Перелом

Пять материалов о двух днях: дискуссия на круглом столе «Гефтера» на конференции «Пути России» 2013 года (Московская высшая школа социальных и экономических наук).

Дебаты 30.09.2013 // 1 333

Василий Жарков, заведующий кафедрой политических и сравнительно-исторических исследований Высшей школы социальных и экономических наук

Мне очень трудно будет абстрагироваться от личных воспоминаний, тем более что 93-й год был для меня, пожалуй, одним из сильных моральных потрясений, мне тогда было 19 лет, я не участвовал ни в одной из сторон, точнее, я был на стороне, которую, может быть, только я локализовал и еще несколько людей. Дело в том, что тот транзит, то учреждающее событие, которое на самом деле состояло из нескольких событий, началось 21 сентября, а закончилось 15 декабря 1993 года и особенно после 4 октября — это было время некоторой простоты, если честно. Я не увидел там ни проигравшей, ни победившей стороны. Но была сторона, о которой уже упоминал Сергей [Шаргунов], когда он говорил о коллективном письме. Эта сторона в основном была представлена иностранцами, а советской интеллигенции не свойственно было хорошо знать иностранные языки и вообще читать что-нибудь за пределами собственного языкового ареала, это были люди, которые в основном наблюдали из-за двери, эмигранты отчасти, и я не скрою этого, не сочтите это за лесть, пожалуйста, но это были статьи в «Общей газете» и в «Независимой газете», которые писал Глеб Павловский. Тогда я не знал, кто это такой. Но я находил в этом чтении какое-то для себя не то чтобы утешение, но, по крайней мере, я видел, что кто-то смотрит на эту ситуацию не с позиции этих двух сторон.

И более того, конечно же, это было историческое событие, и как маркированный представитель либеральных историков, той самой либеральной интеллигенции, возможно советской, я понимаю, что для нее это была во многом трагедия. Что учредил 93-й год? Мы можем сказать, что он учредил то государство и то общество, в котором мы живем, потому что создана Конституция. Но ведь есть и еще какие-то вещи, которые можно назвать: в частности, он учредил «Союз 4 октября» и первый проект агрессивной части нового поколения либеральной интеллигенции, которая, кстати говоря, участвовала отчасти в создании журнала «Консерватор» и в ряде других либерально-консервативных инициатив последних двух десятилетий, в которых и мне приходилось участвовать, это уже воспоминания более поздние. Но каждый раз они спотыкались о 93-й год, ровно тогда, когда они вставали и собирались идти и что-то такое произнести граду и миру, и они падали. И они падали, потому что они не видели той самой натянутой лески, которая собственно была во многом натянута их собственным участием, по крайней мере, с их всяческим приветствием и казуистическим задором, о котором вы здесь вспоминали. И они, к сожалению, не хотят видеть этой резкой точки.

И, может быть, одной из первых, я в данном случае считаю это очень важным шагом, была книга покойного Дмитрия Фурмана «Движение по спирали», где он об этом пытался артикулированно говорить. С другой стороны, вы вспомнили про Гайдара, звавшего на Моссовет. Но я очень хорошо помню эту мизансцену, потому что это была прямая трансляция передачи, где модератором был Николай Сванидзе, где в аудитории был Егор Гайдар, но был еще третий человек — это был Юрий Лужков, мэр города Москвы. И последним словом было на самом деле слово не Гайдара. Гайдар очень эмоционально сказал про автоматы и гранатометы. А потом встал Лужков, который сказал довольно грубо, и я думаю, что можно в архивах это поднять, но я еще грубее скажу: «Сидеть всем по местам, мы разберемся. И оставьте все эти глупости — никакого Моссовета. Комендантский час (который, кстати, был две недели после этого, если мне не изменяет память), и мы сейчас все это решим». Это был определенный жест еще одной важной группы, которая не была учреждена. И Лужков, видит Бог, один из высших ее представителей. Это скорее переучреждение, не побоюсь этого слова, реинкарнация советской номенклатуры, это возвращение того, что мои либеральные друзья называли ЦК КПСС. Благо, находилось это и находится примерно в тех же самых кабинетах, а в то время в значительной мере было представлено теми же людьми — по крайней мере, теми людьми, которые успели попасть туда в 80-е, ближе к 90-м годам. Опять же ничего не могу сказать против них, это были неплохие профессионалы, но именно они скорее оказались выигравшей стороной в этом, в общем, бесплодном споре. Потому что я знаю нескольких профессоров, которые с большим воодушевлением кидали асфальт в ОМОН 1 мая 1993 года около площади Гагарина, это очень пожилые сейчас люди. А что с ними произошло, что произошло с этой интеллигенцией? Часть интеллигенции вернулась в привычное советское состояние: есть второй подъезд и третий подъезд, есть ЦК КПСС и есть мы, которые входят в первую сотню.

Там произошел некий поколенческий сдвиг: конечно, шестидесятники здесь начинают уступать место более молодым кадрам. И здесь либо вы выучиваете язык и присоединяетесь к тем самым внешним наблюдателям, как мой коллега Стивен Уайт, который говорил: «А я же написал все в 93-м году, почему вы не прочитали? Ведь моя совесть чиста. Я как политолог все это писал. Я не понимаю, почему вы не хотели этого видеть тогда», — когда я ему в прошлом октябре сказал, что самая интересная книга о России, которую сейчас можно написать, это книга о двадцатилетии 93-го года. И что дальше? А дальше, кстати, смотрите, мы все с вами говорим о силовиках, о страхах, о чекистах. Силовики и чекисты, на мой взгляд, — это не одно и то же. Да, силовики — те люди, которые используют свой ресурс для того, чтобы помочь решить свои проблемы. Я считаю, что первыми классическими силовиками были те парни, которые сидели там на мосту и за определенное вознаграждение осуществили то, что они осуществили, в результате чего, я совершенно не согласен с предыдущим выступающим, погибло очень много людей. И мое психологическое потрясение, конечно, было во многом связано с тем, что я переживал за жизнь людей, чьих убеждений я совершенно не разделял, но я вовсе не хотел, чтобы их убивали, тем более что существовали такие факты, как перестрелка по окнам жилых домов. Эта тема сейчас почему-то ушла, хотя даже руководитель штаба нынешнего президента об этом в свое время в своих кинематографических сочинениях, не самых худших, кстати, сообщал.

Так вот, проблема в том, что наша либеральная интеллигенция оказалась в какой-то степени в положении той левой интеллигенции, которая рукоплескала 25 октября 1917 года, а потом в разные сроки и в разное время по тем или иным основаниям оказывалась за пределами страны, проклинала победивших большевиков, а потом уже внутри партии большевиков. Но система была заложена тогда, мы не будем спорить с этим. Также и сегодня мы видим людей, которые оказались в той или иной степени не в орбите ЦК КПСС, но ЦК КПСС сохраняется в немножко переоформленном виде. Попутно, кстати говоря, мы согласились со страшной вещью, которая, на мой взгляд, является ударом по политической науке России, — мы принципиально отказались от морали в политике. Знаете, что ужасно, когда спрашиваешь российского эксперта: «А существует ли мораль в политике? А существует ли справедливость в политике?» — первое, что делает такой эксперт, он начинает улыбаться и говорить так, как будто его спрашивают в российско-британском университете и, наверное, спрашивают неспроста, британские агенты знают, кого о чем спросить, и он говорит: «Ну, все-таки, наверное, да». Мы сделали примерно то же, что сделали солдаты Адольфа Гитлера, когда они пересекли границу СССР 22 июня, — мы освободили себя от того, чтобы говорить о морали в политике и мы воспринимаем это как нечто смешное, тем более говорить о справедливости — вообще моветон, в то время как не только социалисты говорят о справедливости, вопрос о справедливости — это один из центральных вопросов политической философии как таковой. Тем самым мы отказались от собственных основ.

Я очень надеюсь, что появится еще несколько книг на русском об этих событиях. И действительно очень хотелось бы, чтобы в них было как можно меньше разговоров о личных эмоциях, хотя их нельзя будет избежать. Но главное — необходимо понять, что же мы все-таки учредили и нужно ли это переучреждать или не нужно. Хотя очевидно, что мы не учредили демократическое государство и мы не учредили государство основных справедливых начал. А то, что мы учредили сегодня, продолжает расти и подминает под себя все новых и новых акторов.

 

Сергей Шаргунов, писатель

Я сейчас закончил книгу про 93-й год — страниц так на 700 художественный роман, но скорее, это, конечно, литература на фоне исторических событий. Я был тогда тринадцатилетним баррикадником. Но пока я слушал все эти речи, мне захотелось выступить адвокатом пресловутой либеральной интеллигенции, потому что, видит Бог, у них тоже была своя логика в тех событиях, и те события, безусловно, — это сложнейший клубок противоречий. И поэтому я сейчас ломаю голову, как бы выстроить этот разговор, потому что, с одной стороны, мои симпатии на стороне разгромленных, с другой стороны, я вижу всю объемность и неоднозначность происходившего. Потому что если, например, попытаться выстроить все в детскую идиллическую картинку: вот сторонники демократии и парламентаризма, вот по ним фигачат из танков, то, конечно, это было не так, потому что в значительной степени защитники Белого дома были сторонниками консервативного варианта развития.

Вчера я был на некоем Московском экономическом форуме. И там выступал Юрий Пивоваров — небезызвестный историк. И он стал говорить о том, что Конституция 93-го года — это большая ошибка, от нее нужно отказаться, все это нужно переосмыслить и пора уже прийти к некому общественному договору. Я ему сказал: «Юрий Сергеевич, но мы с вами не можем прийти к общественному договору не только по поводу событий столетней давности, но и по поводу событий двухмесячной давности, предшествовавших принятию этой Конституции. Потому что еще год назад вы выступали во всех программах как ярый сторонник именно президентского решения событий 93-го года». Но это как раз к вопросу о пресловутом политическом покаянии. Конечно, оно в значительной степени произошло. Если поговорить сегодня с теми, кто оказался политической опорой Бориса Ельцина, я имею в виду, с теми, кто выводил людей к Моссовету, или покойного Егора Тимуровича, — допустим, Глеб Якунин или Лев Пономарев, безусловно, эти люди оказались стремительно отодвинуты. И этот конфликт ярче всего вскрылся, наверное, с началом Первой Чеченской войны. Это тоже очевидно. Они были в плену иллюзий, они думали, что сейчас у них случится рывок. Как тогда думали: в 17-м году разрешили прорваться неким силам, подумали, что это все шуточки, и вот сейчас если мы не применим силу, то потеряем страну, и не будет никакой демократии. И не будем забывать, что первое, что было сделано после взятия мэрии, — это спуск государственного флага, и он был выброшен.

С другой стороны, я симпатизирую тем, кто был в Доме Советов, прежде всего исходя из позиции широкого гуманизма, из уважения к каждому человеку и из уважения к Конституции, какой бы она ни была, из представления о социальной справедливости. И с первых же дней конфликта, конечно же, это было попирание человеческого достоинства. На мой взгляд, наша интеллигенция глубоко больна, и идеи демократии и прав человека ей, к сожалению, чужды. Вот мне сейчас показали некое обращение 90-го года в газету «Правда» — чудесный текст, подписанный достойными людьми, в том числе Искандером и Лихачевым, по поводу так называемой травли глубокоуважаемого Александра Николаевича Яковлева. Там: «…Армия низпровергателей не знает покоя, наша цель — предупредить общественность, что в этот ответственнейший для страны период дискредитация авторитетов крайне опасна! Не позволим…» И мы понимаем, что в 80-е и в 90-е годы проблема тоталитарности сознания и участия интеллигенции в этом манипулировании сознанием была, конечно, очень острой. Я прекрасно помню чудесные стихи Булата Окуджавы в газете «Аргументы и факты» как раз ровно 20 лет назад, когда он там мило высмеивал депутатов как раз в качестве идиотов. Но интеллигенция не особо разбиралась в происходящем, она просто верила, верила тому, что говорили важные для нее авторитеты, — тому, что произносилось с экрана, тому, что продвигала команда так называемых молодых информаторов. И эта вера, этот троллинг, эта готовность к стадности действительно свойственна нашей, в общем-то, вполне большевистской интеллигенции. Поэтому, если вернуться к письму, которое сейчас безграмотно свойственно называть «Раздавите гадину», хотя оно по-другому называлось: «Писатели требуют от правительства решительных действий», а «Раздавите гадину» — это тогда цитировал Вольтера Черниченко, оно ведь тоже было написано из прекраснодушных побуждений.

Когда произошел первый явный отказ от демократических практик со стороны новой демократической власти? Явно не в 93-м году, но, может быть, уже в 92-м году, когда людям не разрешили пройтись по улице Тверской, начали дубасить стариков и кровь была на снегу. 1 мая 93-го года — это был второй случай. И был еще до этого прецедент в Останкино, когда пресловутая «красно-коричневая» оппозиция просила хотя бы час эфира, чтобы дать им возможность донести некую альтернативную точку зрения. Да, конечно, тогдашнее телевидение, и это доказывают архивы и подборки, не было прямо управляемым из Кремля, как сейчас, там не проходили жесткие планерки, спросите об этом у Полторанина и у тех, кто занимался тогда эфиром, но там был внутренний договор и общее понимание того, как выстраивать сетку вещания. По этому договору там был Евгений Киселев на Первом канале, который монтировал выступление Виктора Ампилова и Адольфа Гитлера и показывал это в прайм-тайм в воскресенье — вот это нелюди, это враги. И эту позицию разделяла либеральная интеллигенция со всеми ее фобиями и предрассудками — не надо пускать этих прокаженных на порог, и если побили 1 мая этих сталинистов-ветеранов, которые пошли на Ленинские горы, вернее всего лишь хотели пойти, то правильно били. А вот если сейчас на Болотной «наши» не так сели, они молодцы, потому что «наши». Это, конечно, искривление сознания либеральной интеллигенции, жесткие двойные стандарты, от которых никуда не деться, увы.

Какие здесь могут быть выводы? Выводы самые печальные: все хотели подраться. В 91-м году, мне кажется, все были недовольны тем, как быстро все завершилось. И по большому счету это ощущение нереализованности злости томило всех, и это желание выплеснуть агрессию в политику и на улицу захватило самые разные общественные страты и самые разные политические лагеря. Верховный Совет, который был опорой и для либеральной интеллигенции, и для Бориса Ельцина в августе 91-го года, оказался опорой для сторонников ГКЧП спустя всего лишь два года. Почему это произошло? Это вопрос психоанализа, в конечном итоге. Потому что, когда у тебя в руках спички демократии, встает вопрос: как с ними жить? И те депутаты, которые избрались по списку «Демократической России», в течение года-полутора превратились в настоящих имперцев и лидеров «Фронта национального спасения». А почему? Да потому что здесь еще был момент конфликтности, потому что хотелось вести к эскалации конфликта. И здесь, безусловно, ответственность и на стороне Верховного Совета, и на стороне Бориса Ельцина. Это вопрос очень сложный. Очевидно, что тем и другим хотелось столкнуться. Я сторонник Верховного Совета по ряду вопросов — по вопросу отношения к приватизации, по идее парламентского контроля над действиями власти, над назначением правительства и по таким вопросам, как, например, статус города Севастополя. И в целом, конечно, позиция российского парламента мне вообще как человеку достаточно консервативному представляется более здравой. Но при этом я отдаю себе отчет, что некая правота была, конечно, и у тех и у других, и в данном случае и закон, и народное волеизъявление — все было в форме прикрытия определенных амбиций. Вот в чем трагедия тогдашних событий. Но, завершая, хочется сказать, что это было последнее выступление простых, обычных людей, которые верили в то, что можно преодолеть отчуждение между собственной жизнью и политикой. И события 3 октября 93-го года — это попытка народа сказать свое слово, которая была раздавлена и потоплена в крови. И долгое эхо танковых выстрелов слышится и по сию минуту.

 

Александр Черкасов, председатель совета правозащитного центра «Мемориал»

Буду немного сумбурен, хотя готовился говорить гладко, сумбурен, потому что приходится отвечать на все услышанное. Понимаете, я человек простой, я не очень разбираюсь в мире идей и понятий, на языке которых здесь в основном изъяснялись. Но были постоянно отсылки к конкретным событиям октября 93-го года. И тут выявилась некоторая, видимо, сущностная характеристика отношения нашей интеллигенции к этим самым событиям, да и к миру вообще. Это отнюдь не отказ от морального суждения, здесь наоборот все в основном судят морально. Вальтера Беньямина помнят все: о том, что фашисты эстетизируют, здесь все судят морально. Вот о фактах, о конкретном знании, к сожалению, тоже забывают все, при этом это не чья-то тенденция, это, видимо, стиль, стиль не только здесь, но и в уважаемом парламенте, где заседал товарищ Хасбулатов. Помнится, когда начиналась Вторая Чеченская, один из его коллег меня спросил: — Саша, а кто обнаружен в Дагестане? — Да, Дима, это человек, который собирался ехать и на месте решать проблемы войны и мира.

Господин Межуев, которого я бесконечно уважаю, в своем выступлении сделал как минимум четыре допущения, которые для него быть может были неважны, но каждое из них было — у меня волосы дыбом поднимались. Насчет Салмина, который руководил Хельсинкской группой, или насчет того, что Сахаров ничего о демократии не писал в своих многих томах. Да нет, все нормально, ничего личного, это такой стиль отношения к деталям. Когда мы говорим о событиях 93-го года, будь это собственно 3-е, 4-е, 5 октября, или весь отрезок осеннего кризиса, или все события 91–93-го, выясняется, что мы говорим и мыслим действительно образами, а не деталями, что совершенно контрпродуктивно. Дело в том, что, например, сущностные вопросы здесь такие: а сколько было погибших 3–4 октября — полтораста человек или полторы тысячи? Если полтораста человек, то, извините, всех похоронили, если полторы тысячи, то значит сокрыты сотни тел, и это опять же у нас идет отсылка к Маркесу и вообще возникает понятный образный ряд. Или: кто были авторы событий 3 октября? Вот Гайдар послал спасать мир к Моссовету. А в какой момент позвал — не был ли мир спасен уже к этому моменту? Детали, которые выясняются, могли бы быть выяснены большой работой, которая не была доведена до конца, и тут я должен повиниться. Дело в том, что в 93-м году Михаил Яковлевич Гефтер выступил с инициативой, что мы не понимаем, что есть тайна события, хотя кажется, что уже каждый в начале октября 93-го для себя сформулировал, что произошло, и остался с этими убеждениями, которые несильно трансформировались. Есть тайна события, которую нужно понять, прежде всего, через работу с конкретным документальным материалом — с анализом СМИ в меньшей степени, в большей степени с интервью, с иными документами. И образовалась группа энтузиастов, которые в течение чуть более года работали по этой программе. Так получилось, что это были мемориальцы — мемориальцы, которые в ходе событий тоже участвовали в событиях в основном в виде добровольных санитарных дружин, собирали интервью, расшифровывали аудиозаписи — аудиозаписи милицейских разговоров, например, того времени, собрали большую коллекцию и описали периодических изданий.

И все это зависло тогда с началом Первой Чеченской и со смертью Михаила Яковлевича. Не то чтобы мы могли перевернуть мир, уже через полгода после событий все прекрасно знали, что произошло, и вряд ли бы вовлечение всего этого массива материалов в оборот поменяло бы чье-то мнение. Так вот, даже если говорить о такой узкой теме, как октябрь 93-го и советская демократическая интеллигенция, то все оказывается тоже гораздо сложнее, как говорил тот самый Михаил Яковлевич: «Голубчик, на самом деле все было значительно сложнее», — все значительно сложнее тех абстракций, в которые сейчас вмещали, например, и либеральную интеллигенцию, и диссидентское сообщество. Понимаете, то самое письмо Максимова, Синявского и Егидеса — это же письмо людей из диссидентского сообщества, эмигрантов. Им отвечал другой эмигрант Павел Литвинов. Тогда была интересная полемика людей, не присутствовавших в России. Вот смотрите, два других человека из той же самой когорты Сергей Адамович Ковалев и Александр Павлович Лавут, оба одновременно пошли в 68-69-м году, диссиденты тогда были уволены, занимались «Хроникой текущих событий», одного посадили в 74-м, другого в 79-м, оба отсидели сколько-то, в 80-м году их посадили опять. Лавут отсутствовал в стране 3–4 октября. Когда вернулся, я был свидетелем сцены, когда Александр Павлович своими тихими, но точными вопросами буквально прижал Сергея Адамовича к стене и размазал по ней. Он прекрасно понимал, что произошло, и давал совершенно точные оценки, человек из того самого диссидентского сообщества. Раскол произошел тогда, и не надо говорить, что все были на той или иной стороне.

«Мемориал» — тогда еще достаточно обширная организация — раскололся, когда один мемориалец, депутат Моссовета Виктор Антонович Булгаков сидел в моссоветской комиссии, которая, по сути дела, после 21 сентября преобразуется в Московский штаб сопротивления, а другие люди были очевидными сторонникамёи президентской власти, раскол произошел, и он, в общем, не был преодолен долго, разве что начавшаяся Чеченская война помирила. Если рассуждать не в категориях, а в персоналиях, то выяснится, что все гораздо страшнее и интереснее, но это чуть-чуть другой уровень рассмотрения.

Дальше говорилось о роли СМИ. Когда Михаил Никифорович Полторанин пришел к руководству нашей пропагандой? Отнюдь не в середине 92-го года. Собственно, тут ключевой момент — это снятие Егора Яковлева за «неправильное» освещение событий чечено-ингушского конфликта конца октября — начала ноября 92-го, не в начале 93-го года, и собственно все инвективы про то, что орды чеченцев, рассованных Хасбулатовым в Москве и Подмосковье, собираются совершить переворот, такого рода пропаганда пошла где-то с января 93-го года. Если, кстати, послушать милицейские радиопереговоры накануне штурма Белого дома, то выяснится, что они там собирались найти то ли отряд Шамиля Басаева, то ли отряд Гульбеддина Хекматияра. Перенос акцента с того, что у нас не очень правильный парламент, на то, что у нас не очень правильная национальность спикера этого парламента, — советский перенос акцента — произошел после отставки Егора Яковлева.

Егор Яковлев — тоже из перестроечных людей. Когда начинался конфликт? Здесь мы можем отодвигаться на сколь угодно далеко, но если смотреть, когда была попытка вербовать в свои сторонники против парламента и за президента людей, вышедших на площадь в августе 91-го года, уже 22 августа началось прощупывание людьми Геннадия Эдуардовича Бурбулиса тех сотен, которые были на обороне Белого дома, а не стоит ли им быть именно президентской, а пропарламентской гвардией. Слава Богу, эту сотню тогда удалось достаточно эффективно и быстро распустить, не дав им стать более-менее постоянной структурой. В деталях этот конфликт тоже можно отслеживать. Сергей говорил про кровь на Тверской — 23 февраля 92-го года. Но на самом деле все эти большие митинги 92–93-го года остались не только в виде фото (сейчас книгу готовит, кстати, Дмитрий Бортко про события этих лет), не только в виде репортажей фотокорреспондентов или просто журналистов, но и в виде тщательного мониторинга, который велся той же комиссией Моссовета. И были какие-то материалы, которые показывают: да, переход к насилию совершился существенно раньше. Можно говорить об избитых в 93-м году 1 мая на Ленинском проспекте. Но смотрите, есть эти самые избитые 1 мая, и вот они лежат на травке около Нескучного сада, и вдруг выясняется, что их соратники абсолютно не обеспокоены их дальнейшей судьбой, куда их вывозить и где им первую помощь оказывать — абсолютно нет никакого интереса. Готовность обеих сторон к насилию, по крайней мере, одной из сторон мириться с жертвами была ясна раньше, это можно отслеживать и документировать.

Еще два мазка — то, что именно в противостоянии Верховному Совету сформировался образ злого чечена в пропаганде 92–93-го года, тот образ, который был использован и закономерно привел к Первой Чеченской войне, образ, между прочим, чеченской мафии — это большой комплимент чеченскому народу, что они якобы могут выстроить мафию, то есть иерархическую структуру, — чеченцы, которые с XVI–XVII века не признавали за собой старшего, они не способны выстроить иерархическую структуру, а тем не менее выстрелила чеченская мафия в тогдашней пропаганде и, прежде всего, в пропаганде, направленной на силовые структуры. С другой стороны, именно результат 93-го года в широком смысле — октября и декабря — привел к началу Первой Чеченской войны. Здесь не только детали, которые были бы интересны писателю: то, что танкисты, стрелявшие по Белому дому, некоторые из них, оказались среди тех, кто въехал в Грозный 26 ноября 94-го года в танках так называемой оппозиции, или что солдат дивизии Дзержинского, которые участвовали в событиях 93-го года, я потом обнаружил среди пленных, которых искал в Чечне.

Связь событий еще и в следующем: то, что именно поражение на выборах 93-го года заставило тех политтехнологов, которые политтехнологами тогда еще не назывались, сделать простой ход — надо перехватить электорат коммунистов и патриотов, для этого нужно совершить нечто национальное и патриотическое: давайте-ка вернем в лоно империи отложившуюся провинцию. План Шахрая, который предусматривал переговоры с Чечней на фоне силового давления, принятый 16 ноября 93-го года, вдруг в декабре 93-го года после выборов запускается в ход, через полгода уже о переговорах речи не шло, а через год уже началась война. Но то, что именно для подъема упавшего рейтинга после октября, после декабря это было сделано, очевидно. Понимаете, рассмотрение в деталях дает нам очень много вот таких конкретных связей, понятно, что это требует чуть иной настройки оптики, но это бывает достаточно эффективно.

И последнее. У нас, к сожалению, литература по 93-му году, как, кстати, и по 91-м году, — это литература побежденных, это версия защиты, выстраивавшаяся в ходе следствия и предположений суда, а отнюдь не тексты людей объективных и вспоминающих, что собственно произошло. Именно эти люди оказались не испорчены и не отравлены победой, и у них не было стимула отложить воспоминания и предаться самобичеванию за совершенный грех, и именно они составили основной корпус текстов, корпус идей, который воспринят обществом, то есть самой нашей замечательной интеллигенцией. Мемуаристики, в которой было бы больше фактов и меньше оценок, практически нет, как нет, в общем, и нормальных сводов материалов массмедиа того времени. Одна книжка тогда была подготовлена агентством «VPS», ее название очень хорошо: она называлась «Поражение цели», но ее заказчики — сторонники скорее президента, — увидев, что получилось при простом отжатии мониторинга СМИ, отказались от публикации этой книги. Если теперь, 20 лет спустя ее можно было бы напечатать, где-то макет еще сохранился, было бы хорошо, тем более что составитель тогда вскоре умер, и это было бы справедливо, это было бы отчасти возвращением к попытке рассмотрения нашей истории и современности на уровне отдельных людей, а не идей. Спасибо! Извините за сумбур.

 

Борис Межуев, доцент философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова

В силу какой-то свойственной мне в то время аполитичности на баррикадах я особенно не был, хотя сочувствие, конечно, было на стороне, как всегда, непобедившей. Но что здесь, мне кажется, интересным отметить с точки зрения кризиса интеллигенции, что будет складываться не в личные воспоминания, не в чисто этический дискурс, который я абсолютно разделяю с большинством здесь находящихся людей. Начнем с некоторого парадокса. Я нередко встречаю сегодня в газетах, по телевидению какие-то даже очень умные суждения по поводу этической оценки того, что произошло тогда. Я помню, была такая газета «Консерватор», и ее первая редакция выпустила номер, посвященный событиям 93-го года, с оценкой «как хорошо, что президентская сторона тогда победила». Тут же эта газета сменила свою редакцию, вернулась к альтернативной редакции «Консерватора», и она выпустила полное опровержение точки зрения предыдущей редакции. По-моему, с этого времени никто не пытался опровергнуть идею о том, что нехорошо стрелять из танков в собственный парламент вне зависимости от того, нравится парламент или нет. И между тем, несмотря на общее сложившееся отрицательное отношение к победившей стороне в тех событиях, я не замечаю серьезного переосмысления тех наборов протоавторитарных концептов и представлений, которые были брошены в общественную мысль в то время. Они не получили никакого серьезного опровержения и продолжают прекрасно существовать до сих пор в качестве неопровержимых истин общественного дискурса, о которых я сейчас скажу по смыслу.

Мне кажется, несмотря на то что танки все осудили, никто не осудил пропаганду. Вот в этом, мне кажется, была определенная проблема. Танки, в общем, страна пережила и их отвергла в качестве метода решения политических споров. Но уже тогда мне было ясно, что проблема не только в танках — проблема в начавшемся с осени, с весны 92-го года, по-моему, продолжающемся до сих пор дискурсе презрения к представительным органам вообще как к феномену, политическому декору, характерному современной демократии. Мы получили огромный урок авторитарного дискурса, и этот авторитарный дискурс я считаю гораздо более разрушительным, чем все остальные. Его никто до сих пор не подверг критике — ни победившая сторона, ни те, кто ее наследовали, ни, что характерно, об этом я скажу впоследствии, проигравшая сторона. Проигравшая сторона, разумеется, судила победившую сторону, но в этом вопросе в значительной степени встала на сторону победителя и в этом смысле закрепила результаты его победы.

Вячеслав Угрюмов сказал очень интересно: этот антидемократический набор представлений был очень характерен для демократической интеллигенции — той, советской интеллигенции еще прошлого века. И действительно, вы знаете, когда-то случайным образом уже в перестроечные годы мне попался сборник статей сербского диссидента Михайло Михайлова, и вдруг я в нем обратил внимание на один очень интересный текст. Он писал, что поразительным образом вся, даже диссидентская, интеллигенция не стоит на позиции демократии, это предельно маргинальная позиция даже в общих антисоветских кругах, возьмем основные фигуры диссидентского движения: Солженицын, в общем, человек скорее авторитарный, человек, стремившийся, по крайней мере в 70-е годы, к просвещенному авторитаризму; Сахаров, ничего о демократии никогда в жизни не писавший, рассуждавший о мире социализма, конвергенции, необходимости эмиграции и т.д., но не о необходимости перестройки страны по демократическому пути. Он там перечисляет целый ряд людей, и даже если посмотреть на господствующий дискурс, который был характерен для обычной системной образованщины, то, как в этом номере очень хорошо написал Александр Кустарев, дискурс был скорее меритократический: условно говоря, власть — дураки, троечники, нужно их менять, а в общем, на их место надо поставить нас — людей умных, образованных. И надо сказать, что до сих пор в несчастном сознании интеллигенции существует подобный предельно меритократический и в этом смысле глубоко порочный набор представлений.

Но в тот момент, если уже брать эпоху после 93-го года, для меня была совершенно поразительной статья, которая была опубликована в первом номере за 96-й год журнала «Полис», где я тогда работал. Это была статья политолога Алексея Салмина, который, если я не ошибаюсь, даже какое-то время возглавлял Хельсинкскую группу. Статья была посвящена тому, как, в общем, нормальные люди презирают парламент, что парламент везде во всех странах — это самый презренный институт. В общем, то ли дело военный герой, то ли дело люди в погонах, конечно, являющиеся героическими фигурами, которым поклоняются студенты, школьники и т.д., — в общем, набор протофашистских на самом деле утверждений, при том под вывеской вполне демократического, либерально-консервативного позиционирования.

Так вот, если вспомнить, с чего это начиналось, то начиналось это с выпуска в сознание масс набора предельно примитивных интеллектуальных концептов. Первый из них — я помню, я тогда начал следить, — назывался «концепция доверия»: надо власти доверять; если мы доверяем выбранному главе государства, то это означает, что всякая попытка критики со стороны каких-то иных сил по отношению к нему недопустима и бессмысленна. Я помню фразу покойного журналиста предельно демократических убеждений: «Не спрашивайте меня, я считаю, что Ельцин прав, и я ему верю». В тот момент была очень популярна идея, что доверие к существующим институтам и к руководителям есть существенная часть демократической системы.

Насколько я знаю, Иван Крастев только что выпустил книгу, которая доказывает, что недоверие является как раз более характерным компонентом системы, интеллектуальной основой ее демократического сознания, чем концепт доверия, что доверие, конечно, — это важный момент, но доверие должно быть скорее к институтам, скорее к правилам, тогда как по отношению к власти нужно исходить скорее из альтернативной, противоположной установки.

Вторая идея была такая: нельзя вставлять палки в колеса, вы выбрали правительство, оно делает дело, а депутаты — кто это? Это те, кто вставляют палки в колеса людям, знающим, как можно реформировать страну. Утверждать в тот момент, что, вообще говоря, разделение властей — это и есть вставление палки в колеса одной власти по отношению к другой, по крайней мере, в том режиме, который был на тот момент в России, то есть в непарламентском режиме, в режиме, в котором правительство было, конечно, сформировано с учетом мнения парламента, тогда Верховного Совета, но, тем не менее, все-таки не непосредственно, что это является естественным и необходимым фактором демократического режима, ограничивающего произвол президентской власти, было совершенно бессмысленно, потому что в тот момент существовало представление о том, что необходимо тех людей, которых выдвинули, оставить в покое и не пытаться их контролировать.

К этому была добавлена резко вышедшая на первый план усилиями предельно либеральных экспертов идея о том, что российская Конституция 1905-го, точнее 1906 года — это и есть некоторый идеал и образец российской политической системы, которая была задумана еще Сперанским, выдвинута потом Витте, и вот в том числе современная Россия и есть прекрасное выражение правоты этих величайших государственных мужей. Опять же здесь одновременно с крайним примитивизмом можно было выдвинуть на первый план архаизм политической системы — желание опереться на какие-то истоки, не очень взывая к их содержанию. Что из этого в конечном счете получилось? Из этого получилась мало того что недемократическая Конституция, так еще и анонимная: как ни рассматривай Российскую Республику, она возникла посредством труда предельно анонимного коллектива авторов, который, конечно, всем известен, но никогда себя не объявлял, и в качестве отцов-основателей мы имеем людей, которые скорее прячут свое авторство, чем выставляют его напоказ. Конечно, хотя я являюсь противником идеи переучреждения России, в данном случае я сторонник более консервативного подхода, мне кажется, все это можно делать внутри существующей политической системы, но, тем не менее, ее изначальная порочность возникновения в 93-м году, конечно, не дает возможности в рамках нее возникать никакой осмысленной политической конфигурации.

И последнее, что я хотел сказать. Осужденные с моральной точки зрения, с национальной, с патриотической точек зрения победители так и остаются победителями, в том числе в общественном мнении, которое их осуждает. Отчасти это было связано с тем, что либеральное сообщество в результате этих событий оказалось непосредственно связано с набором антидемократических практик, им очень сложно сегодня подтвердить свою непорочность в этом отношении, подтвердить то, что они выступают с позиции демократизации режима и антиавторитаризма. С другой стороны, у меня была надежда, что тот факт, что национально-патриотические и левые силы волею судеб оказались на стороне представительных органов, приведет к какой-то трансформации политического сознания и более демократическим условиям. Мне кажется очень интересным вопрос, почему этого не произошло, в силу каких причин. Их парламентаризм оказался настолько зыбким, настолько конъюнктурным и неустойчивым, что, как только конъюнктура изменилась, они с легкостью начали говорить, что президентский режим — самый замечательный, и сегодня никакого с их стороны стремления к политической трансформации мы особенно не видим. И если в 90-е годы еще была некая фронда существующему либеральному авторитаризму, она на сегодняшний день постепенно уходит. Возник авторитарный консенсус, разорвать который сегодня очень сложно, практически невозможно, уж точно этого не могут сделать представители старых либералов. Но, с другой стороны, в этом состоит часть задач политической науки.

Для меня существует некая надежда на то, что российская политическая наука, возникшая в 90-е годы, была призвана сломать существующий авторитарный консенсус, так же как, я думаю, сегодня единственная надежда, на которую еще можно опираться, — это возникновение независимого экспертного знания, способного абстрагироваться от интересов господствующих сторон и исходить из некоторого единства политического равновесия. Возможно, данная надежда утопична, но, честно говоря, никакой другой я не вижу. В любом случае, мы, конечно, будем все равно находиться в рамках этого события.

 

Роман Евстифеев, заведующий кафедрой политологии Владимирского филиала РАНХиГС при Президенте РФ

Распад советской политической системы и исчезновение Советского Союза в 1991 году не стали концом советского общества, серьезную часть которого составляла советская интеллигенция. К началу 90-х интеллигенция продолжала играть важную, хотя и не всегда адекватную роль в системе позднесоветского материального и нематериального производства.

В основе этой роли лежал, с одной стороны, большой пласт размышлений и дискуссий о судьбе русской интеллигенции, которые велись в русской литературе и публицистике с середины XIX века и продолжали вестись в разных формах весь XX век, а с другой стороны, те изменения в социально-экономической сфере и в сфере производства, которые в развитых странах имели характер перехода к постиндустриальному обществу и которые весьма специфическим образом отражались на СССР.

Представления об особой миссии интеллектуалов, об их избранности, о стоящей перед ними задаче спасать собой и своими трудами Россию органично вписались в общественную ситуацию конца 80-х годов. Рубеж 80–90-х годов стал самой высокой планкой для советской интеллигенции, которая активно участвовала в процессах общественно-политических преобразований, в формировании органов власти, в работе политических и общественных организаций.

Несколько лет вплоть до 1993 года именно интеллигенция принимала активное участие в судьбе России, пытаясь оправдать возложенную на нее историческую миссию по спасению страны.

В период революционной трансформации советского режима в режим начального развития капитализма советской интеллигенции пришлось переосмыслить либо совсем отказаться от многих идей, иллюзий и даже реальностей советского времени, пройдя нелегкий путь от потенциальных вершителей судеб страны до сервисного интеллектуального класса, обслуживающего интересы господствующих групп. Этот путь в целом можно назвать кризисом советской интеллигенции. В результате этого кризиса начала формироваться интеллигенция российская.

Таким образом, кризис советской интеллигенции был обусловлен тремя важными характеристиками этой социальной группы.

Во-первых, это личная нереализованность и осознание собственной неэффективности в сложившейся социально-экономической модели. Скорее всего, можно говорить и о перепроизводстве интеллигенции, и о несоответствии уровня подготовки интеллектуалов тем задачам, которые им приходилось в реальности решать.

Во-вторых, своеобразное мессианство, осознание своей избранности. Советская интеллигенция, выросшая и воспитанная на почти что мессианских русско-интеллигентских амбициях, особенно остро ощущала собственную нереализованность, отсутствие результативности в конкретной профессии в позднесоветское время.

В-третьих, политическая беспомощность, собственная организационная неэффективность и даже прямое пренебрежение необходимостью такой организации. Вера в истинность собственной позиции, обосновываемой вневременными моральными ценностями, делала советскую интеллигенцию неуязвимой для критики и абсолютно неприспособленной к конкуренции и взаимодействию.

Данные черты вкупе с особенностями позднесоветской организации политического пространства, отсутствием свободной конкурентной политико-партийной системы оказали огромное влияние на стратегии политического поведения большинства представителей этого общественного слоя. Эти стратегии во второй половине 80-х годов были связаны не столько с созданием новых форм взаимодействия и самоорганизации в политической сфере, сколько с использованием уже готовых институтов под лозунгом «возвращения» к истинному смыслу социализма и народовластия. Таким политическим институтом были Советы народных депутатов.

Система Советов, к середине 80-х годов казавшаяся полностью формальной, громоздкой и неуправляемой, в результате выборов конца 80-х начала наполняться живыми и инициативными людьми.

Советская система (система Советов в регионах, городах и районах) после 1988 года переживала невиданный ранее приток свежих и инициативных сил, надеющихся что-то сделать и изменить в своей стране и в своем населенном пункте. При этом сама система Советов, долгие годы хранившаяся в формальном и заорганизованном виде, наполняясь новым содержанием, неожиданно стала оживать и медленно видоизменяться, рождая претензии на реальное народное представительство. На переднем крае этого представительства была как раз советская интеллигенция.

Стоит отметить, что Верховный Совет лишь частично представлял интересы этой живой и разнородной системы, а в условиях нарастающего конфликта с Президентом РФ вообще перестал восприниматься как такой представитель.

В результате огромная масса советской интеллигенции (и не только интеллигенции), кинувшаяся самоорганизовываться, увидевшая в Советах готовую форму для этой самоорганизации, на ходу учившаяся эту форму использовать, оказалась совершенно не в фокусе разразившегося конфликта. Она не понимала, не принимала и ждала хоть какого-то разрешения, чтобы продолжить свою активность в советских представительных органах, полагая, что этот политический институт, который был уже почти обжит и приспособлен, останется в живых и после конфликта, как бы последний ни закончился. Состояние борьбы между старым и новым, между «партхозноменклатурой» и «демократами» было свойственно всем Советам в России, это рождало своеобразную оптику, сквозь которую рассматривалась и борьба межу президентом и Верховным Советом. Советская интеллигенция, всматриваясь сквозь свои своеобразные интеллигентские очки в московские события, видела не совсем то, что происходило на самом деле, все еще надеясь на продолжение своей созидательной политической работы на благо России.

До 1993 года оставшаяся советская интеллигенция в большинстве своем идейно держалась русла либерализации, как в экономике, так и в политике, надеясь на быстрый позитивный эффект от принимаемых правительством мер. Дифференциация уже намечалась, но не была столь фатальной, какой она стала позже.

Точкой бифуркации в этом кризисном процессе стали октябрьские события 1993 года в Москве.

На основании изучения документальных материалов, описаний очевидцев, серии интервью с участниками октябрьских событий и собственных наблюдений автора можно выделить, по крайней мере, пять стратегий советской/российской интеллигенции в период октябрьского кризиса.

Первая стратегия: «Традиционное мессианство до конца».

Это, прежде всего, активные защитники Белого дома, которые считали, что действия Ельцина — государственный переворот, хунта, трагедия и позор России. Расстрел Белого дома — разрушение и уничтожение традиционных ценностей русской интеллигенции.

Вторая стратегия: «Новая миссия».

Полная и безоговорочная поддержка действий Ельцина, включая расстрел Белого дома. Акцентуация на сути Верховного Совета как негативного архаичного органа, задерживающего крайне необходимые для страны либеральные реформы, не дающего их проводить.

Третья стратегия: «Будь что будет».

Дезориентация, «все равно, кто кого победит», «нам-то какая разница?», «ну, довели ситуацию до стрельбы, это плохо, конечно, но ведь все хороши». Поиски ориентиров в морально-этических категориях.

Четвертая стратегия: «Что-то пошло не так».

Некоторое понимание, что происходит что-то чрезвычайное, важное, экстраординарное для истории страны. При этом «что-то» очень трудно определяется, вслух не произносится. Ельцин выглядит более «прогрессивным», чем Верховный Совет, а Верховный Совет, «родом из СССР», не слишком напоминает парламент.

Пятая стратегия: «Уход с политической арены».

Отказ от мессианских амбиций, атомизация и потеря интереса к происходящему, вызванные непониманием и отсутствием возможностей повлиять и что-то изменить.

Как видно из данного описания, автору не удалось выделить стратегии, направленные на переговоры и достижение компромисса противоборствующих сторон, за исключением некоторых усилий одиночных акторов, не приведших, к сожалению, к формированию сколько-нибудь устойчивых и влиятельных коалиций.

Основная масса интеллигенции, оказавшись внутри трех последних стратегий, не принимала непосредственного участия в октябрьских событиях. Расстрел парламента в Москве не привел к эскалации насилия в регионах и вообще к какой-то активизации политической борьбы. Напротив, московские события отрезвили многие горячие головы, еще больше усилив эффект дезориентации и распада интеллигенции, запустив процесс осознания новых реальностей. Интеллигентские очки были сняты или сбиты, и для советской интеллигенции это оказалось финальной частью кризиса. Суть этого финала заключалась в том, что советская система народного представительства к весне 1994 года была полностью свернута в России, как в центре, так и в регионах.

Таким образом, расстрел из танковых орудий Белого дома в Москве в концовке конфликта президента Ельцина и Верховного Совета в октябре 1993-го стал не столько символом победы демократического президента над консервативным советским парламентом, сколько символом расставания с советской системой вообще по всей стране. Причем почти во всех регионах без стрельбы и насилия у Советов просто отбирали полномочия и распускали.

По новой российской Конституции в стране вводилась модель представительства, близкая к буржуазному парламентаризму, которая при многих других отличиях была намного компактнее советской: в ней участвовало на несколько порядков меньше людей, чем в советской системе, причем основные потери были в регионах и на уровне местного самоуправления. Советская интеллигенция вместе с советской системой политического представительства потеряла и свою только что найденную политическую роль, отвечающую основным ее характеристикам.

Теперь миссия интеллигенции казалась вовсе невыполнимой, а без системы Советов нереализованность и политическая беспомощность интеллигенции казались уже фатальными для нее.

Набор возможных опций для интеллигенции в это время крайне сузился, по сути, превращая советскую интеллигенцию в противоречивый российский интеллектуальный класс, одновременно смиряющийся с ролью сервисной группы для власти номенклатуры и капитала и перманентно относительно безуспешно восстающий против этой роли.

Социальные роли «властителей дум» и «вечной фронды», свойственные советскому времени, начинают трансформироваться в прагматичные опции «экспертократии», «технократов», «эффективных менеджеров» и т.д. Этот процесс продолжается вплоть до начала десятых годов XXI века, когда на политическую сцену довольно неожиданно выходит «креативный класс» как один из последних (по времени) аватаров российской интеллигенции.

Комментарии

Самое читаемое за месяц