Кристофер Колдуэлл
Когда зло было социальной системой. Моральные трудности жизни в Восточной Европе при коммунистическом режиме
Чувство вины иногда становится и чувством дистанции — это накладывает на исследователя особые этические обязательства.
© flickr.com/photos/lonelyfreak
«Не спасайте меня» — гласила записка польского поэта Александра Вата, оставленная им в изголовье кровати в Париже в 1967 году после принятия смертельной дозы снотворного. XX век был недобр к Вату. Как еврей и бывший редактор марксистского журнала Literary Monthly он не мог бежать на Запад, когда армии нацистов и их советских союзников сошлись в его стране в 1939 году. Но он не встретил гостеприимства и на востоке, когда бежал во Львов. Он был арестован НКВД и вместе с семьей сослан в Казахстан. Ват был человеком чести. Однако среди жертв двадцатого столетия на него бы навесили ярлык вины за ту «преступную» роль, которую он играл, — как человек, который сделал интеллектуальный мир безопасным для сталинизма.
У Вата было понимание того, почему тоталитарные идеологии тяжело раскусить. Это понимание вдохновляло историков даже тогда, когда сами идеологии зачахли. Отрывок из его автобиографии — «отсутствие свободы, тиранию, насилие и голод было бы легче вынести, если бы не принуждение называть их свободой, справедливостью, лучшим, что есть в человеке» — служит Энн Эпплбаум эпиграфом для ее новой книги об истории советского правления в Восточной Европе. Марси Шор много написала о Вате и его окружении. В своей новой книге она описывает, как была одной из последних, кто брал интервью у некоторых современников Вата, и одной из первых, кто прочитал эту леденящую кровь предсмертную записку, которую забрали с изголовья кровати Вата и держали под грифом «секретно» вплоть до XXI века.
Эпплбаум и Шор входят в число историков, показавших, что в этом веке можно узнать о коммунизме много такого, что не было ни для кого очевидно в прошлом столетии. Они обе — полиглоты и много путешествующие писатели, изучающие региональную историю. Обе были покорены разнообразием, непокорством и энергетикой польской (а в случае Шор, польско-еврейской) культуры. Обе считают, что советский коммунизм был намного теснее переплетен с историей нацизма, чем полагали большинство историков до падения Берлинской стены.
Книга Эпплбаум — это скорее социальный анамнез, чем хроника событий. Она не изучает Восточную Европу с высоты позиции Госдепартамента, не цитирует телеграммы и монографии и не судит о том, кто продал Польшу в Ялте — Рузвельт или Черчилль и кто начал Холодную войну — Труман или Сталин. Вместо этого Эпплбаум доносит до нас интимное и клаустрофобное ощущение того, как функционировал сталинизм на землях Польши, Венгрии и Восточной Германии.
Сталинский проект по насильственному перекраиванию Восточной Европы начался в сотрудничестве с Гитлером. Подписав пакт о разделе региона, в сентябре 1939 года оба диктатора вторглись в Польшу. Защитники Сталина утверждают, что это был ловкий ход в попытке оттянуть момент вторжения Германии в Советский Союз, которое, он знал, неизбежно. Эпплбаум в это не верит. Если бы Сталин действительно чувствовал обман, он бы не отправил так много немецких коммунистов обратно к Гитлеру, в тюрьму и на смерть. В тот период Советский Союз совершал массовые убийства в нацистском стиле. Наиболее скандально известное из них — расправа в катынском лесу, когда в полудюжине удаленных друг от друга мест были расстреляны 22 000 польских офицеров и других военнопленных. «Советский Союз и нацистская Германия в течение двадцати двух месяцев были истинными союзниками», — пишет Эпплбаум. Этот период закончился, когда Гитлер напал на Советский Союз в 1941 году.
Эта хронология создает путаницу, которую должна принять во внимание любая история послевоенной Восточной Европы, и особенно Польши. Потому что, когда в 1944 и 1945 годах Красная армия с боями прорывалась на Запад через Польшу, она вела сразу две войны: абсолютно законную оборонительную войну против нацистских агрессоров и абсолютно незаконное продолжение завоевательной войны, начатой совместно с ними. Союзники участвовали в оборонительной войне Советов, но не в имперской. Это объясняет, как они смогли предать Польшу во второй раз, даже не позволив своей совести — ни тогда, ни сейчас — засомневаться в том, что они могли поступить иначе.
Русским было сложно не смешивать эти две войны. Оккупационная держава в справедливой войне имеет определенную свободу действий. Когда Потсдамская конференция в августе 1945 года дала союзникам право интернировать не только нацистов, но и «любых других персон, опасных для оккупационной зоны или ее задач», она открыла дверь для многих злоупотреблений Советского Союза. Однако Эпплбаум не утверждает, что в то время были какие-то серьезные альтернативы этому. Когда Советский Союз вновь открыл концентрационные лагеря в Бухенвальде и Захсенхаузене, используя их в качестве лагерей для военнопленных, он намеревался, по словам Эпплбаум, «изолировать сомнительных людей от остального общества, по крайней мере до тех пор, пока новые советские оккупационные власти не сориентируются, что к чему» — вполне обоснованное желание.
Проблема состоит в том, что большой и неопытной армии, которая в течение нескольких лет участвовала в варварской битве, сложно провести четкие границы. Русские обращались со своими польскими «вассалами» так же, как с немецким противником. Действия, которые можно было бы считать оборонительными на военных основаниях в Германии — конфискация всех радиоприемников, например — в Польше были бесчинством. Печально известен тот факт, что во время польского восстания в 1944 году русские ждали за Вислой, пока немцы сравнивали город с землей. Армия Крайова, главная армия польского сопротивления, численностью 300 000 вооруженных человек, предложила в борьбе против нацистов переход под советское командование, но русские обманули, разоружили и арестовали офицеров армии, сослали многих из них в ГУЛАГ. Польский коммунист Якуб Берман, советник Сталина по вопросам Польши и впоследствии руководитель польской службы безопасности, инструктировал своих соратников, как переигрывать Армию Крайову, как если бы они сами стали нацистами.
Советский Союз процветал в том кровавом месиве, которое оставляли после себя нацисты. 20% польского населения погибло, включая подавляющее большинство евреев страны. Части довоенной Польши были приписаны Литве, Белоруссии и Украине и были «заменены» немецкими территориями. Эпплбаум никак не льет слез по поводу 7,6 миллионов немцев, изгнанных из Польши, — их целью был Lebensraum, колонизация и уничтожение польской цивилизации, — но ее приводит в ужас то, как именно они были выдворены. Учреждения, созданные для осуществления их изгнания, впоследствии были использованы для терроризирования других людей и групп. Русские отбирали собственность, украденную нацистами у поляков, и особенно у убитых польских евреев. Оправданием коммунистов было то, что «эти группы принадлежали военной машине Германии и служили цели уничтожения Советского Союза».
Ханна Арендт однажды сказала, что история коммунистического захвата Восточной Европы не представляет собой нового «сюжетного интереса», поскольку все то же самое происходило в Советском Союзе до того. Эпплбаум категорически с этим не согласится. Она считает навязываемое Востоку квинтэссенцией сталинизма, набором «передовых практик», с годами отполированных до совершенства. Послевоенные показательные суды над венгерскими и чехословацкими офицерами, обвиняемыми в «титоизме» и «сионизме», — копии с судов, проводимых в Москве с 1936 по 1938 год. По мнению Эпплбаум, это «доказывает, что Сталин посчитал те суды политическим успехом, тактикой, которую стоило повторить в новых зависимых от него государствах».
Во всех странах коммунисты следуют простой формуле. Еще до того как в стране появлялось временное правительство, они учреждают аппарат тайной полиции, аналогичный советскому НКВД. И они не шутят! Венгерское бюро переписи населения, которое с успехом дало отпор требованию немцев указать еврейское население страны, быстро сдается и выдает данные обо всех, кто был зарегистрирован как Volksdeutsche (или этнический немец) при оккупации. Затем советские власти захватывают органы информации, начав с радио, а потом перейдя и на все остальные СМИ.
Советский Союз верит — по мнению Эпплбаум, это была искренняя вера, — что закулисный контроль вкупе с естественной близостью его идеологии рабочим во всем мире позволит им захватить власть, соблюдая при этом демократические формы. Но электорат оказывается более враждебным, чем ожидается. В Венгрии в ноябре 1945 года консервативная Партия мелких земельных собственников получает абсолютное большинство голосов, выступая против коммунистов и четырех других партий. Рассказ Эпплбаум о «необычайно смелой и удивительно прямолинейной» кампании Польской крестьянской партии Станислава Миколайчика (PSL) — кульминация книги. Кампания завершается убийством членов партии, фальсификацией в июне 1946 года результатов выборов, саботажем выборов в 1947 году, наконец, ссылкой Миколайчика. Частичное исключение из подобной «демократической антипатии» — Чехословакия, которая дает коммунистам 38% голосов в 1946 году. Но такого больше не повторяется, после того как Сталин вынуждает чехов отказаться от финансовой помощи, предлагаемой в соответствии с Планом Маршалла США. К тому времени, когда лидеры коммунистического блока встречаются в 1947 году с тем, чтобы обсудить, что делать с «помощью Маршалла», — пишет Эпплбаум, — «почти все коммунистические партии, представленные на совещании, уже крепко держатся за власть».
Люди не могут противостоять тирании, не имея ясной идеи о том, кто есть «мы, народ». Высшим приоритетом советских оккупантов было не допускать внезапного появления подобной идеи. Эпплбаум вменяет в заслугу историка Стюарта Финкеля мысль о том, что коммунисты всегда прикладывают больше сил к ослаблению свободных объединений, нежели свободного предпринимательства.
Даже когда Ленин запустил Новую экономическую политику в 1920-е, — отмечает она, — «систематическое уничтожение литературных, философских и духовных сообществ не ослабевало». Тревога СССР была не беспричинна: Армагеддон восточноевропейского коммунизма в конце 1980-х будет спровоцирован не богачами, а чешскими интеллектуалами, польскими профсоюзами и разнообразием религиозных групп.
Не довольствуясь обобщениями, Эпплбаум выбирает несколько небольших организаций и детально демонстрирует, что с ними происходит. Ее книга открывается рассказом о Польской женской лиге — группе убежденных волонтеров, организованной для того, чтобы подкармливать беженцев на вокзалах. В ряды организации проникают бюрократы и превращают ее в рупор партийных догм. Подозрительная Варшавская организация молодых христиан закрывается, потому что большая коллекция джазовых пластинок (которую коммунистическая молодежь впоследствии разбила молотками) сделала ее местом постоянных сборищ молодых людей.
Подозреваются владельцы пабов, продавцы табака и парикмахеры, которые «благодаря своим регулярным контактам с населением были основными распространителями фашистской пропаганды». Советские коммунисты не допускают даже независимых «антифашистских» групп. Польские бойскауты попали под прицел, потому что захотели присоединиться к вооруженному антинацистскому движению сопротивления во время Второй мировой войны. Было недостаточно, чтобы человек был открыт новому режиму и враждебен старому. Человек, который явно и активно не демонстрирует свое раболепство, может стать впоследствии источником проблем.
«Каждый государственный праздник становился поводом для обучения, — пишет Эпплбаум, — и каждая организация, от продовольственного кооператива Konsum в Германии до Шопеновского общества в Польше, становилась средством распространения коммунистической пропаганды». Сегодня смешно читать о том, как коммунистические чиновники в области культуры в Восточной Германии говорят: «Если вы посмотрите на творчество Гёте, вы увидите, что он, сам того не осознавая, всегда работал в направлении диалектического материализма». Тогда это не казалось смешным. Это было общество, в котором все должно было подчиняться государственному определению реальности. «Нам нужна поддержка нашей сатирической прессы», — объясняет член ЦК Германии, когда правительство закрывает умеренно-юмористический журнал.
Во всех трех странах, которые изучает Эпплбаум, уничтожение церковно-католических обществ было высочайшим приоритетом, частично потому что Церковь поощряла словоохотливое, активное общение за границей. В 1950 году Caritas, католическая благотворительная организация, которая руководила сиротскими приютами и пунктами бесплатного питания, подвергается нападкам за то, что имеет связи с «аристократами» и сторонниками нацистов и злоупотребляет денежными средствами. Организация была национализирована, а священники — штрафуемы за упоминание о ней в проповедях. Развал Церкви также позволял государству присваивать себе ее имущество, чтобы, по примеру Генриха VIII, отдавать его в ведение «патриотичных священников» и лидеров официальной «оппозиции».
Советский Союз намеревался загнать молодежь в массовые государственные организации. Привычки, привитые Гитлерюгендом, сделали эту задачу более легко выполнимой в Германии, чем где бы то ни было еще. Молодые немецкие коммунисты поощряют шествия с факелами в духе Рифеншталь, а разгром христианских общин сопровождается церемониями публичного позора, напоминающими о Мао. Церковные власти отвечают на подобное запугивание по-разному. Венгерская католическая церковь занимает жесткую позицию. Ее кардинал Йожеф Миндсенти провел последние пятнадцать лет своей жизни, укрываясь в американском посольстве в Будапеште. Однако к тому времени, когда коммунизм пал, венгерская церковь уже сокрушена. Польская церковная иерархия — намного сговорчивее: ее можно осуждать за это, но польская церковь выстаивает и возглавляет антикоммунистическое сопротивление в 1970-х и 1980-х годах.
Советизированная Восточная Европа не была торжеством чистого зла, ничтожества или посредственности — чтобы понять это, достаточно просто послушать симфонические записи 1960-х годов или внимательно изучить вопросы, которые задавали студентам на математических олимпиадах в средних школах стран восточного блока в 1970-е годы. Но она была несвободна. В Польше осуществлялась программа, которая называлась awans społeczyny, своего рода позитивная дискриминация в области образования в пользу детей из рабочих семей. Благородные на словах цели этой организации («углублять и расширять образование, получаемое в школах») напоминают наши собственные слоганы о поощрении этнокультурных различий. Проблема заключается в том, что в awans społeczyny государство преследовало политический интерес, не связанный с образовательными задачами. Точно так же когда польских лидеров выбирали и продвигали по службе, именно государственные интересы ставились превыше всего.
Школьная система также была далеко не бездарна. В Польше коммунистическая «борьба с неграмотностью» оказалась необходимой вследствие закрытия школ во времена нацистской оккупации. Но опять же образование было подчинено идеологической норме конформизма. Эпплбаум упоминает о девочке, которую отправили из школы домой за фразу: «мой дедушка говорит, что Сталин уже горит в аду». Ее отправили домой не потому, что учитель не одобрял ее слова, но чтобы защитить девочку, ее друзей, ее дедушку, ее школу и руководителей школы. В подобных обстоятельствах пропаганда могла быть болеутоляющим средством. Это способ обмануть себя, найти причину подчинения сильному, чтобы сохранить лицо. «Мне нравится не все, что говорит Сталин, — можно было пробормотать (тихонько!) жене, — но кто-то же должен сделать что-то с безграмотностью».
Эпплбаум по-разному в разных случаях говорит по поводу ответственности тех, кто был вынужден мириться с коммунизмом в этих обстоятельствах. Она беспощадна, когда рассуждает о сталинской архитектуре в современной Варшаве. Польские архитекторы, считает она, во многом виноваты в этом сами. Она пишет, что они «подражали немецким художникам, никто из них не рисовал китчевые пропагандистские плакаты под дулом пистолета». (Последнее кажется спорным. Даже если при Сталине и было пространство для художественной свободы, было сложно сказать, где именно оно находилось, и до выяснения этого было бы безрассудно апеллировать к этой свободе.)
В других ситуациях Эпплбаум сочувствует людям с настоящим талантом, которые в обычное время могли бы стать украшением своего общества. Вместо этого они стали винтиками в бесчеловечной машине, по своей воле или нет — было сложно сказать даже им самим. Композитор Анджей Пануфник был вынужден вступить в Союз польских композиторов, чтобы его музыка продавалась. Когда от него, как и от всех остальных членов союза, потребовали предоставить гимн Объединенной партии, он быстро накидал мелодию и был огорчен, увидев, что его вариант стал победителем. Ему нужно было кормить семью, при этом он больше не хотел компрометировать себя близостью к режиму, поэтому Пануфник перестал сочинять и занялся научными исследованиями музыки XVI века. Женщина по имени Галина Бортновска, лидер польского движения скаутов, оставила работу, чтобы преподавать основы религии в начальной школе в Силезии. Это сложно назвать карьерой. «Но в течение шести лет, — пишет Эпплбаум, — она выживала в коммунистической Польше и при этом не сотрудничала с властями». За это приходилось расплачиваться.
Есть тема, которая выходит за границы временного периода, изучаемого Эпплбаум, но очень хорошо ложится на его канву: дьявольская природа военных целей Германии, особенно в Польше. «Задачей немецкой оккупации Польши, — пишет она, — было уничтожение польской цивилизации». Большая часть верхушки общества была истреблена или сослана в концентрационные лагеря. В конце войны от Варшавы в буквальном смысле практически ничего не осталось. Нацисты действительно преуспели в уничтожении тысячелетней цивилизации польских евреев. Можно было бы предположить, что общая беда сделает поляков и уцелевших евреев ближе друг к другу. Ничего подобного. На самом деле, в послевоенные месяцы и годы по Польше прокатилась волна смертоносных антисемитских бунтов и погромов, включая несколько конфликтов, спровоцированных средневековыми кровавыми наветами.
В этих эпизодах коммунисты заслуживают внимания и как преступники, и как жертвы. Эпплбаум отмечает, что коммунисты «неоднозначно относились к еврейской истории и принадлежности евреям». В 1948 году коммунистический лидер Владислав Гомулка высказал свое мнение о том, что «некоторые из еврейских товарищей не чувствуют никакой связи с польской нацией или с польским рабочим классом». При этом Эпплбаум отмечает, что «все главные коммунисты Венгрии — Ракоши, Герё, Ревай — имели еврейские корни». Одним из приоритетов Ракоши была «венгернизация» партии — то есть придание ей «нееврейского» имиджа в глазах общественности. Сталин, вероятно, мыслил примерно в том же ключе, когда предположил, что новорожденное государство Израиль присоединится к коммунистическому блоку. В коммунистической Польше, — отмечает Эпплбаум, — стереотипным образом сотрудника службы госбезопасности (Służba Bezpieczeństwa) был «дьявольски хорошо обученный, фанатичный, высокообразованный человек, вероятно еврей». В послевоенной Польше, по примерным оценкам, евреи составляли около 30% руководства тайной полиции.
Но это не значит, что стереотипы о сотрудниках тайной полиции были верными. В 1947 году, по данным Эпплбаум, 99,5% из них были этническими поляками. Еврейское участие в коммунизме усугублялось жестоким отбором евреев-политиков. Менее одной десятой части 3,5-миллионного населения Польши выжили в войне. Основное большинство выживших провели военное время в Советском Союзе. Те, кто бежал в Советский Союз, с большой долей вероятности были до этого коммунистами. Те, кто выжил благодаря Советскому Союзу, с большой долей вероятности становились коммунистами после. А те, кто не чувствовал этой идеологической близости, вряд ли возвращались в Польшу, чтобы жить при сталинизме. Довоенные восточноевропейские евреи, разумеется, больше поддерживали коммунизм, чем остальное население, а холокост провел дополнительную сортировку, заставив евреев, особенно в Польше, с намного большей симпатией смотреть на коммунизм, чем когда бы то ни было. Коммунисты научились использовать евреев в качестве козлов отпущения. Негодяями, изобличавшимися на показательных судах в Венгрии и Чехословакии в начале 1950-х, были в основном евреи, а в 1968 году польское правительство провело «антисионистскую» кампанию, которая означала отъезд тысяч польских евреев.
«Пожалуй, нет более эмоционально заряженных и деликатных тем, — пишет Эпплбаум, — чем история евреев в послевоенной Восточной Европе, и особенно евреев в послевоенной Польше. Сложное отношение восточноевропейских евреев к восточноевропейскому коммунизму и составляет центр этого минного поля». Эти взрывоопасные отношения стали предметом книги Марси Шор «Вкус пепла» (The Taste of Ashes).
Если вы прекратите читать книгу The Taste of Ashes на 119-й странице, у вас не будет ни малейшего представления, о чем она. Шор называет ее «глубоко субъективной». Она также очень поэтична. В языке книги есть благозвучие, даже некий ритм. Это интеллектуальная автобиография, рассказывающая о первых двух десятилетиях научной карьеры Шор в Восточной Европе: поездки (Прага в 1990-е, Румыния, где она изучала политики меньшинств, и, наконец, Польша), языки (чешский, польский, идиш) и герои (начиная от правого словацкого парламентария, которому нравится «Вопль» Аллена Гинзберга, и заканчивая чешским другом, который после операции по смене пола пишет Шор о том, что «революция не закончилась, она только начинается!»). Вы можете сравнить ее книгу с «Одержимыми» Элиф Батуман, замечательной работой о русской литературе: Шор тоже излагает очень интересную тему, представляя читателям различных эксцентриков, которые рассказывают ей о ней. Тема, которая увлекает Шор вскоре после переезда в Польшу, раскрывается на странице 120. Это воспоминания о сталинизме и попытка понять, кого в нем винить.
Когда пала Берлинская стена, Шор была тинейджером. К тому времени, когда она прибыла в Европу, «падение коммунизма уже открыло ящик Пандоры». До этого люди всех мастей использовали коммунизм как удобный инструмент эксплуатации других людей. Как только коммунизм прекратился, люди начали сводить счеты друг с другом. Но здесь была еще одна сложность. Первым это заметил Пол Берман в своем непререкаемом эссе о революционной Чехословакии в 1990 году — что антикоммунистические волнения были порождены не противниками марксизма, а сторонниками пересмотра марксизма и другими активистами левых сил. Шор соглашается с этим. Она отмечает, что «Хартия-77», документ чешских диссидентов, «не была антимарксистской». Это правда, однако необязательно приписывать это заслугам левых сил. Восточноевропейское левое движение в своем оппозиционном обличии было намного более многообразно и многонационально, чем хочется думать нам, а в своем правящем обличии оно было намного более брутально, чем обычно думали сторонние наблюдатели. Возможно, среди противников сталинизма были слишком широко представлены дети сталинистов: только они понимали правила настолько хорошо, чтобы знать, какие из них можно нарушить, а какие нет. Шор повезло встретиться с некоторыми наиболее характерными членами этой группы, включая Адама Михника и Константина Геберта.
В архивы послевоенного Центрального комитета польских евреев Шор направил историк Ян Гросс. Там она начала изучать удивительную семью Берманов, которая фигурирует в книге «Икра и пепел» (Caviar and Ashes) — ее работе о Вате и его окружении. Всего в семье Берманов было пятеро детей, двое из которых погибли в Треблинке. Одним из выживших был Якуб, польский «мини-Сталин», который, как рассказывает нам Эпплбаум, участвовал в заговоре, чтобы помочь Советской Армии обмануть польскую армию ополчения. Его младший брат Адольф был сионистским активистом, который был изгнан из Центрального комитета польских евреев за «правосторонний уклонизм» и эмигрировал впоследствии в Израиль.
Будучи обруганной однажды в иудейской школе за вопрос о том, можно ли сказать, что кибуц похож на коммунизм, Шор ожидала обнаружить, что братья конфликтуют. Однако она наоборот увидела, что послевоенные отношения сионистов и коммунистов были «теплыми». Адольф не был антикоммунистом: в 1952 году в Израиле (где его чаще знают под именем Авраама Бермана) он порвал со своей Сионистской левой партией за то, что она осудила показательный сталинский суд над Рудольфом Слански в Чехословакии, и вступил в Коммунистическую партию Израиля. Якуб также не был враждебен к иудаизму, как рассказал Шор его столетний друг детства. Шор называет это «своим первым осознанием того, насколько безысходно сложно еврейский вопрос был переплетен с коммунистическим вопросом».
Шор — поклонница метода «диалога между автором и его источниками», изобретенного Яном Гроссом. Именно такой диалог возникает, когда Шор обсуждает воспоминания о коммунизме с историками, старыми коммунистами, детьми коммунистов и польско-еврейскими друзьями, которых ей удается найти. Она обнаруживает расхождения в понимании сталинизма поляками-евреями и поляками-неевреями. «Костек [Геберт] сказал мне, что для правых война была войной между государствами, — пишет она. — Для левых это была война между идеологиями». Еврейский математик и философ морали Станислав Краевски, чьи родители оставались коммунистами даже после того, как его дедушка и бабушка были казнены Сталиным, верит, что «еврейский большевизм» — это не просто стереотип, но нечто такое, вину чего нужно признать. «Я не использовал слово “простить”, — говорит он Шор, — но, возможно, больше подойдет “признать”, “вступить в диалог”…» Генри Дашко, сын еврейских коммунистов, которые покинули Польшу во время антисионистской кампании 1968 года, говорит Шор, лежа на смертном одре, что, когда Советский Союз вторгся в Польшу в сентябре 1939 года, польские евреи были рады этому. Он говорит: «Для евреев 17 сентября ничего не значило». Еврейские друзья Шор Богна и Леа возмущаются по поводу того, что их энтузиасты-родители крестили их двадцать лет назад в знак солидарности с движением «Солидарность»: «в пылу протеста и в качестве искупления за выбор, сделанный их собственными родителями, которые были в рядах строителей польского коммунизма», — пишет Шор. Ее книга шокирует нас. Да, это диалог, диалог об исторической вине польских евреев. Не о вине выживших — просто о вине.
«Весь этот стереотип о евреях, поддерживающих большевиков и коммунистов, — это ерунда», — сказал учитель Шор Гросс в самый разгар яростных публичных дебатов о «Соседях» (Neighbors), его книге о погромах, устроенных поляками в деревне Йедвабне в 1941 году. Коллега Гросса Томаш Стржембош говорил: «Было объяснимо, что в 1941 году поляки в Йедвабне не любили евреев. В конце концов, за двадцать один месяц до этого евреи не горевали по поводу конца Польской республики. Наоборот, они приветствовали Красную армию, они оказывали содействие в депортации поляков в советские трудовые лагеря». Шор неустанно демонстрирует свое восхищение патриотизмом Гросса и особенно его моральным устремлением, называя его попыткой добиться того, чтобы польская интеллигенция осталась, как она всегда была, «совестью нации». Гросс был прав, высказывая в Gazeta Wyborcza свои опасения о том, что появление смягчающих обстоятельств в истории в Йедвабне (например, запугивания немцев или политические симпатии евреев) «позволит нам в итоге сказать что-то вроде “Ага, я понимаю”, или “Это было чудовищное преступление, но, в конце концов…”, или “Это было ужасно, непростительно, и тем не менее…”»
Это заводит Шор в тупик, потому что та же опасность поджидает историка и в случае со сталинизмом. Так же целенаправленно она собирает свидетельства и рассказы очевидцев, чтобы донести мысль, что отрицание связи между евреями и коммунизмом — это лишь дань вежливости. Шор упоминает письмо, которое она сама послала Гроссу. В этом письме она говорит ему, что там, где он видел «заговор» поляков во времена холокоста, она подозревает только «равнодушие и пассивность». Для большинства поляков сталинизм стал продолжением нацизма. Для некоторых польских евреев он был спасением от нацизма. Константин Геберт, рассказывая о своей матери, которая присоединилась к польскому отряду Красной армии, сказал просто: «Для нее выбор был очевиден: либо ГУЛАГ, либо газовая камера. Из ГУЛАГА люди возвращались…»
Конечно, выбор был далеко не у всех. Чаще всего, как говорит Шор (о Чехословакии), подобный выбор приводил людей к тому, что в итоге «они шли на смерть в Терезиенштадте с именем Сталина на устах». Хеда Марголиус, чей муж Рудольф был казнен во время показных судов в Чехословакии в 1952 году, рассказала Шор, что она не была коммунисткой, когда попала в Аушвиц, но коммунисты, которых она встретила там, «были, на самом деле, лучшими людьми в тех лагерях, …единственными, кто думал не только о себе и не только об ужасах, с которыми сталкивались они сами, но о том, каким будет мир, когда война закончится. И это давало им такую силу и они были такими замечательными людьми, что просто очаровывали всех вокруг себя».
Первое, что она и ее муж сделали, когда освободились, — вступили в Коммунистическую партию. Пани Ирена, третий выживший ребенок Берманов, выразилась очень просто: «Если человек был коммунистом, он не был антисемитом».
Шор смущает один эпизод в истории польского сопротивления нацизму. Сбежав из Варшавского гетто в 1942 году, Адольф Берман и его друг Владислав Бартожевски, католик, член сопротивления, заключенный впоследствии в Аушвиц, помогли разыскать тайную организацию под названием Żegota — Совет помощи евреям. Бартожевски провел в заключении семь лет в то время, когда Якуб Берман возглавлял аппарат службы безопасности. Почему Якуб Берман не сделал ничего, чтобы помочь человеку, сделавшему так много для его брата, для его народа? Или почему сам Адольф не вмешался и не поговорил с братом по поводу Бартожевски? Когда Шор задает этот вопрос Бартожевски в 1997 году, он, кажется, искренне не понимает, на что она намекает. Что могли сделать Берманы? Они были в той же ловушке, что и все остальные. Якуб Берман сам был настолько осторожен, что даже не написал своему брату в Израиль с соболезнованиями по поводу смерти его жены. Позже Шор увидит досье тайной полиции на Якуба Бермана, датируемое 1968 годом. В нем был фальсифицированный документ от апреля 1945 года, якобы написанный Берманом своим друзьям-евреям о том, что у них «есть шанс захватить всю государственную жизнь в Польше в свои руки и взять ее под свой контроль». Без сомнений, этот документ был бы пущен в дело, если бы Коммунистической партии пришлось предпринимать против него крайние меры.
Дочь Якуба Бермана пани Люцина при встрече обвиняет Шор в том, что у нее «антиисторический подход», что она не может осознать ограниченность альтернатив в то время, «особенно для евреев». Если это и было когда-то недостатком Шор, то этот недостаток она устраняет в ходе исследования. Один из главных плюсов ее книги — она передает, насколько невелик был выбор для польских евреев даже при коммунизме. Как писал Александр Машиевски, ученик Адольфа Бермана, эмигрировавший в Бруклин в 1968 году, в своем письме учителю, «сионизм не предлагал никаких альтернатив. В настоящее время он может РЕШИТЬ проблемы десятков или нескольких десятков тысяч польских евреев, но в те времена он был беспомощен в отношении трех с половиной миллионов евреев в России. Он давал шанс отдельным людям, но судьба всей нации должны была быть определена страной, которая оказалась негостеприимной… Как в древнегреческих трагедиях, мы стояли перед дилеммами, каждая из которых предвещала катастрофу».
Эти две книги — знак того, что что-то меняется в нашем понимании XX века. Эпплбаум и Шор, хотя и близки по возрасту, смотрят на проблемы с точки зрения разных поколений. Эпплбаум, родившаяся в 1960-е, вспоминает в сознательном возрасте о Холодной войне; Шор, которая родилась в 1970-е, этого не помнит. Эпплбаум говорит с теми, кто пережил тоталитаризм, и на их языке. Она посвящает свою книгу «тем восточным европейцам, которые отказывались жить во лжи». Ее пространная и категоричная работа дает нам самое авторитетное знание о коммунизме из всех имеющихся, и это именно авторитетное знание.
Шор посвятила себя другой задаче. Ее книга демонстрирует, как выглядит эрудиция в век Интернета. Как в ветке дискуссий в блоге, она фиксирует каждый неправильный шаг, который автор делает на пути к пониманию. Шор практически никогда не говорит о важных вещах своим голосом. Это означает потерю авторитетности по сравнению с более классическим стилем Эпплбаум, но позволяет ей делиться с читателем большим. Это освобождает ее от супер-эго, присущего историкам. Вопрос о том, может ли читатель переварить некоторые взрывоопасные вещи, которые ей приходится говорить о евреях и коммунизме, кажется, не приходил ей в голову.
Некоторые читатели могут посчитать отвратительным, что она путешествовала по миру и выуживала из эмигрировавших долгожителей-очевидцев мнения о том, был или не был Якуб Берман «хорошим евреем». Другие могут увидеть в сборе подобных личных воспоминаний попытку смягчить то, что Якуб Берман сделал с Польшей. Думающие историки могут разойтись во мнениях относительно того, насколько подобная история-через-воспоминания — более честная (прозрачная) или более трусливая (ни к чему не обзывающая), чем обычная. Но для любого добросовестного читателя будет ясно, что Шор выбрала предметом своего исследования историческую вину для того чтобы углубить наше понимание, а не для того чтобы сеять раздор или привести кого-то в ярость. Она нашла способ высветить некоторые польские и еврейские мысли о худших эпизодах XX века, и этот способ — честный, свежий и захватывающий. Вина, в конце концов, — это не просто причиняемое самому себе страдание, а продуктивная моральная работа. Понятие «вины» всегда описывает практически любое сознание, функционирующее должным образом.
Источник: New Republic
Комментарии