и уже не поднимаются — на тех дикарей я очень похож, и вокруг немало родственных мне душ, но в здешних краях такая суета, толпа то накатит волной, то откатит, и этой-то толпе мои собратья позволяют себя нести. В здешних землях это называется «подпереть ближнего плечом», и такая помощь всегда рядом; того, кто без причины хочет опуститься на землю и больше не вставать, боятся, как самого дьявола, боятся примера, который он подает, и смрада истины, который от него исходит. […]
* * *
Тот, кто однажды умер мнимой смертью, может рассказать много ужасов, но о том, что происходит после смерти, он рассказать не может, он, собственно, и не подошел к смерти ближе других, а только «пережил» нечто необычное, и обычная жизнь поэтому стала казаться ему важнее. Похожим образом обстоит дело с любым, кто пережил нечто особенное. Моисей, например, на горе Синай пережил нечто «особенное», но вместо того, чтобы сдаться на волю этого особенного — как сделал бы человек, умерший мнимой смертью, если бы, проснувшись в гробу, продолжил тихо лежать, не привлекая внимания, — вместо этого Моисей спасается бегством вниз с горы, рассказывает, разумеется, много важного и ценного и любит людей, к которым спасся, больше прежнего, и он жертвует для них своей жизнью, можно сказать, в благодарность. У обоих — у вернувшегося из гроба мнимого мертвеца и у вернувшегося Моисея — можно многому научиться, но последним, решающим вещам научиться у них нельзя, потому что они их не испытали на себе. А если бы они их испытали, то не вернулись бы назад. Но мы именно и не хотим их испытать. Подтверждением служит то, что мы, например, иногда можем испытывать желание пережить то, что пережил Моисей или человек, умерший мнимой смертью, но только если у нас есть уверенность в том, что нам позволят беспрепятственно вернуться назад, и мы можем даже желать настоящей смерти, но даже мысленно мы не захотим лежать при жизни в гробу без всякой возможности вернуться или навсегда остаться на горе Синай…
(Это, собственно говоря, не имеет прямого отношения к страху смерти…)
* * *
На столе лежал большой каравай хлеба. Отец принес нож и собрался разрезать его пополам. Но, хоть нож был тверд и остр, а хлеб не слишком мягок и не слишком черств, нож не оставил в хлебе ни надреза. Мы, дети, удивленно подняли глаза на отца. Он сказал: «Чему вы удивляетесь? Разве не поразительнее, что иногда все же что-то удается совершить? Идите спать, а вдруг мне еще повезет». Мы пошли спать, но не раз и не два в эти ночные часы то один из нас, то другой садился в постели и вытягивал шею поглядеть, как отец, высокий, одетый в длинный сюртук, крепко опираясь на правую ногу, пытается вонзить нож в хлеб. Когда мы проснулись утром, отец как раз отложил нож. Он сказал: «Вот видите, так ничего и не вышло, слишком тяжело». Мы вызвались помогать, он позволил нам взять нож, рукоятка которого стерлась почти до блеска в его руке, но нам едва хватало сил его приподнять, нож буквально рвался долой из наших рук. Отец засмеялся и сказал: «Оставьте, пусть лежит. Сейчас я отправлюсь в город, а вечером снова попытаюсь его разрезать. Я не позволю какому-то хлебу себя обдурить. В конце концов должен же он разрезаться, сколько бы ни сопротивлялся, так что пускай себе сопротивляется». Но как только он произнес эти слова, хлеб сжался, как сжимается рот у человека, принявшего окончательное решение, и теперь это стал совсем маленький хлеб.
* * *
Открылась дверь, и в комнату вполз упитанный, с наливными боками, зеленый дракон, безногий, волочась по земле всей своей нижней частью. Обмен сухими приветствиями. Я пригласил его располагаться в комнате, но он с сожалением отказался, потому что не смог бы в ней уместиться. Так что дверь пришлось оставить открытой, несмотря на все неудобство. Он улыбнулся наполовину смущенно, наполовину лукаво и сказал:
— Ты скучаешь, твоей тоской меня потянуло к тебе, и я издалека поволок сюда свое брюхо, даже стер его в кровь. Но мне это в радость. С радостью я пришел к тебе, с радостью предлагаю тебе себя.
Комментарии