Коммеморативная каузальность

«Коммеморативная каузальность», говорит Снайдер, лишает историю ее предмета. Но какие инструменты, кроме подробного рассказа о событиях, вернут истории потерянное?

Карта памяти 09.10.2013 // 2 451
© Stefano Corso

От редакции: По просьбе автора мы информируем читателей «Гефтера», что его книга «Кровавые земли» (Bloodlands) готовится к публикации на русском языке.

Без антисемитизма Гитлера, без его восприятия и представления евреев как глобальной угрозы для Германии холокоста не случилось бы. Утверждая это, вы определяете необходимое условие для попытки Германии истребить евреев Европы. Но убедительное историческое объяснение любого значимого исторического события должно быть множественным, вплетающим в себя многочисленные линии причинно-следственных связей, которые вместе являются не просто необходимыми, но достаточными. Другими словами, антисемитизма недостаточно, чтобы объяснить холокост, но его достаточно, чтобы помнить; и плохая новость состоит в том, что наше время — это эпоха памяти, а не истории. Воспоминания не требуют адекватного объяснения катастрофы — им достаточно эстетически осознаваемого образа жертв. Когда культура памяти вытесняет важность истории, появляется опасность того, что историки обнаружат, что вынуждены давать те объяснения, которые легче всего донести до людей [1].

Вплоть до последних двух десятилетий, когда холокост начал восприниматься как самое важное событие современной европейской истории, это звание в течение двух веков удерживала Французская революция. Франсуа Фюре, великий историк, внесший большой вклад в ее социальное и интеллектуальное восприятие, писал об опасностях «истории памяти», когда то, что наиболее элегантным образом вспоминается, становится тем, что с наибольшим удовольствием рассказывается [2]. В случае холокоста опасность состоит в том, что можно назвать «коммеморативной казуальностью», причинно-следственной связью на основе памяти, когда то, что наиболее часто вспоминается, становится тем, что в синтетической истории наиболее удобно представить как причину. Опасность будет и, на самом деле, уже заключается в том, что коммеморативная каузальность сведет историю холокоста к отражению современных эмоций [3].

 

Колониальная эпистемология

В первые десятилетия после войны история холокоста была незначительным событием в национальной истории Германии. Дебаты в кругах немецких историков в 1970-е и 1980-е годы велись между «интенционалистами» и «функционалистами», которые, соответственно, делали упор на случайность восхождения Гитлера к власти и важность его решений, а также на преемственность и творческий потенциал государственных институтов Германии. Дебаты продолжились в 1990-е, когда холокост начал определять период нацизма. К тому времени ключевым вопросом, казалось, стала роль Гитлера и других нацистских лидеров в инициировании идеологически обоснованного массового убийства в противовес инициативам, принятым внутри госструктур в ответ на экономические или военные проблемы. Эти ранние и более поздние формы споров между интенционалистами и функционалистами нашли вполне удовлетворительное решение (в рамках немецкой истории) в работах Иана Кершо и Петера Лонгериха [4].

Хотя кажется, что интенционалисты и функционалисты находятся по разные стороны баррикад, внешние разногласия скрывают под собой фундаментальное единство: предпочтение внутренней, психологической и национальной истории в противовес внешней, социологической и транснациональной. Даже если интенционалисты и функционалисты имели разные точки зрения относительно того, как немцы смогли получить власть над значительной частью Европы, и те и другие предполагали, что эти вопросы могли быть разрешены на основе источников, ограниченных (даже в лучшем случае и в наиболее мудрых интерпретациях) немецким мировоззрением, которое их породило и которое они выражали.

Поскольку большинство участников этих дебатов полагались на официальные немецкие источники, дискурс принял психологический характер. Одно дело — записывать и интерпретировать то, как немцы видят мир и думают, что переделывают его, другое дело — действительно описывать и интерпретировать сам мир. Особенно после сентября 1939 года, когда немецкие лидеры и институции встретили игроков и силы, которые были созданы не ими, были им неподконтрольны и не вписывались в их предсказания. Разумеется, польское правительство, которое отказалось от союзничества в 1939 году, или Красная Армия, защищавшая Москву в 1941 году, упоминаются в немецких источниках, но ни один историк не может реконструировать мир, используя только немецкие источники, вызванные на свет этим миром. На самом деле, даже субъективная сторона вопроса — проблема целей и настроений Германии — остается туманной, если нет независимой точки зрения на некоторые удивительные и очевидные реалии, с которыми немцы столкнулись и были вынуждены считаться, но не всегда четко описывали сами.

Сегодня вряд ли найдется историк, который признается, что опирается на понятие цивилизации, а методология многих историков холокоста, кажется, основывается именно на нем. В результате зависимости от немецких источников, необходимых, но недостаточных, историография холокоста подтвердила определенную идею единой немецкой или западной цивилизации. Разумеется, историки холокоста используют немецкие источники критически (в обоих смыслах этого слова), но они, в некотором роде, принимают как должное то, что сейчас считается неприемлемым в аналогичных областях исторических исследований: то, что подлинная сущность завоевания размывается в хрониках завоевателей. Нарратив цивилизации повествует о ее моральном и имперском доминировании и последующем метафизическом и физическом коллапсе. Поэтому история немецкой цивилизации определяет институты, которые можно было попирать (как в новаторской работе Рауля Гилберга), или выделяет и описывает причины «неправильного поворота», совершенного немецкой цивилизацией (как во всех адаптациях идеи Зондервега), или поглощает немецкую цивилизацию как особо крайнее проявление более широкой современной тенденции отчуждения, концентрации и уничтожения (Ханна Арендт). Но для того чтобы цивилизация пала, раскрыла свои противоречия или вызрела до современности, она должна, в первую очередь, существовать. Без исходного допущения о немецкой цивилизации и о цивилизации вообще, нить повествования о жертвоприношении была бы лишена смысла. Тот факт, что фабула холокоста легка для понимания, должен вызвать наше подозрение [5].

Поразительный знак традиционной методологии — колониальная эпистемология, непростительное использование источников на немецком языке для описания событий, которые произошли за пределами Германии и затронули не-немцев. Как к настоящему времени довольно детально продемонстрировали два поколения историков, для колониальной истории необходима многофокусная методология. В большинстве, если не во всех колониальных историографиях, кроме историографии нацистской империи в Восточной Европе, это принимается как должное. Тенденция, скажем, ранних современных историй британского правления в Азии склоняется к использованию источников на местном языке, а также официальных британских источников. Сложно писать об испанском правлении на американских континентах, исключая из повествования индийское и африканское население. Даже история североамериканской границы стала многоязычной благодаря недавним выдающимся исследованиям, основывающимся на французских, испанских и локальных источниках. Если на то пошло, история нацистской империи в Западной Европе была написана на основе местных источников — попробуйте представить себе работу Роберта Пакстона о Виши без использования французского языка [6]. Вряд ли большинство историков посоветовали бы студенту магистратуры писать историю французского коллаборационизма или сопротивления без использования источников на французском языке. Эта проблема имеет намного больший масштаб в восточных областях Германской империи, чем в западных, — во многом потому, что холокост случился в Восточной Европе и затронул преимущественно восточноевропейских евреев. Поэтому в истории европейского колониализма сейчас есть только одно исключение из правила, что у местного населения есть право голоса, и это исключение касается самого важного случая. В большинстве колониальных историографий ответом на имперскую историю является история социальная. Одной из наименее значимых тем «Спора историков» (Historikerstreit) 1986 и 1987 годов в Западной Германии была легитимность Alltagsgeschichte, или социальной истории повседневной жизни немцев, во время Второй мировой войны [7]. Было ли это морально приемлемо, — спрашивали критики тогда, — описывать целомудренность семейной жизни и житейские проблемы местного населения в то время, когда немцы уничтожали евреев? [8] Можем ли мы предположить, что история общества может быть написана отдельно от величайших ужасов, которые когда-либо мог совершить режим? Разумеется, социальная история немцев могла быть написана именно так, потому что немцы не справились бы с колониальной эпистемологией. Одним из важных шагов, которые были сделаны за последние два десятилетия в основных популярных и комплексных исторических описаниях холокоста и Третьего рейха, было включение опыта немецких евреев. Может ли это преодолеть ограничения колониальной эпистемологии?

Ричард Эванс расширил сферу социальной истории, демонстрируя при помощи воспоминаний, рассказанных от первого лица евреями и немцами, как изменилась повседневная жизнь с приходом Гитлера и укреплением его режима и как немцы трансформировали себя таким образом, что нормальность, в том смысле, который в него вкладывала наивная Alltagsgeschichte 1980-х, больше не существовала. Тем не менее, это по-прежнему было применением социальной истории в национальном, а не в европейском масштабе, что еще раз подтвердило основы немецкой цивилизации. В третьем томе своего исследования Эванс продолжил рассказывать о немцах как о сложной цивилизации, требующей детального изучения, и одновременно описывал соседние общества, которые они завоевали, при помощи знакомых (и неточных) стереотипов. Саул Фридлендер решил те же сложности путем интеграции повседневной жизни немецких евреев в историю политического антисемитизма и массового убийства евреев. В его обобщении, как и у Эванса, социальная история добавляет к истории холокоста еще одно измерение — личный опыт жертв, а не отделяет их от немцев искусственно. Но личные переживания немецких евреев как ключ к пониманию холокоста также имеют свои ограничения и, действительно, в некоторых важных аспектах скорее подтверждают, чем преодолевают колониальную эпистемологию [9].

Включение малочисленных групп ассимилировавшихся немецкоговорящих западных евреев (Westjuden) и маргинализация более многочисленных групп восточных евреев (Ostjuden), говорящих на идише или на русском, в таких историях холокоста усугубляет проблему цивилизации. Для большинства читателей историй холокоста немецкие евреи являются легкими объектами для сочувствия именно потому, что их жизнь так знакомо буржуазна — цивилизована. И все же повествовательный акцент на немецких евреях — как бы ни был он удобен с точки зрения эстетики — заставляет читателя поверить, что именно они были типичными жертвами холокоста, хотя в определенном объективном смысле они таковыми не были. Пережитый немецкими евреями опыт нацистского режима, ужасающий, унизительный и зачастую смертельный, тем не менее, разительно отличался от опыта более многочисленных групп восточноевропейских евреев, которые составляли основную массу жертв холокоста. Как минимум потому, что большинство немецких евреев выжили. Кроме того, немецкие евреи жили под гнетом немецкого правления в Германии до тех пор, пока не эмигрировали или не были отправлены на смерть. Это означало от восьми до двенадцати лет жизни при Гитлере. Большинство евреев среди населения Восточной Европы были убиты в первые три года после первого контакта с немецким режимом, включая примерно миллион человек, убитых в первые шесть месяцев. В течение первых двух месяцев контакта с немецким режимом, летом 1941 года, было убито больше восточноевропейских евреев, чем в течение всего холокоста. Массовые убийства немецких евреев начались только тогда, когда холокост возник в оккупированном Советском Союзе. Немецкие евреи выжили в Германии по причинам, которые были бы несущественны на территориях восточнее, например потому что они состояли в браке с не-евреем.

Точно так же важна для характера историографии холокоста и субъективная разница между немецкими евреями и другими еврейскими жертвами, на которую, в значительной степени, повлияли как первичные, так и вторичные источники. В основном, немецкие евреи идентифицировались с немецкой культурой, в развитии которой некоторые из них играли видную роль, и с немецкой цивилизацией, в миссию которой они часто верили. Неудивительно поэтому, что они понимали свою собственную судьбу как измену немецким национальным традициям или как знак упадка и падения европейской цивилизации. Именно потому, что они были, в целом, патриотичными немцами, и именно потому, что их преследовали как евреев, они склонялись к пониманию антисемитизма как непонятного и изолированного гнилого пятна истории, которую они считали своей. Немецкие евреи не видели начало холокоста до тех пор и только, если сами не были депортированы на восток. Таким образом, повествование, которое основывается на опыте, пережитом немецкими евреями, будет упускать из виду важные причины и поворотные точки [10].

Итак, важные истории холокоста, основанные на немецкоязычных источниках, включая те, которые цитируют воспоминания немецких евреев, укрепляют парадигму немецкой цивилизации, структурирующую их повествования. История одной современной катастрофы принимает форму классической трагедии — упадок и падение, где антисемитизм является трагической ошибкой. От Гилберга (locus classicus) до Фридлендела и Лонгериха (современные стандарты) основная история имеет две фазы, обычно формально разделенные на две части или два тома: политический антисемитизм в Германии (упадок, decline) и массовые убийства евреев за пределами Германии (падение, fall). Но если мы сможем вырвать себя из знакомого и притягательного сюжета, подготовленного Гилбергом и теоретизированного Арендт (дискриминация, сепарация, уничтожение), и обдумать некоторые основные факты о холокосте, мы сможем почувствовать напряжение между сюжетной и реальной историей. Если бы антисемитизм мог стать причиной холокоста, то он должен был бы существовать в Германии до 1939 года. Однако, хотя в период между 1933 и 1939 годами были убиты несколько сотен евреев и эмигрировала почти половина еврейского населения, в довоенной Германии не было ничего похожего на антиеврейскую операцию по массовому уничтожению. На самом деле, на каждого еврея, убитого в нацистской Германии в 1930-е, приходилось почти 100 убитых в Советском Союзе. Когда начался холокост, он затронул тех евреев, которые до этого не подвергались никакой систематической дискриминации и сепарации. Их просто убили, когда немецкая власть сменила советскую.

Когда мы читаем синтетические истории холокоста, антисемитизм-без-холокоста 1930-х годов создает драматическое напряжение, потому что мы уже знаем, что произойдет дальше. Но как объяснение причины политического антисемитизма 1930-х он совершенно не годится: он, в лучшем случае, может быть необходимой частью объяснения, но не самим объяснением. Гипотеза, которая обычно незримо возникает между частью 1 и частью 2 истории холокоста, касается чрезмерного антисемитизма, появившегося в фазе 1 и перелившегося в фазу 2, чтобы создать мотивирующую силу для массовых убийств. В этом — огромная литературная сила, но совсем нет логического смысла. Если мы предположим, что только антисемитизм стал причиной холокоста, то тогда его было слишком мало в Германии 1930-х, а не слишком много, потому что в 1930-х в Германии не было холокоста.

В историях холокоста все происходит в Германии — до тех пор, пока не перестает происходить. Восточные евреи (подавляющая масса жертв) и остальные жители Восточной Европы отсутствуют в истории до тех пор, пока немецкий глаз не начинает замечать их, а немецкий стенограф не начинает записывать их присутствие. Если земли Восточной Европы присутствуют в истории холокоста до того, как их завоевали, то обычно это география нацистской ментальности: если народы Восточной Европы существуют, они — только абстракция в планах нацистов. Затем, во время вторжений на восток с 1939 по 1941 год, территории и земли поднимаются над эпистемологическим горизонтом для того, чтобы быть покоренными или уничтоженными. Здесь возникает моральная проблема, поскольку индивиды, принадлежащие очень большим группам жертв, будут намного менее реалистичными для читателя, чем нацистское руководство, немцы в целом или немецкие евреи, которые присутствовали в истории в течение шести или восьми лет.

Также возникает проблема контекста. Попробуйте поразмышлять об истории холокоста, которая отмечает, что восемь миллионов неевреев были убиты на землях, где происходил холокост, когда у власти был Гитлер, до или во время массовых убийств евреев. Если об этом не упоминать, то у читателя не будет основы, из которой он может узнать о других каузальных механизмах массовых убийств, которые могли работать в то время и в том месте. Но фундаментальная нарратологическая проблема вторжений на восточноевропейские территории в 1939 и 1941 годах — это отсутствие местных текстов, отсутствие источников на местных языках. Источники на немецком языке могут изображать упадок и падение цивилизации; отсутствие источников на идише, польском и русском языках заставляет уничтожение людей и обществ казаться неважным для истории. Историк удерживается на определенном расстоянии от самых худших проявлений нацистской политики даже тогда, когда они только зарождаются. Читатель (очевидно) теряется между цивилизацией, которая фиксирует свой собственный упадок в книгах, и зоной без книг, в темноте tabula rasa.

 

Коммеморативная каузальность

Обычно антисемитизм заполняет пустое пространство. В буквальном смысле это необходимо, потому что первая часть истории, кажется, произвела слишком много антисемитизма, ожидая воплощения исторической значимости. И действительно, кто-то может прийти к действенным и убедительным выводам, как, например, Лонгерих, что антисемитизм как политическая практика вначале оказался успешным в Германии, а затем был опробован во всей нацистской империи. Это важная часть объяснения холокоста, но она не может быть полной: как понимает сам Лонгерих, именно условия, которые вывели немцев за пределы Германии, — агрессивная война и колониальное планирование — дали политике антисемитизма новые основания для применения среди более уязвимых слоев населения [11].

Антисемитизм, который обеспечивает недостающую причину, — это обычно антисемитизм жителей оккупированных восточноевропейских регионов. Проблема состоит в том, что эти народы обычно не изучались. После очень детального исследования политики немецкого антисемитизма, антисемитизм на территориях, где имел место холокост, внезапно становится антиисторическим фактором. В отличие от немцев, чей антисемитизм представляется заслуживающим изучения как проблема внутри цивилизации, восточные европейцы обычно фигурируют просто как антисемиты. В не допускающем исключений исследовании холокоста в Советском Союзе Ицхака Арада их антисемитизм описывается как «врожденный». Даниэль Йона Гольдхаген предлагает термин «галлюцинация», чтобы описать то, как восточные европейцы относились к евреям [12]. В таких категоричных суждениях наиболее поразительно их жесткое неприятие исторического анализа. Врожденность или галлюцинация — это такие термины, сама энергетика которых выдергивает читателя из исторической аргументации и одновременно убеждает его в своей достаточности. Таким образом, опять основы немецкой цивилизации оказываются жестко зафиксированными, в отличие от восточного варварства: немцы, возможно, пали, а восточные европейцы всегда находились на этом низком уровне. Немцы пишут работы, которые путем критического анализа подтверждают их падение; но никакие исследования не нужны для того, чтобы знать то, что мы должны знать о жителях Восточной Европы [13]. Суть совсем не в том, что антисемитизм не является важной причиной холокоста. Конечно, является. Вместе с тиранией, подчинением, войной, колониализмом и разрушением государства он был одной из важных предпосылок самой катастрофичной кампании массового убийства в истории. Гитлеровское особое восприятие евреев как неестественной силы, которая должна быть искоренена на планете, должно лежать в корне объяснения. Проблема состоит в том, что это объяснение недостаточно для холокоста. В Германии не было холокоста в период между 1933 и 1939 годами, и в Восточной Европе не было холокоста в течение половины тысячелетия, когда регион был мировой родиной евреев, но это было не из-за отсутствия антиеврейских настроений. Антисемитизм был практически повсеместен в Восточной Европе; именно по этой причине он логически не может считаться ключевой причиной взрыва жажды убийства летом 1941 года. Антисемитизм может считаться относительной константой, хотя в данный момент есть несколько поразительных переменных: уничтожение восточноевропейских государств во время двойной оккупации Германией и Советским Союзом, после провала изначальных планов Германии об «Окончательном решении» и так далее. Когда начался холокост, так много всего пришло в движение, что восточноевропейский антисемитизм — хотя он и важен на этой шкале времени — является маловероятным кандидатом на то, чтобы быть главной причиной. За одну неделю в 1941 или 1942 году в Восточной Европе погибало больше евреев, чем во времена всех исторических погромов вместе взятых. Разумеется, холокост был событием иного порядка, чем традиционные антиеврейские акты насилия. Он требует объяснений другого рода. Более того, сами немцы были поражены уровнем местного антисемитизма и хаосом, который последовал, когда евреев убивали во время погромов. Немцы не полагались на жестокость местного населения, спровоцированную или неспровоцированную, как метод уничтожения евреев.

Должны делаться и делаются точные причинно-следственные выводы о локальном антисемитизме, особенно в серии недавних важных работ польских историков и в примечательном синтетическом анализе холокоста в Литве Кристофа Дикмана [14]. Но эти аргументы не могут быть убедительным образом сформулированы только на основе немецких источников, которые мало что могут рассказать о мотивации местных осведомителей и которые обычно изображают местное население варварами. Хотя восточноевропейские антисемиты, безусловно, сыграли свою роль в холокосте, совсем не очевидно, что они делали это с большей вероятностью, чем остальные. Предрасположенность местного населения к антисемитизму была обусловлена, конечно, резкими военными, политическими, экономическими и социальными переменами, вызванными оккупацией и, особенно, двойной оккупацией. Холокост начался в той области Европы, которая была оккупирована дважды, что заставляет нас обратить настолько пристальное внимание на влияние внешних сил, которого история оккупированной Франции или даже нацистской Германии не может предложить.

Если и есть регион, где историческое внимание было сконцентрировано на роли локального антисемитизма в холокосте, то это Западная Украина. Под «Западной Украиной» историки обычно имеют в виду Галицию, которая сначала входила в империю Габсбургов, в то время как большинство областей современной Украины было в составе Российской империи, а затем, между войнами — в составе Польши, в то время как большая часть областей Украины входила в состав Советского Союза. Галиция действительно была родиной жестокого террористического движения, известного как Организация украинских националистов. Значительные (и успешные) усилия были приложены для того, чтобы задокументировать роль украинских националистов в холокосте. Однако совершенно ясно, что это действие несет в себе, главным образом, моральную, а не практическую значимость. Оно говорит о том, что руки украинских националистов запятнаны, что не является большим сюрпризом; но это совсем не говорит о том, что немцы нуждались в украинских националистах для реализации холокоста. В Центральной и Восточной Украине, то есть на территориях оккупированного Советского Союза, украинский национализм не имел большой значимости — ни как настроение народа, ни как политическое движение. И все же здесь, как и на остальной части оккупированного Советского Союза, у немцев не было проблем в том, чтобы найти помощь среди местного населения, между тем число жертв среди еврейского населения было настолько же высоко, как и на Западной Украине, а иногда и выше. Локализация антисемитизма в Восточной Европе и связывание его с течением холокоста позволяет некоторым историкам игнорировать комплексность восточноевропейской истории, которая, кажется, по сути своей отравлена (contaminated). Это географическое дистанцирование позволяет читателю легче отойти от сантиментов, которые, как они знают, они должны отрицать, хотя такая антиисторическая перспектива выставляет восточных европейцев менее человечными, чем более «контекстуализованных» (contextualized) немцев. Знакомый цивилизационный градиент был снова подтвержден [15].

Отсутствие интереса историков холокоста к истории областей, где жили и умирали евреи, является симптоматичным для каузальности памяти. Революции 1848 года все помнят как поворотную точку, в которой история не смогла повернуть. Революции 1989 года, вероятнее всего, будут вспоминать как поворотную точку, в которой не смогла повернуть историография. Поскольку холокост произошел исключительно на территории, которая затем оказалась за железным занавесом, доступ к посткоммунистическим архивам был редкой удачей не только для тех, кто изучал коммунизм, но и для тех, кто изучал кровавые бесчинства немцев. Так как исследования двигались в направлении изучения пережитого опыта, это было особенно актуально, поскольку основная масса евреев, убитых во время холокоста, проживала на территориях, которые стали частью коммунистического блока. К сожалению, более двух десятилетий с 1989 года историография холокоста продолжает следовать более широкой тенденции европейской историографии в направлении к визуальной истории и истории памяти. Пережитый опыт холокоста так и не стал предметом изучения — им стало только его изображение. Эти тенденции везде были крайне консервативны, потому что они всегда зависели от первичного понимания только того, что было исследовано, запомнено или представлено. Мы можем желать верить в то, что эти тенденции были в некотором роде прогрессивны, но, на самом деле, они просто лелеяли устаревшие описания исторического прошлого.

Этот консерватизм означал, что понимание холокоста, которое появилось в конце 1980-х, воодушевляло более старое поколение историков, стремящихся к синтезу, а также более молодое поколение историков, стремящихся к новым подходам к тому, что казалось давним предметом для изучения. Разумеется, лучшие исследователи холокоста знали, что события могут и должны изучаться в Восточной Европе и что их аргументы должны учитывать опыт людей, которые жили там в начале 1940-х. Они плыли против течения.

 

Комфортное разногласие

Воспоминания — это сладкозвучная песнь, придающая событиям значимость. Воспоминания взывают к эмоциям, но они фатальны для мысли. Жертвы нужно приблизить к нам, а преступников нужно изгнать, желательно при помощи идеологии, которой они придерживались и которую мы считаем недопустимой и фатальной для жертв. Цена игнорирования фактов, стоящих за антисемитизмом, и цена игнорирования исторического контекста, когда антисемитизм является предметом изучения, — это шокирующе неполное общественное понимание холокоста. Это шокирует еще больше, потому что такое неполное понимание превалирует среди тех, кто читает книги о холокосте, смотрит документальные фильмы и другими способами пытается обрести его историческое понимание. Цена использования восточноевропейского антисемитизма как клея для связывания повествования, который скрепляет шаткие объяснения причин холокоста, — это сохранение знакомого цивилизационного градиента между Западом и Востоком.

Это серьезная интеллектуальная проблема для историков, но благодаря ее традиционности она обладает всеми преимуществами (и очарованием) инерции. Она знакома нам по истории нацизма и по истории холодной войны. Падение Берлинской стены — момент, который, казалось, положил конец послевоенному миру и холодной войне, — сделало меньше, чем ожидалось, чтобы изменить презумпцию более высокоразвитой цивилизации на Западе (к которой, опять же, Германия неоспоримо принадлежит) и презумпцию отсутствия или более низкого развития цивилизации на Востоке. Политические преобразования, развитие экономики и европейская интеграция, в конце концов, безусловно, возымеют определенный эффект на восприятие людей, но стоит отметить, что два десятилетия перемен скорее изменили, чем устранили парадигму западной цивилизации.

Что удивительно, насколько комфортно это было для историков и интеллектуалов как в Восточной, так и в Западной Европе, позволяя и тем и другим проектировать аргументы из 1980-х и даже более ранних годов на современный мир. Источник проблемы, как мне кажется, состоит в том, что коммеморативная каузальность закрепилась в Западной Европе и Соединенных Штатах в ранние 1990-е, особенно когда на Западе начала появляться возможность проводить новые исследования Германской империи. В Интернете, прессе и Европейском парламенте спор шел между представителями Запада, которые подчеркивали уникальность холокоста, и представителями Востока, которые делали упор на преступлениях Сталина. Накал и продолжительность этих споров были вызваны определенными интеллектуальными обещаниями тех, кого можно было бы назвать западными «цивилизаторами», и тех, кого можно было бы назвать восточными «национализаторами». Точка зрения цивилизаторов о прошлом включает в себя трагедию упадка и падения (германской) цивилизации. Она не признает возможности существования других цивилизаций на востоке в непосредственной близости от Берлина, будь то поляки, литовцы или иудеи. Таким образом, медленное разрушение власти закона в Германии в 1930-х (безусловно, очень важный предмет) обычно привлекает значительное внимание, в то время как полное уничтожение государств к востоку от Германии обычно не рассматривается вовсе [16]

В 1939 и 1940 годах, в результате действовавшего тогда альянса между нацистской Германией и Советским Союзом, была разрушена Польша, в то время как СССР уничтожил три балтийских государства. Эти страны были родиной для такого количества евреев и для такого количества жертв холокоста, которые, соответственно, в десять и в двадцать раз превосходили население Германии: на территориях, где довоенные государственные власти были уничтожены или свергнуты, у евреев на выживание был один шанс из двадцати; на территориях, где сохранялись довоенные государства, даже если это были нацистские государства или нацистские союзники, их шансы равнялись примерно одному из двух. Но для того чтобы отметить важность государственности для евреев (и, разумеется, для остальных жителей), необходимы историки холокоста, которые изучали бы политическую жизнь и традицию за пределами Германии. Этого невозможно достичь в рамках повествования об упадке и падении и в рамках колониальной эпистемологии.

И все же для большинства цивилизаторов одна цивилизация все-таки существовала к востоку от Германии — Советский Союз. Несмотря на все свои пороки, которые иногда признаются, СССР фигурирует как цивилизация, подвергшаяся насилию, держава, которая, спасая себя, спасла человечество. Ключевой образ этой искупительной темы — это образ «освобождения» Аушвица Красной Армией. Это клише, демонстрируемое везде, где цивилизаторы чувствуют угрозу в свой адрес, более чем проблематично. Почему Аушвиц, а не «поля смерти» (killing fields) дальше на востоке, где было убито намного больше евреев, не лагеря смерти дальше на востоке, где также было убито больше евреев? Они тоже были освобождены Красной Армией, но им недостает резонанса Аушвица, некоторые жертвы которого знакомы нам и некоторые группы жертв которого принадлежат более знакомой центральной и западноевропейской географии цивилизации. В отличие от «полей смерти», от лагерей смерти в Треблинке, Белзече и Собиборе, Аушвиц был большим концентрационным лагерем, а также местом казни, поэтому здесь физически было что освобождать.

Вероятно, Аушвиц вызывает резонанс прежде всего потому, что он стал символом глубины падения цивилизации. Его считают символом зла и современности. Он обнажает трагическую ошибку. По этой причине его освобождение солдатами, которые диалектически представляют собой более здоровую и победоносную цивилизацию, кажется еще более уместным. Если советские солдаты освободили Аушвиц, — думают цивилизаторы — то они, должно быть, выступают за ценности, противоположные ценностям нацистов, которые создали его. Хотя многие из пленников, которые ждали Красную Армию в Аушвице, были на самом деле не евреями, они стали символизировать собой тех евреев, которые ожидали прихода советских солдат как свой единственный шанс на спасение. Освобождение Аушвица прекрасно вписывается в предпосылки и литературные потребности цивилизаторов, связывая эмоционально непреодолимую силу отчаянных надежд выживших евреев и заложенное внутри понимание того, что сама цивилизация вернулась и восторжествовала.

Этот соблазнительный литературный ход может быть сделан только в том случае, если предыдущие упоминания советской мощи и политики отсутствуют. Так, мы можем прочитать целую библиотеку книг о холокосте, но не узнать, что холокост начался на дважды оккупированных территориях, где немецкое вторжение 1941 года разрушило советские структуры, возведенные после советской оккупации Польши в 1939 году и Балтийских государств в 1940 году; что советская власть присутствовала везде, где случился холокост, — либо сразу же после, либо (чаще всего) перед и после массовых расправ с евреями. Сам Советский Союз погубил около четырех миллионов человек на землях, где происходил холокост, когда у власти был Гитлер. Многие не-немцы, убивавшие евреев или охранявшие лагеря смерти, были двойными осведомителями и советскими гражданами. Аушвиц, символ зла, современности и освобождения, был городом в Польше. Он был сдан Советским Союзом Германии по условиям германо-советского военного альянса 1939 года. Это было уничтожение польского государства (с помощью Советского Союза), которое увеличило еврейское население Германии с нескольких сотен тысяч до двух миллионов человек. Далее в оккупированной немцами Польше последовали принудительная депортация и изоляция евреев, а также ускорение планирования «Окончательного решения». Одним из планов нацистов в начале 1940 года была депортация двух миллионов польских евреев в Советский Союз, который в то время был союзником Германии. Неудивительно, хотя и проблематично для теории цивилизаторов, что Советский Союз отказал Германии в этом.

Во времена германо-советского альянса советская пропаганда намеренно замалчивала информацию о немецкой антисемитской политике. Это означало, что, когда немцы вторглись на советскую территорию в середине 1941 года, еврейское население региона было практически не подготовлено к новой реальности. Во время германско-советской войны 1941–1945 годов самыми худшими местами для евреев и всех остальных были именно те территории, которые были оккупированы и Советским Союзом, и Германией. СССР действительно сыграл ключевую роль в победе над Германией, но, как и его союзники, он не боролся за то, чтобы прекратить холокост. Когда Красная Армия остановилась на Висле в августе 1944 года и смотрела, как Германия жестоко подавляет восстание в Польше, она дала Германии время депортировать 67 000 оставшихся в живых евреев из Лодзи в Аушвиц, оба из которых были на расстоянии нескольких дней перехода. Они также ждали, пока большинство из оставшихся пленников Аушвица поведут на смерть в Германию. Суть не в том, что Советский Союз был настолько же ужасен, как и нацистская Германия, или должен считаться соучастником холокоста. Суть в том, что эта неудобная история исключается из историописаний холокоста, потому что она не соответствует образу освободителя Аушвица и не вписывается в простую концепцию возвращения цивилизации.

Для оппонентов цивилизаторов в Восточной Европе — «национализаторов» — ключевая концепция — это не цивилизация, а национальный суверенитет [17]. Если исследователи холокоста имеют тенденцию игнорировать или недооценивать значимость других немецких или советских преступлений, которые происходили там, где имел место холокост, национализаторы подчеркивают (и иногда преувеличивают значимость) немецких и советских преступлений, связанных с потерей государственности. Жители Восточной Европы не могут игнорировать факт уничтожения своих стран, как это часто делают исследователи холокоста. Поскольку именно Советский Союз был главным разрушителем государств (и в войнах после большевистской революции 1917 года, и во время германо-советского союза 1939–1941 годов, и после окончания войны в 1945 году), национализаторы не могут считать СССР спасителем цивилизации. Наоборот, Советский Союз фигурирует как агрессор, стремившийся уничтожить местные национальные сообщества, в которых родились большинство национализаторов и суверенитет которых был восстановлен в 1989–1991 годах. В отличие от цивилизаторов, которые обычно (за исключением более старших поколений) практически не имели опыта жизни при тирании, национализаторы (за исключением более молодых поколений) выросли при коммунизме, и от них нельзя ожидать, что они просто исключат СССР из истории. Они знают, что советская политика стремилась не только разрушить государства, но и ликвидировать их элиту, которая могла однажды восстановить страну. Переписывая национальную историю внутри суверенных государств, они считали, что бросают вызов тому, что Советский Союз представил как вердикт истории.

Национализаторы обычно считают, что их западные коллеги слишком охотно готовы принять этот вердикт и, в лучшем случае, писать о восточноевропейских государствах так, будто у них не было элиты, государства и традиций, а в худшем случае не писать о них вообще. Поскольку холокост начался на оккупированной территории Советского Союза и происходил полностью на территориях, находившихся под советской властью, восточные европейцы приняли как само собой разумеющееся, что история войны и зверств включает в себя и Гитлера, и Сталина. Табу на подобные сравнения мало что значат для людей, чьи семьи пострадали и от советской, и от немецкой власти. Физическая и архитектурная среда восточноевропейских городов и деревень несет на себе отметки обоих режимов, что означает, что даже молодые и будущие поколения имели и будут иметь сложности с восприятием нацистской оккупации своей родной страны как чего-то совершенно отдельного от остальной истории.

В Восточной Европе всегда знали о холокосте, потому что он случился именно там и потому что подавляющее большинство его жертв были восточными европейцами — «соседями», как сказал Иан Гросс [18]. Начиная с 1989 года национальные мифы о подлинном героизме во время войны и невиновности во время холокоста оспаривались с переменным успехом разными восточноевропейскими странами; историографические дебаты о холокосте имели место на всех уровнях — от самого высокого до более низких. Цивилизаторы, кажется, ожидают большего от национализаторов — повторения признания Германией своей вины, за которым последует принятие текущего состояния историографии холокоста, со всеми ее проблемами, ограничениями и табу. Это невозможно. Хотя неоспоримо, что сотни тысяч жителей Восточной Европы, так или иначе, участвовали в холокосте и почти наверняка большинство убийц евреев не были немцами, «Окончательное решение» было немецкой политикой, проводимой Германией (и Австрией) на оккупированных территориях. Стандарт цивилизации как государственного признания единого национального преступления просто не может быть соблюден за пределами Германии, потому что преступление, о котором идет речь, было, в первую очередь, преступлением Германии. Стандарт цивилизации как коллапс или апология установлен Германией; путаница нарастает тогда, когда цивилизаторы смешивают универсальность с немецким опытом и ожидают, что элиты в Восточной Европе могут просто действовать по немецкому шаблону.

В последние два десятилетия мы наблюдали, как бесконечный спор между цивилизаторами и национализаторами мешал попыткам конструирования единой европейской истории и действительно создавал проблемы для проекта европейской интеграции. В конце концов, каждая сторона уверена в том, что она представляет лучшее, что есть в Европе: опыт Восточной Европы и просвещение Западной Европы. Споры продолжаются и могут длиться бесконечно, потому что их истории имеют определенную связь, которая, вместо того чтобы оспаривать историю друг друга, помогает укрепить ее.

Это ключевая особенность спора: невзирая на то, как это выглядит, данная дискуссия чрезвычайно комфортна для обеих сторон. Говорят, спор дает больше жара, чем света, — этот спор дает уютное тепло. Каждая сторона настолько очевидно неправа по такому количеству важных вопросов, что вторая сторона не может не чувствовать, что она, напротив, должна быть права. Но тайная общность в сердце комфортного спора — это согласие по поводу коммеморативной каузальности. Обе стороны подходят к исследованию колониально, используя источники колонизатора для того, чтобы описать судьбу притесняемого народа. Обе смотрят с точки зрения государства, чтобы почувствовать себя на месте жертвы. Они определяют жертвы по-разному, но относятся к ним одинаково. Элементы современной описательной истории, которую мы можем считать постмодернистской или освободительной, на самом деле выполняют консервативную функцию perpetuum mobile комфортного спора. Четыре примера этого — дискурс, язык, терминология и изображение.

Дискурс об уникальности холокоста производит заразительную исключительность, которая работает на руку и цивилизаторам, и национализаторам. Чтобы внести ясность по историческому вопросу: холокост был беспрецедентным преступлением, как в плане намерений, так и в плане последствий. Проблема начинается не с исторических работ, которые стремятся доказать это, а с исторического дискурса, который просто предполагает это (и стремится наложить табу на попытки решить этот вопрос при помощи доказательств). Цивилизаторы считают само собой разумеющимся, что национализаторы должны принять дискурс презумпции уникальности, и, если этого не происходит, воспринимают это как признак варварства. Но проблема цивилизаторов не совсем в том, что история холокоста не производит глубокого впечатления. Их проблема в том, что она впечатляет, но не так, как ожидалось.

Дискурс об уникальности холокоста понимается восточными европейцами как подтверждение местных традиционных историографических практик, что не совсем неверно. Подумайте о методологических предпосылках дискурса о холокосте: (1) утверждение об уникальности пережитого жертвами опыта, сопровождаемое предположением о том, что страдания одной группы могут неким образом искупить страдания всего человечества; (2) колониальная эпистемология или критическое использование колониальных источников; (3) непреклонная монолингвальность, или решительное стремление не использовать источники, которые затрудняют повествование; (4) тщательное разграничение инсайдеров и аутсайдеров. Как только мы четко обрисовываем исходные предпосылки, мы сразу же видим, что они описывают традиционную восточноевропейскую национальную историографию, возникшую в XIX веке и используемую до сих пор. История холокоста может восприниматься не как перспективный новый вид дискурса, а, скорее, как еще один пример национальной истории, а значит и подтверждение легитимности национальной истории как таковой. Таким образом, исключительность оказывается заразительной. История холокоста в конце XX века была написана в соответствии с моделью восточноевропейского романтического национализма XIX века, который затем усилился в веке двадцать первом.

Следом за заразительной исключительностью вторым моментом кооперации в комфортном споре является лингвистическое перемирие: если вы обещаете не изучать наши языки, мы обещаем не изучать ваши. Ни один историк холокоста, который был авторитетным в 1989 году, с тех пор не удосужился выучить какой-либо восточноевропейский язык, несмотря на невероятное количество источников в странах, где происходил холокост. Ни одна синтетическая история холокоста, написанная на английском языке, не передает названия населенных пунктов правильно. Задумайтесь на минуту, насколько всерьез вы восприняли бы историю восстания Кромвеля, если бы названия английских городов были неверно написаны? Одна из неизбежно предсказуемых задач русских и польских переводчиков — это стандартизация эксцентричных топологий западных историй холокоста. Слишком часто историки просто используют немецкую транслитерацию названий местных населенных пунктов, некоторые из которых были на месте изобретены немецкими чиновниками, вместо того чтобы проверить, как это место могли называть люди, которые здесь жили и умирали [19]. Тем временем, и это не менее поразительно, появилось новое поколение польских исследователей холокоста, которые, кажется, не читают по-немецки. Если уж на то пошло, современные восточноевропейские историки менее многоязычны, чем были во времена коммунизма. Эти польские исследователи, тем не менее, за последние несколько лет создали интереснейшую основу новой работы о холокосте во всех национальных сообществах. К сожалению, они остаются непрочтенными, поскольку слишком мало исследователей холокоста в Германии, Израиле или США знают язык страны, где он в основном происходил [20].

Терминология, которая позволяет цивилизаторам и национализаторам сохранять долгое, хотя и сварливое перемирие, — это геноцид. Цивилизаторы склоняются к мнению, что был только один геноцид — холокост. Национализаторы насчитывают два: холокост и преступления Советского Союза (где одно зависит от другого). Разумеется, неправы и те и другие. Согласно юридическому определению термина, и немцы, и Советский Союз совершали множество актов геноцида. Поэтому любые дебаты относительно того, сколько геноцидов было — один или два, являются политическими и чаще всего ведутся от незнания или умышленно недобросовестно.

Для национализаторов широкое юридическое определение геноцида допускает заявления (зачастую справедливые) о том, что против их народа было совершено определенное преступление с целью геноцида. Но притягательность термина состоит не в том, что он может быть правильно применен. Притягательность термина для национализаторов основывается на его популярной ассоциации с холокостом. Многие верят, что геноцид означает то же самое, что и холокост, и поэтому национализаторы могут набирать очки в споре, когда они называют преступление геноцидом. Но почему некоторые люди придерживаются неправильного мнения о том, что холокост был просто геноцидом? Это происходит благодаря цивилизаторам, которые настаивают на использовании термина «геноцид» исключительно применительно к холокосту, в качестве способа избежать подобных сравнений. Разумеется, такая защита только приветствует сравнения от тех, кто хотел бы, чтобы их собственные национальные стратегии окружал подобный ареол. В таком случае должен возникнуть вопрос: почему цивилизаторы думают, что холокост, который в простых исторических терминах был, очевидно, беспрецедентен, будет разъяснен очевидно неправильным применением юридического термина? Вероятнее всего, это происходит потому, что историки холокоста не верят в свои заявления об уникальности и поэтому ищут неисторическую поддержку своей точке зрения. Если это так, то отсутствие уверенности — это не больше чем приглашение национализаторов использовать термин «геноцид» по любому поводу. Как бы то ни было, единство цивилизаторов и национализаторов по поводу незаменимости термина, который они делают двусмысленным, позволяет дискуссии продолжаться бесконечно.

С 1989 года цивилизаторы невольно помогали национализаторам создавать параллельные истории жертвенности, основанные на коммеморативной каузальности. Мемориальный музей холокоста в США и Яд Вашем являются в самом буквальном смысле источниками вдохновения для министерств памяти и новых исторических музеев, которые сейчас так популярны и так хорошо финансируются в большинстве стран Восточной Европы. Ученые и кураторы не хотят копировать свои собственные традиционные национальные музеи — скорее, они хотят воспользоваться эффективными форматами музеев холокоста. Они верят, что техники, использованные для изоляции холокоста от истории, также могут быть применены и к другим эпизодам массовых убийств и репрессий в Восточной Европе.

Коммеморативная каузальность, таким образом, — это проблема для историков холокоста не потому, что она является источником плохих историописаний холокоста. Это проблема, потому что она производит плохие историописания событий, которые связаны и будут сравниваться с холокостом. Она допускает институализацию комфортных споров между цивилизаторами и национализаторами.

 

Цикличная история

Коммеморативная каузальность, смешение резонанса в настоящем и событий в прошлом, отказывает истории в ее настоящем предмете. Объяснение холокоста становится цикличным. Это уже не поиск терминов для выражения ужаса, пережитого евреями, и концепций для объяснения всей политики Германии — это бездумное вкладывание сегодняшней логики в пробелы исторического выражения и понимания. Разумеется, достигнуть баланса между настоящим и прошлым всегда сложно; нахождение этого баланса — дело историков. Задача становится невозможной, когда коммеморативный импульс настоящего смешивается с самим прошлым таким образом, что становится легче всего изобразить то, что легче всего обосновать. В таком случае у нас нет серьезных объяснений, только эмоциональные отражения. С коммеморативной каузальностью границы истории устанавливаются непредсказуемым фактором сопереживания, которое затем становится ценным предметом потребления. Описание эпизодов массового убийства людей вне рамок холокоста, по словам Омера Бартова, «исключает сопереживание» [21]. Если это правда, то вина лежит на авторах истории холокоста, а не на ее читателях. Разумеется, люди, пережившие холокост, сопереживают тем, кто пережил другие ужасы; исследователи, изучающие его, должны делать то же самое.

Евреи во время Второй мировой войны знали о том, что немцы убивают советских военнопленных. Но кто будет оплакивать эти три миллиона погибших жертв нацистского гнета? Никто, потому что они не принадлежат к оплакиваемым группам. Поскольку их память не чтят, они растворяются в синтетических историях холокоста, хотя пережитое ими неотъемлемо от его адекватного объяснения. Их участь заставляет нас задуматься о планах нацистов на востоке — создания империи по расовому признаку, после того как они заморят голодом и депортируют десятки миллионов людей. Эти планы необходимо знать, чтобы понимать, почему немцы завоевали земли еврейских поселений. Пережитый опыт советских военнопленных также подтверждает нацистский идеологический приоритет в уничтожении евреев. Когда немецкие планы разбились о советское сопротивление, Гитлер хотел использовать славян как рабочую силу, ускоряя и усиливая «Окончательно решение» до такой степени, что оно превратилось в холокост. Эти категории невозможно оплакивать, потому что они не принадлежат прошлому. Это категории настоящего — именно поэтому их нужно помнить.

Импульс памяти не просто отделяет идеологию от истории — он ограничивает идеологию тем, что может быть представлено в нетекстовой форме. Идеология становится тем, что может быть эстетизировано сегодня, а не тем, чего хотели в прошлом. Без полного понимания собственных требований идеологии к миру и без живого понимания былых миров, измененных идеологией, мы не сможем ни понять антисемитизм, ни подготовить себя к его возвращению (или возрождению похожих идей). Как нацисты, которые стремились завоевать Восточную Европу, и, если на то пошло, как Советский Союз, который это сделал, мы живем в мире недостаточности. Не так сложно представить другие идеи, которые оправдают радикально неравное распределение ресурсов и уничтожение групп, которые стоят на пути. Может ли такой союз идеи и уничтожения случиться вновь? Он уже случился, в различных формах, в Китае, Камбодже и Африке. Был ли он точно таким же, как холокост? Разумеется, нет. Влечет ли он за собой историческое понимание или политические решения, чтобы сделать исследования о прошлом созвучными с практиками памяти сегодня? Можем ли мы позволить себе воспроизвести идеологические споры XX века как комфортное противоречие, игнорируя при этом связи между материальным и умозрительным? Должны ли мы основывать наше исследование на идее цивилизации, которая зависит от управления неуправляемым прошлым в услуге поддержания неподдерживаемого настоящего? Конечно, нет.

 

Примечания

1. В основе этого эссе лежат три лекции, прочитанные в Уилсон Центре в округе Вашингтон, Кэмбридже и Принстоне; я благодарю Владимира Тисманеану, Рори Финнана и Жана-Вернера Мюллера за приглашения.
2. В первой части Penser la Révolution française (P.: Collection Folio / Histoire, 1978).
3. В ее лекциях 1965 года в New School for Social Research, собранных в книге Über das Böse: Eine Vorlesung der Ethik (Munich: Piper, 2007).
4. В том числе: Kershaw I. Hitler: A Biography. N.Y.: W.W. Norton, 2008; Longerich P. The Unwritten Order: Hitler’s Role in the Final Solution. Stroud: Tempus, 2001; Longerich P. Heinrich Himmler: Biographie. Berlin: Siedler, 2008. Смотрите также мою рецензию на книгу Лонгериха: New York Review of Books. 23 June 2011. No. 54. P. 6. http://www.nybooks.com/articles/archives/2011/jun/23/new-approach-holocaust/.
5. Hilberg R. The Destruction of the European Jews. New Haven: Yale University Press, 2003. 3 vols.; Arendt H. The Origins of Totalitarianism. N.Y.: Harcourt, Brace, 1951.
6. Неисключительный пример представляет работа: Marrus M.R., Paxton R.O. Vichy France and the Jews. N.Y.: Basic Books, 1981.
7. По-прежнему бесценны в качестве англоязычного введения в Historikerstreit: P. Baldwin (ed.). Reworking the Past: Hitler, the Holocaust, and the Historians’ Debate. Boston: Beacon Press, 1990; и Maier C. The Unmasterable Past. Cambridge: Harvard University Press, 1988. См. также: Wehler H.-U. Entsorgung der deutschen Vergangenheit? Munich: Beck, 1988.
8. Простая фактологическая проблема этого подхода заключается в том, что немецкие семьи были прекрасно осведомлены о холокосте и других преступлениях Германии не в последнюю очередь потому, что многие из них материально выигрывали от этого. Хотя этот факт, без сомнения, был известен среди немцев более старшего поколения в 1980-х годах, в то время это не было настолько хорошо задокументировано, как впоследствии.
9. Evans R.J. The Third Reich at War. N.Y.: Penguin, 2009; Friedländer S. The Years of Extermination: Nazi Germany and the Jews, 1939–1945. N.Y.: Harper Collins, 2007. Я обращался к этим работам в рецензиях: The New York Review of Books, 30 September 2010 and 3 December 2009.
10. Захватывающий пример нарушения табу на подобные довольно ординарные наблюдения можно найти в обсуждении Гуссерля Яном Паточкой в его анализе знаменитого интервью Хайдеггера журналу Spiegel. Patocka J. Commentary on “Entretien avec Der Spiegel: Réponses et questions sur l’histoire et la politique“ // Le Messager Européeen. 1987. No. 1. P. 21–73.
11. См. полный текст дискуссии: The New York Review of Books, 23 June 2011.
12. Goldhagen D.J. Worse than War: Genocide, Eliminationism, and the Ongoing Assault on Humanity. N.Y.: PublicAffairs, 2009. P. 358; Arad Y. The Holocaust in the Soviet Union. Lincoln: University of Nebraska Press; Jerusalem: Yad Vashem, 2009. P. 89.
13. Разница, которую я пытаюсь показать, между коммеморативной и каузальной историей аналогична той, которую демонстрирует Исайя Берлин между методами Вольтера и методами Вико: Against the Current: Essays in the History of Ideas. Oxford: Clarendon Press, 1991. P. 92.
14. Dieckmann C. Deutsche Bestazungspolitik in Litauen 1941–1944. Göttingen: Wallstein Verlag, 2011. См. также мои очерки: New York Review of Books, 20 December 2012 and 21 June 2012.
15. Важная работа о роли Организации украинских националистов в холокосте ведется Джоном-Полом Химка и Марко Карынником. Мои работы об украинских и польских национальных зачистках: The Causes of Ukrainian-Polish Ethnic Cleansing, 1943 // Past and Present. 2003. No. 179. P. 197–234; The Life and Death of West Volhynian Jews, 1921–1945 // R. Brandon, W. Lower (eds.). The Shoah in Ukraine: History, Testimony, and Memorialization. Bloomington: Indiana University Press, 2008. P. 77–113; соответствующие главы в работе: The Reconstruction of Nations: Poland, Ukraine, Lithuania, Belarus, 1569–1999. New Haven: Yale University Press, 2003; и Sketches from a Secret War: A Polish Artist’s Mission to Liberate Soviet Ukraine. New Haven: Yale University Press, 2005.
16. В прекрасном исследовании shtetlakh Иегуды Бауэра, где довоенный суверенитет не может игнорироваться, он совершенно развенчивается: «Польское общество схлопнулось под весом своей собственной коррумпированности, экономического провала и бесполезности». Bauer Y. The Death of the Shtetl. New Haven: Yale University Press, 2009. P. 360.
17. Я посвятил большую часть своей карьеры проблеме национальной истории и национального мифа в Восточной Европе. Так или иначе, это было предметом четырех книг, которые предшествовали «Кровавым землялм» (Bloodlands).
18. Название книги Гросса (Neighbors) имеет значение в английском языке, которое отсутствует в польском оригинале. В английском переводе Библии, Левит 19:18 говорит: «возлюби ближнего (neighbor) своего как самого себя». В Евангелии от Луки в притче о добром самаритянине Иисус определяет ближнего (neighbour) как человека, который милосерден, что, конечно же, совершенно противоположно тому, что происходило в Едвабне. Эта горькая ирония отсутствует в польском, потому что книга называется Sasiedzi, а это не то слово, которое использовалось в польском переводе Левита и Евангелия от Луки (“blizni“).
19. Использование справочника решило бы эту проблему: Robert P. Magocsi’s Historical Atlas of Central Europe. Seattle: University of Washington Press, 2002.
20. Книга Иана Гросса вышла на английском, так же как работа: Engelking B., Leociak J. The Warsaw Ghetto: A Guide to the Perished City. New Haven: Yale University Press, 2009. Внимания и перевода также заслуживают: Szapiro M. Nim slonce wzejdzie. Dziennik pisany w ukryciu 1943–1944. Warsaw: Zydowski Instytut Historyczny, 2007; Engelking B., Libionka D. Zydzi w powstanczej Warszawie. Warsaw: Polish Center for Holocaust Research, 2009; Pulawski A. W obliczu Zaglady. Rzad RP na Uchodzstwie, Delegatura Rzadu RP na Kraj, ZWZ-AK wobec deportacji Zydów do obozów zaglady (1941–1942). Lublin: IPN, 2009; Grabowski J. Judenjagd. Warsaw: Polish Center for Holocaust Research, 2011; Engelking B. Jest taki piekny, sloneczny dzien… Warsaw: Polish Center for Holocaust Research, 2011.
21. Matthäus J., Shaw M., Bartov O., Bergen D., Bloxham D. “Review Forum“ on Donald Bloxham’s The Final Solution: A Genocide. Oxford: Oxford University Press, 2009 // Journal of Genocide Research. Vol. 13. No. 1-2. P. 128. doi:10.1080/14623528.2011.559116.

Статья была впервые опубликована в журнале “Modernism/modernity”. Права на републикацию предоставлены журналом “Eurozine” (www.eurozine.com) © Timothy Snyder / Modernism/modernity, Eurozine.

Источник: Eurozine

Комментарии

Самое читаемое за месяц