Музеефикация советского: историческая травма или ностальгия?

Мы начинаем личный проект Романа Абрамова. Сегодня — ностальгия как предмет социологии.

Дебаты 22.01.2014 // 9 004
© flickr.com/photos/scarknee

От редакции: Ностальгия — непростое явление для анализа, она может захватить любые социальные группы и, можно сказать, идет поперек социальной идентичности. Тем важнее исследовать ностальгию как форму исторической коммуникации, видя в ней границу между коллективным историческим опытом и индивидуальной идиосинкразией переживания.

Ностальгия по советскому: теоретические аспекты

Общества, переживающие радикальные исторические трансформации, получают травматический опыт быстрых и глубоких перемен, опыт, который нуждается в анестезии и коллективной психотерапии. Нередко массовая ностальгия по «старым добрым временам» выступает в качестве способа избавления от полученной исторической травмы или адаптации к быстрым и неожиданным изменениям. Такого рода ностальгические волны стали распространенным феноменом ХХ века, когда происходили масштабные геополитические катаклизмы, мировые войны, революции и беспрецедентные социальные и технологические перемены.

М. Чез и К. Шау в своей известной работе «Измерения ностальгии» [1] называют три условия возникновения ностальгии: во-первых, принятый в современных западных обществах взгляд на время как линейное с неопределенным будущим; во-вторых, ощущение дефектности настоящего, вызывающее недовольство различных групп и провоцирующее ностальгический взгляд на прошлое; в-третьих, наличие материальных свидетельств (вещей, архитектуры, изображений), соответствующих ожиданиям ностальгирующих. Современные общества с их идеологией непрерывных изменений и инноваций, при одновременном размывании традиционных систем ценностей, способствуют росту ностальгических настроений, которые снимают стресс у целых поколений и отдельных индивидов, вызванный дезориентацией в неопределенном настоящем при еще более неопределенном будущем. Обычный человек в течение своей жизни оказывался перед фактом неоднократной и глубокой смены материального, социального и культурного окружения. Поэтому тяга к прошлому, которое видится в благоприятном свете, как более стабильное, понятное и обжитое, овладевает сознанием миллионов [2]. Современное понятие ностальгии используется в двух смыслах: как персональная утрата связи с ушедшими временами и тяга к идеализированному прошлому, так и в качестве интеллектуально-эмоционального конструкта, искажающего публичную версию определенного исторического периода или определенной социальной формации прошлого. Ностальгия может быть интерпретирована и как форма идеологии в мангеймовской перспективе — как одно из проявлений исторического заблуждения.

В первую очередь ностальгические настроения затронули страны, пострадавшие от исторических переломов. Во-первых, это общества с сильным постимперским синдромом подобно Великобритании 1930–50-х годов. Во-вторых, это страны бывшего социалистического блока, многие из которых встретили ХХ век, будучи частями Австро-Венгерской, Османской или Российской империи, затем они пережили короткий яркий период национальной независимости в межвоенное время, а потом оказались включенными в советскую систему. Ностальгические поиски лучшего прошлого не отпускают сознание значительной доли старшего поколения этих стран, а самым ярким примером сентиментального отношения ко вчерашнему дню является феномен «остальгии» на территории бывшей ГДР [3]. В-третьих, особым случаем стала постсоветская ностальгия на территории бывшего СССР, являющаяся не просто социокультурным феноменом, модой на советское ретро, но ставшая эффективным инструментом политической пропаганды и средством завоевания популярности у избирателей [4]. Советский мир распался столь стремительно, а травма была столь глубока, что ностальгия по советскому появилась спустя десятилетие после 1991 года, став по-настоящему массовым феноменом и существенным образом отразившись на массовой культуре [5].

Впервые о ностальгических реминисценциях «совка» заговорили в 1996–98 годах в связи с ростом популярности советских торговых марок (пиво «Жигулевское», плавленый сырок «Дружба» и т.п.) [6] и в связи с выходом второй и третьей частей новогоднего шоу «Старые песни о главном», где советские шлягеры 1950–80-х годов были перепеты современными поп-звездами. Этот способ использования образов советского вполне укладывался в описанные американским философом Ф. Джеймисоном коммерческие формы эксплуатации ностальгических настроений в условиях постиндустриального капитализма [7].

Самое любопытное в российской версии постсоветской ностальгии — это увлеченность периодом застоя, к которому можно условно отнести время с 1964 года по 1985 год, но смыслообразующим центром которого, безусловно, являются «длинные семидесятые», когда советский мир приобрел завершенность и кажущуюся неизменность. Результаты недавнего опроса общественного мнения, проведенного «Левада-центром», показывают, что лучшим правителем России ХХ века респонденты признали Л.И. Брежнева: к нему положительно относится 56% опрошенных и 29% — негативно. Вторым в рейтинге стал В.И. Ленин с 55% позитивных оценок и с 28% — отрицательных. С учетом статистической погрешности можно сказать, что Л.И. Брежнев и В.И. Ленин — самые популярные лидеры страны в ХХ веке. И.В. Сталин, вокруг исторической роли которого сегодня ведутся острые дискуссии, отстает от главного русского революционера и отца советской стабильности: половина респондентов(50%) относятся к нему положительно, но более трети участников исследования (38%) — отрицательно [8].

Важным событием ностальгической массовой культуры стало появление документального сериала «Намедни 1961–1991: Наша эра»(1998–1999 годы), в котором его создатель Л. Парфенов реконструировал неформальную историю последнего советского тридцатилетия — историю, где масштабные исторические события, вроде отставки Н.С. Хрущева и советско-китайского конфликта на Даманском, соседствуют с изменениями в повседневной жизни любого советского человека — от выпуска первых аэрозольных освежителей воздуха и популярности мумиѐ до дефицита туалетной бумаги. Этот сериал, как и последовавший позже выпуск тематических иллюстрированных альбомов, являются яркими примерами осмысления позднего советского периода не с позиций Большой Истории, но из жизненной перспективы «простого советского человека», для которого потребительские радости омрачались растущим товарным дефицитом к концу 1970-х годов [9].

С середины 2000-х годов постсоветская ностальгия стала по-настоящему заметным социокультурным феноменом, охватившим глянцевые журналы и Интернет. Советский материальный мир уже позиционировался не как «убогий совок» с неуклюжим дизайном бытовых предметов и низким качеством их изготовления, а как возможность покинуть «евроремонтный» мейнстрим при оформлении интерьера квартиры или показать хороший вкус, выйдя в люди в крепдешиновом платье 1950-х годов с фотоаппаратом «ФЭД» в кожаном футляре. В модных журналах и на интернет-ресурсах появились обзоры «комиссионок» и блошиных рынков, где предлагалось пополнить свою коллекцию советского винтажа. Любопытно, что мода на советское охватила поколение тех, кто либо только родился на излете СССР, либо находился в детском возрасте в момент распада Советского Союза. Для части этого поколения, ставшего офисными служащими и новой городской интеллигенцией, советский мир казался странным и притягательным одновременно. Так, люди, которые были детьми и подростками на излете советской эпохи, стали генераторами народной музеефикации позднего «совка».

Ностальгия всегда имеет эмоциональный импульс и нуждается в материальных и символических артефактах — свидетельствах прошлого, что особенно ценно для консьюмеристских обществ зрелого капитализма, где вещи и технологии морально устаревают в течение короткого времени и безжалостно заменяются новыми. Это стремительное движение материального порождает страсть к сохранению и коллекционированию предметов, вышедших из актуального оборота, но ставших сосудами ностальгических эмоций. Согласно К. Чез и М. Шау, почти все может стать объектом ностальгического освоения: от заброшенных индустриальных ландшафтов до жестяных коробок из-под чая и трамвайных билетов. Эти вещи, которые зачастую можно отнести к разряду эфемерного мусора повседневности, интересного художнику-концептуалисту, вроде И. Кабакова [10], «становятся талисманами, которые тесно связывают нас с прошлым, хотя аура, которая их окружает, амбивалентна и порой имеет ироничный характер» [11]. В 1989 году К. Чез и М. Шау писали об односторонности коммуникаций с предметами, служащими сосудами ностальгии: «Глубокий смысл связи с прошлым может ощущаться как простая проекция наших нынешних тревог и фантазий» [12]. Однако в свете «материалистического поворота» в социальных науках и роста влияния актантно-сетевого подхода [13] вещи перестают быть пассивными объектами социального взаимодействия, но становятся равноправными участниками коммуникации, в которой также задействованы люди, образы мышления, институты и символы культуры. Ностальгическая экосистема служит прекрасным примером симбиоза эмоций, воспоминаний, практических действий, институтов, людей и вещей, которые преобразуют реальность, окрашивая ее в ностальгические тона.

Анализ ностальгического сегмента российской блогосферы показывает, что публикация изображений предметов позднего советского времени является спусковым крючком для ярких воспоминаний и яростных споров о характере ушедшей эпохи и о качестве ее материального мира. При этом вещи становятся не просто пассивными объектами ностальгических репрезентаций — они могут рассматриваться как полноправные участники воображаемого путешествия в советское прошлое, подобно тому как психоделические наркотики рассматриваются «психонавтами» не просто в качестве «транспортного средства» в мир иллюзий, но как «помощники», «партнеры», «проводники», с которыми можно и нужно вступать в диалог. Эта кажущаяся неожиданной метафора ностальгии как «психоделического трипа», где вместо «кислоты» действуют «талисманы прошлого» в виде знаков и предметов ушедшей эпохи, видится вполне адекватной состоянию ностальгических грез, описанных современными исследованиями: светлые мечты об утраченном прошлом и погружение в воображаемую реальность сменяются ситуацией депрессии, психологической депривации и даже «ломки» при встрече с окружающим миром. Некоторые виды пространств («народные музеи», рестораны, оформленные в ретростиле) подобны голландским «кафе-шопам» или опиумным курильням викторианского Лондона, где и происходит переживание ностальгического катарсиса, который, в отличие от наркотических опытов, в немалой степени разбавлен доброй иронией по отношению к прошлому.

 

Музеефикация советского: от памяти к истории

В контексте нашего анализа под музеефикацией мы понимаем стремление собрать, категоризовать, сохранить и продемонстрировать материальные и культурные артефакты поздней советской эпохи, а также желание выделить и охарактеризовать типичные черты той эпохи, воплощенные в устройстве повседневной жизни «простых советских людей». Музеефикация тесно связана с практиками коммеморации, которая во французской традиции исследований коллективной памяти определяется как «процесс, мобилизующий разнообразные дискурсы и практики в репрезентации события, содержащий в себе социальное и культурное видение памяти о коммеморативном событии, […] и служащий выражением солидарности группы» [14]. Наряду с памятными монументами, мемориальными кладбищами и памятниками архитектуры музеи являются «местами памяти» — «свидетельствами иной эпохи», «ритуалами общества без ритуалов, преходящими святынями десакрализирующего общества» [15].

Процесс коммеморации можно обозначить как бесконечный переход от устных воспоминаний и «живой» социальной памяти к универсализованным, прошедшим экспертную очистку и идеологическую обработку, а поэтому застывшим, «монументализированным» историческим нарративам — собственно истории. П. Нора проводит вполне структуралистское различение между многообразием видов истории и видов памяти, отдавая памяти все «живое», подвижное, эмоциональное, изменчивое, чувственное, магическое, поддающееся манипуляциям и принадлежащее групповому сознанию и оставляя истории миссию неполных, но претендующих на универсальность реконструкций прошлого [16]. Развивая простую структуралистскую аналогию, мы можем сказать, что память — это речь прошлого (прежде всего устное слово) со всей ее индивидуальностью, непоследовательностью, эмоциональностью, грамматическими и фонетическими неправильностями, свидетельствующими о классовой, этнической, географической принадлежности вспоминающего. Язык прошлого — это история, с одной стороны создаваемая экспертами, наделенными знаниями о способах объективной реконструкции прошлого и полномочиями по «охране» релевантных исторических нарративов [17], а с другой — история является грамматикой организации памяти о прошлом, о разработке которой печется государство, но которая также содержит универсальные структуры производства и воспроизводства политических, социальных, культурных мифов и стереотипов восприятия прошлого. Где место ностальгии в сложной игре памяти и истории? Ностальгия относится к эмоциональной составляющей взаимодействия с прошлым: ностальгические переживания могут иметь личный характер и быть частью психологических переживаний, а могут стать частью коллективной (классовой, поколенческой, национальной) идентичности, будучи согласованными с всеохватывающими историческими нарративами.

Переход от памяти к истории, от близкой-к-личному-опыту «народной истории» к универсализованным, идеологизированным и монументализированным историческим репрезентациям хорошо прослеживается на примере эволюции способов коммеморации памяти о Великой Отечественной войне в СССР и России: от построенных на деньги родственников скромных обелисков с именами погибших к большим мемориальным комплексам, возведенным при финансовой и организационной поддержке государства финансирования и окруженным системой ритуалов памяти павших — «вахты памяти», почетные караулы и т.п. [18]. При этом сами ветераны ВОВ вполне хорошо осознавали эти качественные различия раннего и более поздних этапов коммеморации памяти о войне: «Официальные памятники и мемориалы созданы совсем не для памяти погибших, а для увековечивания наших лозунгов: “Мы самые лучшие!”, “Мы непобедимы!”, “Да здравствует коммунизм!”. Каменные, а чаще бетонные флаги, фанфары, стандартные матери-родины, застывшие в картинной скорби, в которую не веришь, — холодные, жестокие, бездушные, чуждые истинной скорби изваяния» [19].

 

Коммеморативные практики травматического советского опыта

Коммеморативные практики охватывают не только и не столько положительные воспоминания о прошлом, но служат сохранению памяти о тяжелом, героическом, трагическом и травматическом историческом опыте. Через создание мемориалов («мест памяти»), издание воспоминаний, организацию музейных экспозиций строится национальная, этническая, культурная идентичность. Неоднозначность советского опыта, через который прошли страны бывшего СССР, Центральной и Восточной Европы, отразилась в способах коммеморативных репрезентаций этого периода, где немалое место отведено различным формам музеефикации. Крах социалистического блока базировался на сильнейшем антикоммунистическом и антисоветском импульсе. Новые демократические правительства стран Восточной Европы отказали в легитимности сорокалетнему историческому периоду, проведенному в соцлагере. Этот период чаще всего трактовался как исторический провал в нормальном развитии молодых национальных государств, большинство из которых возникло только в ХХ веке на обломках старых империй. Соответственно опыт социализма воспринимался как травматический опыт советской оккупации, политических репрессий, экономической стагнации и ценностной деградации.

Сразу после «бархатных революций» и падения Берлинской стены стали складываться соответствующие «нарративные шаблоны»(narrative templates) коллективной памяти, требующие ритуальной и материализованной поддержки. Американский социальный психолог Дж. Уиртч описывает нарративные шаблоны как, во-первых, схематические по своей природе, поскольку они включают обобщенные структуры знания, во-вторых, выглядящие как шаблоны, потому что их схематическая структура может содержать комбинацию ограниченного набора фрагментов, каждый из которых имеет свои фактические основания и символический смысл; в-третьих, по форме это нарративы, обладающие собственной структурой и сценариями; в-четвертых, они наделены чертами «когнитивного нарциссизма», отражающего стремление к пониманию прошлого как «нашего», неотчуждаемого прошлого [20].

Музеефикация стала одним из инструментов материализации «нарративных шаблонов» и создания коммеморативных пространств «нарративной правды»(“narrative truth”), служащей гегемонической версии истории пребывания этих территорий в лоне социалистического блока. Базовый «нарративный шаблон» может быть описан в терминах «оккупации», «геноцида», «террора» и «насилия», которые прямо нашли свое выражение в названии мемориальных комплексов и музеев, возникших по инициативе правительств и меценатов в большинстве стран Центральной и Восточной Европы. Среди них наиболее известными являются Музей жертв геноцида (Литва, Вильнюс, 1992), Музей оккупации (Латвия, Рига, 1993), Музей оккупации (Эстония, Таллин, 2003), Музей советской оккупации (Украина, Киев, 2007), Музей коммунизма (Чехия, Прага, 2001), «Дом террора» (Венгрия, Будапешт, 2002), «Музей оккупации» (Грузия, Тбилиси, 2006), Музей-колония «Пермь-36» (1992–1993, Россия, Пермский край) [21], Государственный музей истории ГУЛАГа (2001–2004, Россия, Москва).

Исключая российские случаи, которые требуют отдельного анализа, остальные музеи имеют ярко выраженную идеологическую платформу, представляющую доминирующие «нарративные шаблоны» национальных историй советского периода, о которых говорилось выше. Однако посещение музеев оставляет противоречивые впечатления, где ужас перед коммунистическим тоталитарным режимом нередко сочетается с иронией и даже эстетическим удовольствием от безупречной работы авторов экспозиций с советской символикой.

Примером невольного соблазнения коммунистической эстетикой является «Дом террора» (“Terror Háza”) в Будапеште, призванный показать темную сторону многолетней власти тоталитарного режима в Венгрии [22]. Дом террора находится в бывшем здании управления государственной безопасности — аналога советского МГБ-КГБ: оформление фасада уже напоминает о жертвах политических репрессий — по периметру размещены надгробные овальные фотографии людей, пропавших в ходе чисток 1950–60-х годов. Как и в других подобных музеях, экспозиция Дома террора посвящена не только коммунистическому тоталитарному режиму — пара залов отведена под освещение темы немецкой оккупации и венгерского профашисткого режима Миклаша Хорти. Остальные несколько этажей, включая подвальные помещения, демонстрируют преступления советского режима с акцентом на мрачную роль Большого Брата — СССР.

Некоторые части экспозиции, как, например, восстановленная обстановка пыточных застенков венгерского КГБ 1950-х годов, действительно дают ясное и глубокое понимание преступной природы тоталитаризма. Однако значительная часть музейного пространства вызывает не столь однозначные чувства, поскольку становится очевидным, что «дьявольские знаки» коммунизма (кумачовые флаги, картины сталинского соцреализма, советская военная форма, пропагандистские плакаты, гербы советской Венгрии и т.п.) невольно соблазнили создателей экспозиции, что сделало образ послевоенного казарменного социализма притягательным.

Можно сказать, что коммунистическая символика, призванная послужить объектом беспощадного критического анализа, в «Доме террора» становится субъектом, претендующим на собственное эстетическое высказывание, расходящееся с первоначальным замыслом. Происходит театрализация тоталитаризма, что невольно притупляет восприятие той эпохи как времени, когда страх, насилие и подлость были частью повседневности. Качественные реконструкции избирательных участков социалистической Венгрии, черный номенклатурный «ЗИМ» с подсвеченным салоном, отделанным алым бархатом, коллаж из образцов коммерческой рекламы 1950–60-х годов не отвращают посетителей от прошлого социалистической Венгрии, но притягивают своей иллюзорностью и макабрическим очарованием. Морок тоталитаризма захватывает так сильно, что расстаются с ним, только достигнув подземного ада той эпохи — камер предварительного заключения для «политических» и допросных комнат, снабженных орудиями пыток.

Конечно, речь не идет в этом случае о ностальгии по советскому — предназначение «Дома террора» и других подобных музеев противоположное. Но искушение советским для рядовых посетителей, увлеченно разглядывающих серпасто-молоткастые знамена и другие атрибуты коммунизма, оказывается сильным и возможно неожиданным для автора экспозиции, которым является известный венгерский театральный художник Аттила Ковач (Attila F. Kovács) [23]: вместо презрения — живое любопытство, вместо отвращения — привлекательность музейного аттракциона. Так эстетика коммунизма побеждает этику антитоталитаризма.

 

«Народная музеефикация» советского: российский опыт

Сжатая и, безусловно, неполная характеристика музеев коммунистического террора, советской оккупации и социалистического прошлого нам была необходима, чтобы на этом фоне проанализировать конкурирующую волну музеефикации советского — волну, которая в меньшей степени вписывается в преобладающие «национальные шаблоны», почти не опирается на профессиональную историческую экспертизу, но отражает отношение части населения стран советского блока к послевоенному прошлому [24]. Эта волна возникла на фоне массовой ностальгии по реальному социализму, которая охватила многие страны Восточной и Центральной Европы, но серьезное влияние на культуру, политику и общественную жизнь оказывает в России, Беларуси и Центральной и Восточной Украине.

Далее мы обратимся к анализу ключевых элементов движения «народной музеефикации» советского в современной России, которое имеет несколько общих черт. Во-первых, оно подпитывается сильными ностальгическими эмоциями, когда настроение эпохи застоя и позитивное отношение к ней важнее сухих исторических фактов. Музейные работники и сами констатируют сильный ностальгический импульс в мотивации посещения экспозиций, посвященных недавнему прошлому [25].

На протяжении 1990-х годов брежневский период советской истории трактовался как время стагнации, упущенного исторического шанса модернизации, утраты иллюзий и затхлой атмосферы разложения коммунистической идеологии и системы государственного управления. Возникший запрос на ностальгию по застою был вызван неудовлетворенностью ходом и результатами рыночных реформ и экзистенциальными потребностями в обретении ценностной почвой под ногами, которой стало идеализированное недавнее прошлое. Так набрала обороты мода на советское, проявившая себя во множестве тематических интернет-сайтов, телевизионных сериалов, ресторанов советской кухни, тематических выставок и «народных музеев».

Объединяющим элементом движения «народной музеефикации» является последнее тридцатилетие существования СССР. Как уже отмечалось, мифология «застоя» как периода долгого, но вполне благополучного заката советского с его декадентским духом упадка и дряхления, быстро становится формой утопического возвращения в воображаемое прошлое. У большинства участников движения «народной музеефикации» это время пришлось на относительно благополучное детство и отрочество, что способствует вполне позитивному восприятию данного периода.

Во-вторых, движение «народной музеефикации» носит принципиально неэкспертный характер: его инициаторами и активистами выступают не профессиональные историки и культурологи, а обычные люди (предприниматели, дизайнеры, журналисты), вдохновленные ностальгическими настроениями и отчасти противопоставляющие себя «официальной истории», которая, по их убеждению, забывает о важных деталях повседневной жизни недавнего прошлого, поскольку озабочена крупными историческими событиями, а не воссозданием и архивированием «нарративной правды». Если рассматривать «народную музеефикацию» с точки зрения концепции «сообществ памяти» (mnemonic communities), то она является альтернативой профессиональных «сообществ памяти», опирающихся на документы и исторические факты [26]. Не нужно забывать и о коммерческом потенциале постсоветской ностальгии, успешно реализуемом в бывшей ГДР [27].

В-третьих, участниками движения музеефикации в полной мере были задействованы возможности Интернета: в 2004–2006 годах появились многочисленные тематические сайты, форумы, сообщества в блогосфере. Одним из первых крупных виртуальных музеев стал портал 76-82.ru «Энциклопедия нашего детства», создатели которого назвали людей, родившихся в период 1976–82 годов, «последним советским поколением», чьи воспоминания воскрешают повседневность той эпохи в деталях, хотя и нередко затрагивают реалии постсоветских 1990-х годов. На сайте представлены описания различных вещей, культурных артефактов и социальных практик позднего советского период — от детских игрушек до сериалов и пионерских лагерей. Посетители сайта могут поделиться своими воспоминаниями по теме на форуме, что обеспечивает постоянное взаимное обогащение знаниями о советском. Большинство виртуальных ностальгических сообществ также организовано на принципах интерактивности: любой участник может внести свой фрагмент воспоминаний, правдивость которого верифицируется в процессе обмена комментариями [28].

Сегодня наблюдается переход от виртуальной к материальной музеефикации советского как в государственных музеях, так и в создании «народных музеев». В государственных музеях (в первую очередь краеведческих) появились экспозиции, посвященные 1960–80-м годам, с акцентом на потребление и повседневность этой эпохи, хотя выбор релевантной «нарративной правды» является проблемой для специалистов-музейщиков [29]. Чаще эти экспозиции выстроены по аналогии с тематическими стендами «Мещанский (дворянский, помещичий и т.д.) быт XIX века», где реконструирована часть «типового интерьера» жилья помещика, чиновника, купца, интеллигента того времени с обязательным самоваром, венскими стульями и напольными часами. Только в случае позднесоветского времени эта экспозиция показывает устройство квартиры в рабочем бараке или коммуналке 1950-х годов, «хрущевке» 1960-х годов, «брежневке» 1970–80-х годов.

И все-таки по-настоящему интересно выглядят «народные проекты» музеев СССР, советского детства, советской индустриальной культуры, советских игровых автоматов и т.п. Эти проекты инсталлируются энтузиастами и в значительной мере служат материализованными воплощениями постсоветской ностальгии. Наиболее известными примерами народной музеефикации СССР являются: Музей советского детства в Севастополе (открыт в 2010 году, детский городок «Лукоморье») [30], Музей советских игровых автоматов в Москве (2009 год, м. Бауманская) [31], Музей социалистического быта в Казани (2011 год, бывшая коммунальная квартира) [32], Музей быта советских ученых в Москве (2010–2011 годы, м. Щукино, ТСЖ «Курчатовский»), Музей СССР на ВДНХ (2012 год, м. ВДНХ) [33], Музей индустриальной культуры в Москве (2010 год, м. Кузьминки) [34], Арт-коммуналка (2011 год, г. Коломна, Московская область) [35], Центр по сохранению культурно-исторического наследия советской эпохи (открыт в 2010–11 годах, г. Воронеж), Музей СССР (2009 год, г. Новосибирск) и, наконец, намного более профессиональный проект — Московский музей дизайна, громко заявивший о себе выставками советского дизайна и советской упаковки 1950–80-х годов в Манеже.

Все перечисленные музеи являются активно действующими проектами, привлекающими внимание посетителей и медиа. Анализ экспозиции этих музеев позволяет сделать несколько заключений о характере музеефикации позднего советского времени. Прежде всего, обращает на себя внимание сильный ностальгический импульс в способах репрезентации советского материального мира. В интервью и обращениях на сайтах музеев создатели предлагают нам приобщиться к доброму старому времени, совершить путешествие «в мир положительных эмоций» недавнего прошлого. Другими словами, ключевая интенция организаторов и кураторов проектов — не фактуализация прошлого, но ностальгическая мифологизация посредством рефлексивной ностальгии, если воспользоваться терминологией С. Бойм [36]. Эти музеи обращены к аудитории, которая либо действительно стремится окунуться в материальное окружение своего детства и юности и поделиться воспоминаниями с детьми, либо к молодому поколению, для которого «советское» выглядит странным, инопланетным, принадлежащим утраченной цивилизации, а поэтому столь притягательным. Более того, после посещения этих музеев у детей и подростков нередко меняется восприятие советского. Одиннадцатилетняя девочка оставила следующий отзыв после экскурсии по музею советского прошлого в Новосибирске: «Я раньше думала, что СССР — это отстой, а СССР — это круто!» [37].

Общее «народных музеев» советского прошлого — способ и форматы организации музейного пространства и размещения экспонатов, которые далеки от профессиональных стандартов музейного дела, но именно и поэтому заслуживают отдельного внимания. «Народные музейщики» соблазнены советским материальным миром: они не могут удержаться о того, чтобы не поделиться всем накопленным богатством с посетителем. Поэтому почти все пространство музеев советской повседневности выглядит, как огромная лавка старьевщика, до отказа набитая разнообразными свидетельствами эпохи — от школьных тетрадей и отрывных календарей до автомобилей. Еще недавно критики советского жизненного мира оценивали материальный мир СССР как бедный красками и вещами, однако осмотр экспозиций «народных музеев» прямо опровергает этот тезис: посетитель оказывается подавленным обилием и разнообразием вещей, так же как их своеобразием с точки зрения дизайна и качества материалов.

Анализ организации экспозиционного пространства важен для нас также тем, что он служит ключом к пониманию незавершенности освоения памяти о советском в массовом сознании. Немногочисленные музеи политических репрессий и скромные экспозиции на эту тему в России находятся в русле европейской традиции, интерпретирующей коммунистическое прошлое как травматический и трагический опыт. Стиль этих экспозиций предполагает минимизацию материального и максимизацию символического [38]. Вместо красочных и многочисленных витрин с артефактами — скупые инсталляции с акцентом на нарративную составляющую: выдержки из протоколов допросов и судебных решений, письма, интервью, мемуары жертв и свидетелей. С точки зрения «сильной программы» культурсоциологии они прочитывают историческую травму как текст, но при этом работают на создание солидарности через участие «в обращении могущественной коллективно-структурированной “манны” или смыслов-эмоций (meaning-feelings)» [39]. Подобные музеи — это музеи-перфомансы, которые через «коды, нарративы и ритуальные процессы» [40] выстраивают сакрализованные «нарративные шаблоны» и автономные культурные модели этого прошлого. И там, где материальное побеждает культурное и символическое, как в некоторых залах будапештского «Дома террора», там происходит десакрализация трагического опыта, поскольку эмоциональная сила ритуального воздействия растворяется во вполне обыденном любопытстве.

Тут будет уместно вернуться к нашим рассуждениям о месте и функции материального в репрезентации коллективной памяти — это не только «талисманы», «якоря» и «сосуды» прошлого, но также и полноправные участники работы сознания, тела и памяти владельцев и посетителей музеев советского прошлого. Телесность здесь играет существенную роль, поскольку материальный мир советского буквально заставляет посетителей музеев участвовать в реконструкции реалий того времени: переодеваться в винтажные костюмы, танцевать твист, отдавать салют, примерив пионерский галстук, опробовать советские игровые автоматы и т.д. Конечно, этот фрейм взаимодействия является игровым и отражает установку современных музейных технологий на приобщение к истории через интерактивность, но за ним нередко следует переключение в мировоззрении, а возможно и действии, как в Стенфордском тюремном эксперименте 1971 года [41]. Есть и другая опасность: материализованный советский спектакль захочется продолжать за рамками музейного пространства, как в фильме Ю. Гусмана «Парк советского периода» (2006).

Вещественная избыточность «народных музеев» советского при наивной одномерности трактовки этого периода как безоблачного времени свидетельствует о подсознательной неопределенности «нарративного шаблона», касающегося 1960–80-х годов. Сакрализация и символизация вещественного мира той эпохи не произошла, во-первых, потому, что многие предметы находятся в повседневном обращении и не рассматриваются как «музейные объекты», во-вторых, создатели музеев не знают, как классифицировать эти свидетельства эпохи. Можно ли рассматривать школьную форму как иллюстрацию тоталитарной сущности советского режима или как торжество модели «социального государства»? Как следует интерпретировать сувениры с космической тематикой — как проявление гегемонических устремлений СССР или как торжество советской науки? Что можно сказать о скромных интерьерах «хрущевок»: это свидетельства бедности большинства населения или показатель достатка, доступного многим? Поскольку общество не обнаружило достаточной воли к объективной рефлексии относительного этого исторического периода, то и музейные специалисты, и «народные музейщики» ищут точку опоры в собственных воспоминаниях и массовой мифологии.

Также, на наш взгляд, эта вещественная избыточность не случайна и может служить метафорой неотрефлексированности недавнего советского прошлого, которое находится в нашем коллективном бессознательном и оказывает сильнейшее давление на возможности адекватной оценки и восприятия этого времени. Тематические «народные музеи» и виртуальные ностальгические сообщества следует рассматривать в качестве самодеятельных попыток терапии, призванной не только вернуть иллюзии прошлого, но и справиться со столь далеко ушедшим от него настоящим.

 

Литература

1. Абрамов Р.Н. «Советский чердак» российской блогосферы: анализ ностальгических виртуальных сообществ // INTER. 2011. № 6. С. 88–103.
2. Абрамов Р.Н. Время и пространство ностальгии // Социологический журнал. 2012. № 4. С. 5–23.
3. Абрамов Р.Н., Чистякова А.А. Ностальгические репрезентации позднего советского периода в медиапроектах Л. Парфенова: по волнам коллективной памяти // Международный журнал исследований культуры. 2012. Т. 6. № 1. С. 52–58.
4. Александер Дж. Об интеллектуальных истоках «сильной программы». Предваряя спецвыпуск журнала Центра фундаментальной социологии «Социологическое обозрение», посвященный культурсоциологии // Социологическое обозрение. 2010. Т. 9. № 2.
5. Бойм С. Конец ностальгии? Искусство и культурная память конца века: Случай Ильи Кабакова // Новое литературное обозрение. 1999. № 39.
6. Данилова Д. Мемориальная версия Афганской войны (1979–1989 годы) // Неприкосновенный запас. 2005. № 2-3 (40-41).
7. Иванов М. Граждане России проголосовали за Леонида Брежнева // Коммерсантъ. № 85 (5116). 2013. 22 мая.
8. Каспэ И.М. «Съесть прошлое»: идеология и повседневность гастрономической ностальгии // Пути России: культура — общество — человек: Материалы Международного симпозиума (25–26 янв. 2008 г.). Т. XV / Под общ. ред. А.М. Никулина. М.: Логос, 2008. С. 205–218.
9. Конрадова Н., Рылева А. Герои и жертвы. Мемориалы Великой Отечественной // http://nebokakcofe.ru/archives/729
10. Медведева Е. «Остальгический» музей, или Как немцы осмысливают свое прошлое // Музей. 2013. № 6. С. 30–32, 50–54.
11. Морокова А. Недавнее в прошлое в музеях: Музей «Пермь-36» // Музей. 2013. № 6. С. 12–13.
12. Музей СССР в Новосибирске // Музей. 2013. № 6. С. 30–32, с. 18–19.
13. Музей СССР как креативный кластер. Интервью с Н.А. Никишиным // Музей. 2013. № 6. С. 30–32.
14. Никулин Н.Н. Воспоминания о войне. СПб.: Издательство Гос. Эрмитажа, 2008. С. 226–227.
15. Нора П. Проблематика мест памяти // Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1999. С. 17–50.
16. Отношение россиян к главам российского государства разного времени / Пресс-выпуск Аналитического центра Юрия Левады, 22.05.2013, http://www.levada.ru/22-05-2013/otnoshenie-rossiyan-k-glavam-rossiiskogo-gosudarstva-raznogo-vremni
17. Проект «Музей СССР» в Ульяновске. Факты и мнения // Музей. 2013. № 6. С. 26–29.
18. «Пусть вещи скажут сами за себя». Интервью с заведующей Отделом истории России XX — начала XXI века Государственного Исторического музея Н.Н. Чевтайкиной // Музей. 2013. № 6. С. 30–32.
19. Социология вещей. Сб. ст. Под. ред. В.С. Вахштайна. М.: Территория будущего, 2006.
20. Berdahl D. “(N)Ostalgie” for the Present: Memory, Longing, and East German Things // Ethnos: Journal of Anthropology. 1999. Vol. 64. No. 1. P. 192–211.
21. Betts P. Remembrance of Things Past: Nostalgia in West and East Germany, 1980–2000. Pain and Prosperity: Reconsidering Twentieth-Century German History. Ed. P. Betts and G. Eghigian. Stanford: Stanford UP, 2003. P. 178–207.
22. Boym S. The Future of Nostalgia. N.Y.: Basic Books, 2001.
23. Chase M., Shaw C. The Dimensions of Nostalgia // The Imagined Past: History and Nostalgia / Ed. by M. Chase, C. Shaw. Manchester: Manchester University Press, 1989. P. 1–18.
24. Cook R.F. Good Bye, Lenin!: Free-Market Nostalgia for Socialist Consumerism // A Journal of Germanic Studies. 2007. Vol. 43. No. 2. May. P. 206–219.
25. Greet J. The House of Terror and the Holocaust Memorial Centre: Resentment and Melancholia in Post-89 Hungary // European Cultural Memory Post-89. Rodopi. European Studies. 2013. № 30. P. 29–62.
26. Jameson F. Nostalgia for the Present // The South Atlantic Quarterly. 1989. № 88 (2). P. 527–560.
27. Oushakine S.A. “We’re nostalgic but we’re not crazy”: Retrofitting the Past in Russia // The Russian Review. No. 66. July 2007. P. 451–482.
28. Post-Communist Nostalgia / Ed. by M. Todorova and Z. Gille. N.Y.: Berghahn Books, 2010.
29. Sherman D. The Construction of Memory in Interwar France. Chicago: The University of Chicago Press, 1999. P. 7.
30. Turai H. Past Unmastered Hot and Cold Memory in Hungary // Third Text. 2009. Vol. 23. Issue 1 (January). P. 97–106.
31. Wertsch J. Blank Spots in Collective Memory // The Annals of the American Academy of Political and Social Science. 2008. No. 617 (1). P. 58–71.
32. Wertsch J. Narrative Tools and Narrative Truth in History Making. 2013, manuscript.
33. Wertsch J. Texts of Memory and Texts of History // L2 Journal. 2012. Vol. 4. P. 9–20.
34. Wertsch J. Voices of Collective Remembering. N.Y.: Cambridge University Press, 2002.
35. Zerubavel E. Time Maps: Collective Memory and the Social Shape of the Past. Chicago: The University of Chicago Press, 2003.

 

Примечания

1. Chase M., Shaw C. The Dimensions of Nostalgia // The Imagined Past: History and Nostalgia / Ed. by M. Chase, C. Shaw. Manchester: Manchester University Press, 1989. P. 1–18.
2. Подробнее см.: Абрамов Р.Н. Время и пространство ностальгии // Социологический журнал. 2012. № 4. С. 5–23.
3. Berdahl D. ‘(N)Ostalgie’ for the Present: Memory, Longing, and East German Things // Ethnos: Journal of Anthropology. 1999. Vol. 64. No. 1. P. 192–211; Betts P. Remembrance of Things Past: Nostalgia in West and East Germany, 1980–2000. Pain and Prosperity: Reconsidering Twentieth-Century German History / Ed. P. Betts and G. Eghigian. Stanford: Stanford UP, 2003. P. 178–207; Cook R.F. Good Bye, Lenin!: Free-Market Nostalgia for Socialist Consumerism // A Journal of Germanic Studies. 2007. Vol. 43. No. 2. May. P. 206–219.
4. Ностальгические настроения активно использовались, например, КПРФ во всех избирательных кампаниях, а также партией «Родина» (лидер Д. Рогозин) в период выборов в Госдуму VI созыва (2003–2007 годов). Партия «Родина» выпускала агитационные материалы, обыгрывающие образы периода брежневского застоя.
5. Oushakine S.A. “We’re nostalgic but we’re not crazy”: Retrofitting the Past in Russia // The Russian Review. Vol. 66. July 2007. P. 451–482.
6. Каспэ И.М. «Съесть прошлое»: идеология и повседневность гастрономической ностальгии / Пути России: культура — общество — человек: Материалы Международного симпозиума (25–26 января 2008 года). Т. XV / Под общ. ред. А.М. Никулина. М.: Логос, 2008. С. 205–218.
7. Jameson F. Nostalgia for the Present // The South Atlantic Quarterly. 1989. № 88 (2). P. 527–560.
8. См.: Иванов М. Граждане России проголосовали за Леонида Брежнева // Коммерсантъ. № 85 (5116). 2013. 22 мая; Отношение россиян к главам российского государства разного времени / Пресс-выпуск Аналитического центра Юрия Левады, 22.05.2013, http://www.levada.ru/22-05-2013/otnoshenie-rossiyan-k-glavam-rossiiskogo-gosudarstva-raznogo-vremni
9. Более подробный анализ ностальгических медиапроектов Л. Парфенова см.: Абрамов Р.Н., Чистякова А.А. Ностальгические репрезентации позднего советского периода в медиапроектах Л. Парфенова: по волнам коллективной памяти // Международный журнал исследований культуры. 2012. Т. 6. № 1. С. 52–58.
10. По мнению С. Бойм, именно И. Кабаков одним из первых показал пример материализации советской ностальгии в музейном пространстве: Бойм С. Конец ностальгии? Искусство и культурная память конца века: Случай Ильи Кабакова // Новое литературное обозрение. 1999. № 39.
11. Chase M., Shaw C. The Dimensions of Nostalgia / The Imagined Past: History and Nostalgia / Ed. by M. Chase, C. Shaw. Manchester: Manchester University Press, 1989. P. 1–18.
12. Там же.
13. См.: Социология вещей. Сб. ст. / Под ред. В.С. Вахштайна. М.: Территория будущего, 2006.
14. См.: Данилова Д. Мемориальная версия Афганской войны (1979–1989 годы) // Неприкосновенный запас. 2005. № 2-3 (40-41); Sherman D. The Construction of Memory in Interwar France. Chicago: The University of Chicago Press, 1999. P. 7.
15. Нора П. Проблематика мест памяти // Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1999. С. 17–50.
16. Там же.
17. П. Нора так описывает потерю монополии профессиональных историков на организацию памяти: «Второй эффект новой организации памяти состоит в том, что у историка отбирается его традиционная монополия на интерпретацию прошлого. В мире, где существовали коллективная история и индивидуальная память, именно историк имел право исключительного контроля над прошлым. Так называемая научная история в течение последнего века мощно поддерживала эту привилегию. Только историк умел устанавливать факты, обращаться с доказательствами, наделять истинностью. Это было его профессией и его достоинством. Сегодня историк далеко не одинок в порождении прошлого. Он делит эту роль с судьей, свидетелем, средствами массовой информации и законодателем». Нора П. Проблематика мест памяти // Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1999. С. 17–50.
18. См.: Конрадова Н., Рылева А. Герои и жертвы. Мемориалы Великой Отечественной // http://nebokakcofe.ru/archives/729
19. См.: Никулин Н.Н. Воспоминания о войне. СПб.: Издательство Гос. Эрмитажа, 2008. С. 226–227.
20. Подробнее о «нарративных шаблонах» см.: Wertsch J. Voices of Collective Remembering. N.Y.: Cambridge University Press, 2002; Wertsch J. Blank Spots in Collective Memory // The Annals of the American Academy of Political and Social Science. 2008. No. 617 (1). P. 58–71; Wertsch J. Narrative Tools and Narrative Truth in History Making. 2013, manuscript.
21. Подробнее о музее в Пермском крае см.: Морокова А. Недавнее в прошлое в музеях: Музей «Пермь-36» // Музей. 2013. № 6. С. 12–13.
22. Далее автор этой статьи опирается на рефлексию от собственного опыта посещения музея в апреле 2011 года и личные наблюдения за посетителями экспозиции. Также о «Доме террора» см.: Greet J. The House of Terror and the Holocaust Memorial Centre: Resentment and Melancholia in Post-89 Hungary // European Cultural Memory Post-89. Rodopi. European Studies. 2013. № 30. P. 29–62.
23. Turai H. Past Unmastered Hot and Cold Memory in Hungary // Third Text. 2009. Vol. 23. Issue 1 (January). P. 97–106.
24. Феномен посткоммунистической ностальгии в странах Центральной и Восточной Европы хорошо проанализирован в книге под редакцией известного американского социального историка М. Тодоровой: Post-Communist Nostalgia / Ed. by M. Todorova and Z. Gille. N.Y.: Berghahn Books, 2010.
25. Например, заведующая Отделом истории России XX — начала XXI века Государственного Исторического музея Н.Н. Чевтайкина так ответила на вопрос об интересе людей разного возраста к советской эпохе: «Многие чувствуют свою сопричастность к ней, ее артефакты воспринимаются очень лично. Это показала выставка “По волнам нашей памяти”, которая сравнительно недавно работала в Историческом музее. Ее экспонаты воспринимались посетителями ностальгически». «Пусть вещи скажут сами за себя». Интервью с заведующей Отделом истории России XX — начала XXI века Государственного Исторического музея Н.Н. Чевтайкиной // Музей. 2013. № 6. С. 30–32.
26. Подробнее о mnemonic communities см.: Zerubavel E. Time Maps: Collective Memory and the Social Shape of the Past. Chicago: The University of Chicago Press, 2003; Wertsch J. Texts of Memory and Texts of History // L2 Journal. 2012. Vol. 4. P. 9–20.
27. Медведева Е. «Остальгический» музей, или Как немцы осмысливают свое прошлое // Музей. 2013. № 6. С. 30–32, 50–54.
28. Об анализе виртуальных ностальгических сообществ см.: Абрамов Р.Н. «Советский чердак» российской блогосферы: анализ ностальгических виртуальных сообществ // INTER. 2011. № 6. С. 88–103.
29. Например, серьезную профессиональную дискуссию вызвала идея создания «Музея СССР» в Ульяновске. См.: Проект «Музей СССР» в Ульяновске. Факты и мнения // Музей. 2013. № 6. С. 26–29; Музей СССР как креативный кластер. Интервью с Н.А. Никишиным // Музей. 2013. № 6. С. 30–32.
30. http://www.urokiistorii.ru/memory/place/1449, http://nefakt.info/21453/
31. http://www.15kop.ru/
32. http://mn.ru/newspaper city/20110726/303495753.html
33. http://www.museumussr.ru/
34. http://www.museum-ic.ru/
35. http://www.kolomna-tour.ru/index.php?key=488
36. Boym S. The Future of Nostalgia. N.Y.: Basic Books, 2001.
37. Музей СССР в Новосибирске // Музей. 2013. № 6. С. 30–32, 18–19.
38. Возможно, важную роль в становлении этой традиции сыграли мемориальные комплексы, посвященные холокосту как самому травматическому и трагическому опыту, с которым человечество сталкивалось в ХХ веке.
39. Александер Дж. Об интеллектуальных истоках «сильной программы». Предваряя спецвыпуск журнала Центра фундаментальной социологии «Социологическое обозрение», посвященный культурсоциологии // Социологическое обозрение. 2010. Т. 9. № 2. С. 5.
40. Там же.
41. http://www.prisonexp.org/

Комментарии

Самое читаемое за месяц