Деконструкция марксистско-ленинской историографии: воспоминания о национал-социализме в поэзии Восточной Германии

Поэт — переводчик с языка молчания... и свидетель о несбывшемся? Что не скажут политики, доскажут поэты.

Карта памяти 27.11.2013 // 1 386
© Marcin Lachowicz

Принято считать, что исследования в литературе ГДР национал-социализма, имеющие субъективный, многозначный (что значит по сути — двусмысленный, неопределенный) характер в противовес официальной, «объективной», «однозначной» марксистско-ленинской историографии, появились лишь в конце 1960-х — начале 1970-х годов [1]. Вместе с автобиографическими произведениями, например Kindheitmuster (1976) Кристы Вольф или лирической поэзией Гюнтера Кунерта, Сары Кирш и других поэтов, принадлежащих к Саксонской поэтической школе, сформировался комплексный взгляд на немецкое прошлое, не дававшее покоя Восточной Германии. Конечно, ранняя поэзия ГДР прославляла новое общество, покончившее с фашистским прошлым; но было несколько важных исключений. Данное исследование направлено на изучение дискурса, не совпадающего с официальной историографией, в стихотворениях Йоханнеса Бобровски и его дальнейшее развитие в литературе Восточной Германии, особенно в произведениях Сары Кирш.

Стихотворения Бобровски 1950–60-х годов предвосхищают многосторонний подход к личной и коллективной памяти последующего молодого поколения [2]. Его поэзия представляет личный опыт как исторический факт. Такой подход сделался эстетической моделью для молодых писателей, переживающих и исследующих холокост и Вторую мировую войну как пространство собственного опыта.

В годы основания ГДР поощрялось участие писателей в строительстве социализма скорее путем прославления прогресса в новой социалистической Германии, нежели размышления о национал-социалистическом прошлом [3]. В то время как граждане Федеральной Республики Аденауэра избегали столкновения с недавним прошлым, используя личные и коллективные механизмы отрицания, марксистская историография, рассматривающая национал-социализм как продукт капитализма, позволяла жителям Восточной Германии чувствовать себя победителями истории. Как только Восточная Германия и антифашистское движение заявили об избавлении от реакционных элементов, тут же было объявлено об освобождении от груза нацистского прошлого [4]. Бербел Боули, одна из основателей оппозиционной группы Neues Forum (дата создания — 1989 год), родилась в 1945 году и выросла в социалистической Германии. Она вспоминает о своем отношении к национал-социализму и о его значении для ее поколения — поколения 1960-х годов:

“Da kam man schon auf solche Themen: Wir sind das bessere Deutschland. Wir haben aufgeräumt. Die Nazis sind alle im Westen. Das war für mich glaubwürdig. Für mich war das hier schon das bessere Deutschland” [5].

[«Достаточно легко было уловить основные идеи. Мы — лучшая Германия. Мы очистились. Все нацисты остались на Западе. И я верила в это. Для меня это была лучшая Германия».]

Восточногерманский дискурс, обозначенный выше, вкупе с утешительной верой в прогресс создал систему взглядов, позволявшую индивиду избегать неприятных и травматических личных воспоминаний на когнитивном и эмоциональном уровнях [6].

Таким образом, официальный дискурс ГДР основывался на рациональном и профессиональном осмыслении национал-социализма с помощью марксистско-ленинского подхода [7]. Он функционировал как система исключений и запретов, сложившись вокруг дуалистической структуры, которая обозначала культурные и общественные нормы как правильные или неправильные. Он был однозначным в том смысле, что был направлен на запрет любой формы неопределенности, двусмысленности [8]. Официальные социалистические нормы были установлены на основе бинарной системы, зиждущейся на различии между просвещенческими и антипросвещенческими ценностями. Антипросвещенческие способы мышления — субъективные, эмоциональные — были охарактеризованы как иррациональные, буржуазно-индивидуалистические, реакционные или даже фашистские (Bathrick: 15–16). Отсутствие индивидуальной памяти о холокосте и в литературном, и в нелитературном дискурсе стало причиной эмоционального вакуума в коллективной памяти, что означало психологическое разделение фактического знания о «капиталистических фашистских преступлениях» и личных воспоминаний или воспоминаний родителей (Fulbrook: 53–55; 162) [9]. Несмотря на коренную во многих отношениях денацификацию в сфере образования, управления и производства и фокусирование на «антифашистском» образовании в школах, чувство эмоционального дистанцирования от преступлений национал-социалистического прошлого преобладало среди людей, принадлежащих к разным поколениям, что объясняется «объективными» способами мышления и сущностью господствующего дискурса.

Стихотворения Бобровски исследуют эту пустоту инструментом субъективных размышлений о личном и коллективном опыте. Его произведения разрушают и переписывают официальную историографию с помощью многозначного и нерационального способа ведения дискурса и с помощью самого содержания. Они деконструируют миф об «антифашистской» Восточной Германии и ставят под сомнение исторический оптимизм.

“Die Deutschen und der europäische Osten […] Eine lange Geschichte aus Unglück und Verschuldung seit den Tagen des deutschen Ordens, die meinem Volk zu Buche steht. Wohl nicht zu tilgen und zu sühnen, aber eine Hoffnung wert und einen redlichen Versuch in deutschen Gedichten” [10].

[«Немцы и Восточная Европа […] — длинная история катастроф и вины со времен Тевтонского ордена, что лежит на совести моего народа. Это не может быть вычеркнуто из памяти, это нельзя искупить. Но это заслуживает надежды и честных попыток немецкой поэзии».]

Эти слова резюмируют центральную тему произведения Бобровски. Его первые два поэтических сборника «Время сарматов» (1961) и «Земля теней и рек» (1962) посвящены общей истории немцев и их восточноевропейских соседей [11].

Бобровски родился в 1917 году в Тильзите, который на тот момент относился к восточной части Германии; он вырос на территории, населенной немцами, поляками, литовцами, цыганами и евреями. В своих стихотворениях Бобровски налагает друг на друга воспоминания о своем детстве и о преступлениях, совершенных немцами против представителей других этнических групп, в которых он участвовал как немецкий солдат во время Второй мировой войны. Бобровски вводит название «Сарматия» — географический термин, обозначающий Восточную Европу, который использовал александрийский географ и астроном Птолемей во II в. до н.э., чтобы охватить одновременно географическое и историческое пространство, которое он описывает. Он интерпретирует историю как отрицательный континуум, повторяющуюся модель, восходящую к своим мифическим истокам. Его скептический взгляд на исторический процесс и соотношение между личной и коллективной ответственностью в прошлом Германии составляет суть его произведений.

Бобровски снова и снова обращается к еврейской культуре Восточной Европы, уничтоженной немецкой армией. Эта тема раскрывается в его стихотворении Die Spur im Sand (1954), иллюстрирующем также его поэтический подход к истории и личной памяти. Die Spur im Sand — это повторяющееся изображение вездесущих следов немецкой жестокости в Сарматии, а также отражение сложностей, свойственных процессу воспоминания, неуловимой природе «настоящей» памяти.

Der blasse Alte
im verschossenen Kaftan.
Die Schläfenlocke wie voreinst. Aaron,
da kannte ich dein Haus.
Du trägst die Asche
im Schuh davon.

Der Bruder trieb
dich vor die Tür. Ich ging
dir nach. Wie wehte um den Fuß
der Rock! Es blieb mir eine Spur
im Sand.

Dann sah ich
manchmal abends
von der Schneise
dich kommen, flüsternd.
Mit den weißen Händen
warfst du die Schneesaat
übers Scheunendach.

Weil deiner Väter Gott
uns noch die Jahre
wird heller färben, Aaron,
liegt die Spur
im Staub der Straßen,
finde ich dich.
Und gehe.
Und deine Ferne
trag ich, dein Erwarten
auf meiner Schulter. (GW I: 28)

[«Бледный старик в полинявшем кафтане. / Старомодные завитые пряди. Аарон, / Раньше я знал твой дом. / Ты унес его пепел с собой. / Твой брат выгнал тебя из дома. Я следовал / За тобой. Как развевался твой кафтан! / И я остался один, смотря на следы на песке. // После / Я видел тебя иногда / Идущим вечерами по дороге, бормоча. / Своими белыми руками / ты бросал хлопья снега / на крышу амбара. // Потому что твой Бог-отец / продолжит освещать нашу жизнь, Аарон, / следы останутся на грязных улицах, / И я найду тебя. / А я пойду. / И я буду нести твою даль, твою надежду / на моих плечах» [12]].

Это стихотворение напоминает о событии из прошлого лирического героя. Его соседа-еврея забрали. Слово «пепел» вызывает ассоциацию с печами лагерей смерти, восходя одновременно к знаменитому стихотворению о холокосте Пауля Целана Todesfuge (1948) и к произведениям самого Бобровски, посвященным погромам в Восточной Европе — центральным событиям в его поэзии, например в стихотворениях Die Heimat des Malers Chagall (1955) и Holunderblüte (1960). Употребление старинного слова voreinst («после») служит для расширения исторического измерения. Многозначительная строка «И я следовал за тобой» указывает на чувство личной ответственности, относится к лирическому герою, преследующему изгнанного соседа Аарона, а также к самому Бобровски — солдату, отправленному на восток в составе отряда, следующего за айнцатгруппами (оперативными карательными отрядами), уничтожавшими евреев во время вторжения в Россию, и, в конце концов, к летописцу, описывающему столетия угнетения Восточной Европы [13]. Заключительная часть стихотворения указывает на поэтический проект Бобровски как целое: обещание помнить свою личную вину как часть коллективного прошлого Германии, несущую бремя общей вины. “Das will ich: eine große, tragische Konstellation in der Geschichte auf meine Schultern nehmen, bescheiden, und das daran gestalten, was ich schaffe” [14]. [Именно этого я и хочу: взвалить совокупность великих трагических событий на свои плечи и преодолеть их так, как смогу.]

Вторжение национал-социализма c его жестокостью и насилием в мирную жизнь восточноевропейских «местечек» (shtetl) отражено в таких произведениях, как Kaunas 1941 (1957/58), Bericht (1961) и An*** (1958). Большинство этих стихотворений имеет множество отсылок к времени, месту и другим деталям описываемых событий. Фотография под названием «Ковно, 28 июня 1941 года», опубликованная в историческом исследовании о холокосте, должно быть, по мнению Дагмар Дескау, была известна Бобровски и послужила источником для его стихотворения Kaunas 1941 [15]. Под фотографией следующая запись: “Bei dem Blutbad in Kowno (Litauen) ließ sie (scil. die Sicherheitspolizei) Hunderte von Juden durch freigelassene Zuchthäusler mit Eisenrohren totschlagen” (Schoenberner: 41). [Во время массовых убийств в Ковно (Литва) спецслужбы освободили заключенных из тюрем и приказали им избить до смерти железными трубами сотни евреев.] В стихотворении это событие облечено в мрачные, таинственные строки:

Stadt,
über dem Strom ein Gezweig,
kupferfarben, wie Festgerät. Aus der Tiefe die Ufer
rufen. Das hüftkranke Mädchen
trat vor die Dämmerung damals,
sein Rock aus dunkelstem Rot.

Und ich erkenne die Stufen,
den Hang, dieses Haus. Da ist kein
Feuer. Unter dem Dach
lebt die Jüdin, lebt in der Juden Verstummen,
flüsternd, ein weies Wasser
der Tochter Gesicht. Am Tor
lärmen die Mörder vorüber. Weich
gehn wir, im Moderduft, in der Wölfe Spur […]. (GW I: 60–61)

[«Город / по берегам реки раскинулся, / цвета меди, как праздничное украшение. Из / глубины взывают берега. / Девушка с больным бедром / В красной юбке вышла из сумрака. // И я узнал шаги, склон, этот дом, неосвещенный. Под этой крышей / живет еврейская девушка, живет в еврейской тишине, / шепчет что-то дочери. Убийцы / шумно входят в ворота. Тихо / мы идем, чувствуя запах плесени, по следам волков […]».]

Конкретное время, указанное в заглавии, снова сменяется на широкое damals («тогда») в пятой строке. Личность девушки в первом стихе не раскрыта. Только в контексте других стихотворений Бобровски, где девушка в красной юбке — повторяющийся образ, она может быть истолкована как исконный образ преследуемой невинности. Все, что мы узнаем о личностях людей, изображенных в стихотворении, — это их этническая принадлежность, возраст или семейные отношения. Бобровски не интересуют личные истории. В «Каунасе» он видит убийство людей из-за их этнической принадлежности как братоубийство. Лирический герой в стихотворении предстает то как личность, то как общность людей. Он говорит и как представитель тех, кто закрывал глаза на совершаемые преступления, и как представитель всех немцев, виновных в активной или пассивной поддержке «волков» национал-социализма. Смена описания размышлением указывает, что в стихотворении в первую очередь идет речь об индивидуальном отношении к событию: [16]

Sah ich dich nicht mehr an,
Bruder? An blutiger Wand
schlug uns Schlaf. So sind wir
weitergegangen, um alles
blind. (GW I: 60)

[«Разве я не смотрю на тебя, / брат? На кровавую стену, / которую мы преодолели во сне. И так мы шли, / став все слепыми».]

В поэзии Бобровски жертвы-евреи и их истории лишены индивидуальности; они заполняют архетипические пространства: землю, небо, человека, горы, реки, равнины [17]. В его произведениях исторические события — скорее проявления вневременных, общих моделей, чем индивидуального человеческого поведения. Историография и мифология имеют один и тот же статус. Например, в неопубликованном стихотворении An*** отсылка к мельнику, герою славянской мифологии, связывает холокост с насильственным обращением славянских племен в христианство и с разрушением их традиционной культуры рыцарями Тевтонского ордена в Средние века (GW II; 312). В трактовке истории Бобровски вина как Schattenfabel von den Verschuldungen («призрачная легенда о чувстве вины») определяется в контексте гуманистических и христианских ценностей (GW I: 161). В ходе интервью в 1964 году Бобровски объяснял:

“Ich bin als Soldat der Wehrmacht in der Sowjetunion gewesen. Ich habe dort das noch vor Augen geführt bekommen, was ich historisch von den Auseinandersetzungen des Deutschen Ritterordens mit den Völkern im Osten und von der preußischen Ostpolitik aus der Geschichte wußte”[18].

[«В Советском Союзе я побывал в качестве немецкого солдата. Я смотрел на все происходящее в первую очередь исходя из того, что я знал из истории о конфликте между Тевтонским орденом и племенами на востоке, а также об отношениях между Пруссией и Восточной Европой».]

Здесь, как и в своих поэтических произведениях, он трактует отдельное событие как повторяющийся пример того же самого принципа бесчеловечности, низшей точкой которого стал национал-социализм. Он предлагает статичную или циклическую модель истории, диаметрально противоположную любой идее прогресса. В своем программном стихотворении Absage (1959) он утверждает: “Neues hat nie begonnen” («ничего нового никогда не начиналось») (GW I: 73). Способность индивида к действию сократилась до болезненных воспоминаний о прошлом через язык. Воспоминание через поэзию парадоксальным образом дает надежду на преодоление повторяющейся катастрофы истории.

Вместо того чтобы посмотреть на личное и коллективное прошлое с безопасного расстояния рационального анализа, Бобровски пытается оживить его через поэзию Zauberspruch (волшебным заклинанием) или Beschwörungsformel (зАговором) [19]. Он хочет испытать себя болезненным процессом воспоминания. По его собственным словам, он желает, чтобы память angegriffen (разъедала) его, как кислота разъедает металл. Бобровски использует метафору с «ржавчиной» в нескольких стихотворениях для описания процесса воспоминания. В Wiedererweckung (1965) и лирического героя, и читателя принуждают к воспоминанию:

beleb mit Worten
das Blut in den Bäumen und
den Lungen, den Rost
schlag von den Wänden und Stufen,
an deinen Händen
bleibt er, dort mag er sich nähren
mit deinen Nägeln. (GW I: 203)

[«возродить словами / кровь на деревьях и / в легких, очистить от ржавчины / стены и ступени, / она останется на твоих руках, / где она будет питаться / твоими ногтями».]

Эмоциональное очищение читателя достигается образным языком стихотворения, а не логическим его истолкованием. Стихотворение как «заклинание» позволяет читателю через его открытую синтаксическую структуру и многозначную образность наполнить свободные ассоциативные пространства личными эмоциями, ассоциациями и воспоминаниями. По сути, оно создает «протетическую память», чтобы разделить процесс воспоминания даже с читателем, не имеющим личного опыта национал-социализма [20]. Такое сведение личностей и событий к их символичной функции может, тем не менее, мешать эмоциональному отождествлению и даже, возможно, сопереживанию со стороны читателя с реальными человеческими жертвами нацистской армии.

Поэзия Сары Кирш может быть прочтена как продолжение поэтического стиля Бобровски с его стремлением к нерациональному, метафизическому приближению к истории и глубоко скептическим отношением к прогрессу. Поэзия Кирш — типичный пример субъективного и многозначного исследования национал-социалистического прошлого, что характерно для многих молодых писателей в ГДР с конца 1960-х годов [21]. Их тексты рассматривают прошлое как лично пережитую реальность. Они исследуют вопросы личной ответственности и процесс воспоминания на личном уровне или через воспоминания поколения их родителей о том, что они должны были или не смогли сделать в нацистской Германии. В глубокомысленных элегиях Кирш ключевая проблема — «изображение прошлого с чьей-либо позиции в настоящем, чтобы показать его продолжающееся влияние на чье-либо настоящее» (Haufe, GW I: LVI). Ее произведения изо всех сил пытаются охватить глубоко личное и чувственное измерение опыта, который был вычеркнут из официального рационалистического дискурса. Как и Бобровски, она хочет воскресить и моменты исторической жестокости в настоящем, используя неоднозначных и захватывающих «агентов воображения» [22]. Заголовок ее сборника 1972 года Zaubersprüche («Заклинания») — программный для ее формального метода [23]. Элементы мифа, фольклора и вымысла используются как альтернативный нерациональный способ выражения, обеспечивающий доступ к Другому через память.

Как отмечает Барбара Мабее, Кирш рассматривает нацистский геноцид евреев как часть истории угнетения и истребления Другого [24]. Угнетенный Другой проявляется в ее стихотворениях в различных формах: не только как еврейское начало или изначальное единство человека и природы, но и, например, как женственность. “Hirtenlied” в Landaufenthalt — парадигма ее поэзии. Она отражает избранную ею же роль летописца истории господства над Другим в природе и человеческом сознании.

Ich sitz über Deutschlands weißem Schnee
der Himmel ist aufgeschlitzt
Wintersamen
kommt auf mich, wenn nicht Schlimmres
Haar wird zum Helm
die Flöte splittert am Mund.
[…]
Ich knote an Bäume mich lieg unter Steinen
streu Eis mir ins Hemd ich schneide
das Lid vom Aug da bleibe ich wach:
Meine tückische Herde
die sich vereinzelt die sich vermengt
meine dienstbare tückische Herde
wird Wolke sonst: winters noch
ist sie zerkracht [25].

[«Я сижу над белым снегом Германии / небо раскидывает / Зимние семена / приди ко мне, если нет ничего хуже / волосы становятся шлемом / флейта раскалывается во рту. // […] Я привязываю себя к деревьям, лежащим под камнями / посыпаю мою рубашку льдом. Я отрезаю / свое веко, пока я бодрствую: / Мое коварное стадо / разделяется и смешивается / мое пригодное коварное стадо / становится облаком: храня молчание зимой / оно взрывается».] [26]

Само воспоминание обретает следы истории в природе. Способ, с помощью которого Кирш объединяет запрещенную память об исторической жестокости и разрушение природы в своем стихотворении, напоминает произведения Бобровски. Покрытый снегом ландшафт в первой строфе символизирует положение лирического героя в послевоенной Германии, отказывающегося вспоминать свое недавнее прошлое. Schnee («снег») и Wintersamen («зимние семена») могут быть прочтены как интертекстуальные ссылки на произведения Бобровски, Пауля Целана или Нелли Закс. В их стихотворениях, как и в другом тексте Кирш Landaufenthalt, снег, холод, зима и лед служат метафорами для изображения жестокости, амнезии и духовного паралича времен национал-социализма. Образ Schneesaat (снежных хлопьев) в поэме Бобровски Die Spur im Sand — не единственный пример. В метафоре, примененной в стихотворении Кирш, Германия «похоронила» свои преступления против Другого под покровом «белого снега» и таким образом обречена повторить их. Порочный круг насилия, направленного против себе подобных, может быть лишь сопереживанием. Болезненная память о преступлениях против человечества и природы включает в себя трудный возврат к внутренней и внешней природе: «Я привяжу себя к деревьям […]». Стихотворение заканчивается апокалиптическим видением ядерной катастрофы. Саморазрушение изображаемого ею общества, или «коварного стада», в результате непрекращающегося истребления Другого можно предотвратить только с помощью упорного воспоминания. Это, однако, представляется выше возможностей человека. Как и в произведениях Бобровски, воспоминание оказывается мучительным и, возможно, безнадежным занятием. Как бы то ни было, нужно пытаться вспоминать снова и снова, и хотя это звучит парадоксально, мотивировать себя чувством надежды.

Поэтический подход Бобровски к национал-социализму и холокосту может быть подвергнут критике по ряду оснований. Аспекты, открытые для критики, — это его изображение исторического процесса в основном как силы судьбы и его несколько стереотипное описание жертв-евреев [27]. Но Бобровски остается исключением в литературе Восточной Германии 1950-х — начала 1960-х годов, будучи писателем-неевреем, наиболее последовательно поднимающим тему личной и коллективной вины. Не следует недооценивать значение его поэтического подхода к проблеме памяти в литературе Восточной Германии.

Труднее определить, какое воздействие вышеописанный литературный контрдискурс имел на культурный контекст в ГДР. Томас С. Фокс в исследовании «Предписанная память. Восточная Германия и холокост» (Stated Memory. East Germany and the Holocaust) приходит к выводу, что большинство восточногерманских писателей и кинематографистов принимали участие в создании официального положительного дискурса. Но он также отмечает, что вместе с этим они «достаточно часто расширяли и даже подрывали этот дискурс» (Fox: 98). Тем не менее, эти подрывные мнения и оценки оставались маргинальными в рамках общества ГДР. Официальная основополагающая идеология социалистических «исторических победителей» имела огромное значение для формирования коллективной идентичности в стране и продолжала доминировать не только в политической сфере, но и в кинематографе, школьных учебниках и, в конце концов, в культурной памяти в целом (Bathrick: 17). Текущий подъем правого экстремизма в бывшей Восточной Германии может навести на мысль, что восточные немцы до сих пор считают, что у них было очень мало общего с национал-социализмом. Мэри Фулбрук объясняет:

«С одной стороны, повествовательная структура официальных повествований и используемый в них набор слов указывают на то, что эти повествования должны были не восприниматься и осмысляться, а скорее воспроизводиться как неоспоримая правда. С другой — основная мораль этих рассказов, состоящая в том, что не нужно ничего или почти ничего стыдиться, получила широкий народный отклик» (Фулбрук: 155).

Если допустить, что в то же время рассказы отцов и дедов, поддержавших или, по крайней мере, не сопротивлявшихся нацистскому режиму, были переданы следующим поколениям вне рамок официального дискурса, можно предположить, что эти повествования — или, еще хуже, ревизионистские неонацистские истории — по всей видимости, заполняют эмоциональную пустоту, оставленную официальной марксистко-ленинской историографией (Fulbrook: 158) [28].

 

Примечания

1. Bathrick D. The Powers of Speech: The Politics of Culture in the GDR. Lincoln: University of Nebraska Press, 1995. P. 18–19; Fulbrook M. German National Identity after the Holocaust. Cambridge: Polity Press, 1999. P. 159; Korte H. Geschichte der deutschen Lyrik seit 1945. Stuttgart: Metzler, 1989. P. 126–135. Об определении «однозначного дискурса» см.: Zima P. ‘Der Mythos der Monosemie. Parteilichkeit und künstlerischer Standpunkt // H.-J. Schmitt (ed.). Literaturwissenschaft und Sozialwissenschaften: Einführung in die Theorie, Geschichte und Funktion der DDR-Literatur. Stuttgart: Metzler, 1975. P. 77–108.
2. Мое понимание «коллективной памяти» основано на работе Мориса Хальбвакса On Collective Memory (L. Coser (ed.). Chicago: University of Chicago Press, 1992. P. 43). «Коллективные дискурсы о прошлом», — возможно, более уместный термин для употребления в данном исследовании. Они включают в себя как официальные, так и оппозиционные дискурсы в частной жизни или литературе.
3. О личной и коллективной вине в немецкой послевоенной литературе см.: Melchert M. Die Zeitgeschichtsprosa nach 1945 im Kontext der Schuldfrage // U. Heukenkamp (ed.). Deutsche Erinnerung: Berliner Beiträge zur Prosa der Nachkriegsjahre (1945–1960). Berlin: Erich Schmidt, 1999. P. 101–166. P. 106.
4. Trommler F. The Creation of History and the Refusal of the Past in the German Democratic Republic // K. Harms, L.R. Reuter, V. Dürr (eds.). Coping with the Past. Germany and Austria after 1945. Madison: University of Wisconsin Press, 1987. P. 79–93. P. 80. См. также: Fulbrook: 48–59 и Sabrow M. Einleitung: Geschichtsdiskurs und Doktringesellschaft // M. Sabrow (ed.). Geschichte als Herrschaftsdiskurs: Der Umgang mit der Vergangenheit in der DDR. Cologne: Böhlau, 2000. P. 9–36.
5. Gespräch mit Bärbel Bohley // V.-M. Baehr (ed.). Wir denken erst seit Gorbatschow: Protokolle von Jugendlichen aus der DDR. Recklinghausen: Georg Bitter, 1990. P. 129–142. См. также: Wolf C. Das haben wir nicht gelernt // Reden im Herbst. Berlin: Aufbau, 1990. P. 93–97. P. 96.
6. Эти два различных аспекта коллективной и личной памяти являются ключевыми для данной статьи: «когнитивная» память означает стремление к рациональному пониманию и приданию смысла тому, что произошло в прошлом. «Эмоциональная» память относится к процессу преодоления эмоций, связанных с памятью о событиях, согласно фрейдистскому психоанализу. См.: Fulbrook: 147. См. также: Mitscherlich A. and M. Die Unfähigkeit zu trauern. Grundlagen kollektiven Verhaltens. Munich: Piper, 1967.
7. «Официальный дискурс» в данном случае не совсем совпадает с понятием «культурной памяти», которая приписывается всем культурно институализированным проявлениям культурной памяти, включая литературу. Однако понятие официального дискурса исключает литературный дискурс, противоречащий официальной оценке. На тему определения «культурной памяти» см.: Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis: Schrift, Erinnerung und politische Identität in frühen Hochkulturen. Munich: Beck, 1992. P. 48–56.
8. Zima P. Der Mythos der Monosemie. P. 78. См. также: Emmerich W. Status melancholicus. Zur Transformation der Utopie in der DDR-Literatur, Text und Kritik, special vol. Literatur in der DDR. Rückblicke, 1991. P. 232–245. P. 236.
9. Фулбрук ссылается на интервью по устной истории, проведенные в конце 1980-х, которые обнаруживают отсутствие настоящего чувства вины или стыда у поколения, заставшего войну молодыми. См.: Niethammer L., Wierling D., Plato A. von. Die volkseigene Erfahrung. Berlin: Rowohlt, 1991. Опрос, проведенный в 1988 году Уилфридом Шубартом для исследования исторического сознания среди 2000 молодых людей в ГДР, также обнаруживает чувство эмоционального дистанцирования от истории национал-социализма. См.: Fulbrook: 164; похожие исследования см.: Fox T.C. Stated Memory: East Germany and the Holocaust. Rochester: Camden House, 1999.
10. Bobrowski J. Mein Thema // G. Rostin, E. Haufe, B. Leistner (eds.). Johannes Bobrowski. Selbstzeugnisse und Beiträge über sein Werk. Berlin: Union, 1975. P. 1–23. P. 23.
11. Bobrowski J. Gesammelte Werke in 6 Bänden / Ed. E. Haufeс. Stuttgart: Deutsche Verlags-Anstalt, 1998.
12. Англ. пер. Дэвида Скразе в книге: Scrase D. Understanding Johannes Bobrowski. Columbia: University of South Carolina Press, 1995. P. 21.
13. Ср. с трактовкой Скразе: Op. cit. P. 21–22.
14. Бобровски в письме к Ханс Рике (9 октября 1956 года), цит. по: Heukenkamp U. “Neues hat nie begonnen”: Das Wandlungsthema im Gefangenschaftsbericht von Johannes Bobrowski // U. Heukenkamp (ed.). Unerwünschte Erfahrung: Kriegsliteratur und Zensur in der DDR. Berlin: Aufbau, 1990. P. 227–260. P. 253.
15. Deskau D. Der aufgelöste Widerspruch: ‘Engagement’ und ‘Dunkelheit’ in der Lyrik Johannes Bobrowskis. Stuttgart: Klett, 1975. P. 34. Согласно Губерту Фензену, основой для стихотворения Bericht стала фотография, опубликованная в работе Герхарда Шонбернера: Der gelbe Stern — Die Judenverfolgung in Europa 1933–1945. Berlin: Rütten & Loening, 1960. P. 98. См.: Faensen H. Gedenkzeichen und Warnzeichen // Rostin et al.: 91–95 (95).
16. Стихотворение Бобровски Bericht по форме и по теме базируется на идее способности или неспособности сохранять человечность перед лицом несправедливости, что является центральной темой для поэзии Бобровски (GW I: 133).
17. О поэтике пространства у Бобровски см.: Schütze O. Natur und Geschichte im Blick des Wanderers: Zur lyrischen Situation bei Bobrowski und Hölderlin. Würzburg: Königshausen, 1990. P. 21.
18. Bobrowski J. Ansichten und Absichten: Ein Interview des Berliner Rundfunks // Rostin et al.: 51.
19. Бобровски пишет о своих поэтических принципах в письме к Петеру Йокостра (4 марта 1959 года). Цит. по: Haufe E. Zu Leben und Werk Johannes Bobrowskis // GW I: VII–LXXXVI (LXII).
20. Элисон Ландсберг использует термин «протетическая память» в статье о холокосте в одном из популярных американских изданий для описания «стратегий […], в рамках которых альтернативная живая память возникает и у людей, не переживавших вспоминаемое событие». Landsberg A. America, the Holocaust and the Mass Culture of Memory: Toward a Radical Politics of Empathy // New German Critique. No. 71. 1997. P. 63–86. P. 66.
21. Ср. исследование Джулии Хелл о «настоящей субъективности» Кристы Вольф: Hell J. Psychoanalysis, History and the Literature of East Germany. Durham: Duke University Press, 1997. P. 200–221 и Berendse J.-G. Die ‘Sächsische Dichterschule’: Lyrik in der DDR der sechziger und siebziger Jahre. Frankfurt a. M.: Peter Lang, 1990.
22. Марк Туллий Цицерон, цит. по: Yates F.A. Gedächtnis und Erinnern: Mnemotechnik von Aristoteles bis Shakespeare. Weinheim: VCH, Acta Humaniora, 1991. P. 15.
23. Kirsch S. Zaubersprüche. Berlin: Aufbau, 1972.
24. Mabee B. “I wash tears and sweat out of old moss”: Remembrance of the Holocaust in the Poetry of Sarah Kirsch // E. Martin (ed.). Gender, Patriarchy and Fascism in the Third Reich: The Response of Women Writers. Detroit: Wayne State University Press, 1993. P. 201–238. P. 209–211.
25. Kirsch S. Landaufenthalt. Berlin: Aufbau, 1972. P. 17.
26. Пер. на англ.: Mabee. P. 228–229.
27. Egger S. Die Mythologisierung von ostjüdischem Leben und Geschichte in der Lyrik Johannes Bobrowskis 1952–1962 // P. O’Doherty (ed.). Jews in German Literature since 1945: Jewish-German Literature? Amsterdam: Rodopi, 2000. P. 353–365.
28. Фулбрук приводит примеры неофициальных дискуссий на рабочих местах и в семьях о якобы лучшей жизни при национал-социализме как способ выражения неудовлетворенности жизнью в ГДР.

Источник: Egger S. Deconstructing Marxist-Leninist Historiography: Memories of National Socialism in East German Poetry // Cultural Memory: Essays on European Literature and History / E. Caldicott, A. Fuchs (eds.). Peter Lang, 2003. P. 99–114.

Комментарии

Самое читаемое за месяц