В одно касание

Таинственность травмы — сокрытие несовершенств ее первооткрывателей. Но есть ли таковые? Насколько травма не является изначально всеобщей?

Дебаты 03.02.2014 // 2 066
© wikimedia.org

Автор выражает признательность Кевину Платту, беседа с которым позволила ему лучше понять природу травмы. Он также благодарит участников семинара «Литература и социальные науки», прошедшего на филологическом факультете МГУ 17 декабря 2012 года, за соображения, высказанные ими по его докладу о теории травмы.

В девятнадцатой песне «Одиссеи» содержится рассказ о том, как кормилица героя, Евриклея, моет ноги своему господину, вернувшемуся домой и до поры скрытому под личиной нищего странника (XIX, 385–395) [1]. Едва только ее рука прикасается к рубцу от раны, полученной Одиссеем в молодости, она сразу узнает его, но он велит ей пока оставить это в тайне. Так через прикосновение к ране-травме [2] приходит знание, которое нельзя уничтожить, нельзя полностью спрятать и также нельзя и немедленно разгласить. Впрочем, как видно из рассказа Гомера, травму можно у-знать в особых условиях: необходим тот, кто может сделать травму знанием в касании [3]. Иначе говоря, травма находится на поверхности, и только на поверхности. Однако эта поверхность делается доступной извне, через прикосновение, которое из-влекает вот этот рубец из тела, как оно здесь и сейчас дано, и при-влекает себя. Одиссей становится собой, когда Евриклея касается рубца от раны на его теле. Моим остается только то, что у меня изъято: сокровенная целостность тела, нарушенная раной. Касание отнимает травму у сокрытости, изымает тело из сферы тайны и при-дает происходящему смысл, который уже нельзя пере-дать дальше. Травма и касание поэтому всегда в одном времени, внешнем по отношению к этому вот моменту и как бы застывшем без определенного продолжения. У травмы отсутствует «тогда» и «сейчас», поскольку она вдруг вторгается в определенный момент, соединившись с касанием. Дотронувшись до прошлого через травму, касание утверждает это прошлое как единственное настоящее, как истину настоящего. Впрочем, истину всегда несовершенную и незавершенную. Прошлое не подвержено изменению: рубец от раны всегда будет там, где он должен быть. Но прошлое подвержено манипуляциям, ибо, только непосредственно касаясь прошлого, мы можем вывести на свет истину настоящего. В свою очередь, непосредственно коснуться прошлого мы можем только в настоящем. А значит, между прошлым и настоящим нет дистанции: они различаются между собой внешним образом. Касание различает прошлое и настоящее извне, давая им время, из-влеченное движением по поверхности следа на теле.

Что это за движение? Чем должно быть движимо касание, если оно мгновенно выводит на свет истину? Узнает Одиссея его кормилица. Стало быть, касание осуществляется из состояния наибольшей близости — остающейся, однако, внешним отношением. Кормилица знает Одиссея, но знает в буквальном смысле поверхностно, то есть до последней царапины на поверхности его тела — и только. В опыте узнавания травмы нет глубины, так как он ограничен пределами одного-единственного случая — столь же мало говорящего о «целом», сколь много о себе. Любая попытка придать опыту травмы глубину поэтому неизбежно принимает вид обобщения, возводящего отдельное событие в принцип и даже строящего на основе этого принципа некие более или менее универсальные объяснения [4]. Внешний характер касания, распознающего травму, в попытках такого рода широковещательных теорий ошибочно отождествляется с объективностью касания, с возможностью представить его как регулярную герменевтическую процедуру, подчиненную определенным правилам. Эти теории тяготеют к осмыслению травмы в терминах «деформаций», которые будто бы систематически действуют на поведение людей.

Проблема же заключается в том, что травма вообще не действует, не является действием или совокупностью действий. Действуют на травму [5]. Особое место среди таких (воз)действий занимает, как будет видно в дальнейшем, именование. Точнее говоря, касание выявляет, индуцирует травму, которая, в свою очередь, придает касанию смысл, сокровенный в невозможности удержать его в абсолютной тайне. Касание выпускает травму наружу, но только для того, чтобы тут же впустить, вобрать ее в себя. Травма существует в зыбком промежутке между своим и чужим, заданном отношением предельной близости двух отдельных опытов — и их неустранимого различия. Травматическое никогда не является ни вполне своим, ни вполне чужим, а потому и не может быть наделено собственным экзистенциальным содержанием. Часто возникает соблазн сопротивляться этому, устранив необходимость непосредственного касания травмы передачей памяти о таком касании. Тем самым травма расщепляется в серию бесконечных обращений к истории. Неполнота каждого из них в отдельности кажется подкрепляющей авторитет события, к которому отсылают ритуалы памятования. Отделяя память от касания травмы, эти ритуалы превращают моральные обязательства в эстетические требования к силе аффективного воздействия очередного обращения к истории. Распространенность ритуальных способов обращения к травме вызывает впечатление искусственности травмы: кажется, что все это не более чем зрелище, сфабрикованное под действием тех или иных нужд общественного момента. Но именно моментальность касания травмы лучше всего защищает его от воспроизведения.

Касание — поскольку оно требует близости — невозможно инсценировать. Воспроизвести касание — значило бы воспроизвести отношение внешней близости, которое выявляется, обнаруживается в касании. Дело, пожалуй, обстоит даже еще сложнее. В повествовании Гомера кормилица, случайно касаясь рукой рубца от раны на ноге Одиссея, вспоминает его рассказ об охоте, на которой он получил эту рану. След на ноге отсылает к следу в памяти, который снова отсылает к следу на ноге. След травмы удваивается, оставаясь тем же самым. Один след должен совместиться с другим или, говоря точнее, выявить свою неизменность в касании. Травма, след от раны есть то, что остается неизменным, поэтому травму невозможно ни скрыть, ни подделать, ни изобразить. Неизменность травмы не дает и возможности говорить о ней. Производство смыслов заканчивается, не начавшись, поскольку узнанная в касании травма в своей узнанности не требует речи [6]. Сообщение здесь преобразуется в сообщничество тех, кто, соприкоснувшись, делит близость. Быть травмированным — это не состояние, а отношение, возникающее между травмой и прикосновением. Они не нуждаются друг в друге, но, однажды случайно совпав, уже не могут быть разделены. Неразделяемость связывает их и накладывает печать молчания: попытка рассказать о травме всем будет предательством, изменой первоначальной и продолжающей быть близости.

Травма дважды ограничивает. Она ограничивает возможность общезначимого рассказа, будучи слишком зависимой от уникальной достоверности единственного совпадения касания и поверхности. Но вместе с тем травма ограничивает и пределы совершенной анонимности, подставляя тело касанию нарекающего субъекта его именем прежде состоявшегося признания. Равно избегая как общего, так и единичного, травма существует постольку, поскольку, не удерживаясь в определенном состоянии, все же относится ко всем состояниям сразу. Одновременность травмы сродни поискам подходящего места для слова в предложении. Группировка синтаксических позиций как будто ничего не добавляет к значению слова, но вместе с тем является непременным условием того, что значения вступят в действие, перестав наконец хранить свою лексикографическую невинность.

Сопряженная с травмой активизация значений не позволяет представить вопрос о травме как сугубо лингвистическую каверзу. Конечно, травма, даже и не взыскуя языка, все-таки именно в языке и посредством языка разглашается. Но именно что разглашается или оказывается на грани огласки, а вовсе не говорит сама по себе. Травма лишь соприкасается с языком, извне испытывает его пределы и угрожает его целостности. Пожалуй, стоит сказать, что травма никогда не сцепляется с языком в достаточной степени, требуя от значений быть больше, чем просто словами. Онтология травмы каждый раз оказывается не совпадающей в точности с ее семантикой. Значение травмы, как уже было сказано, активизируется, приводится в действие, при том что такая активизация не влечет актуализации значения в языке [7]. Напротив, активизированная, за-тронутая травма в силу этого самого обстоятельства не может быть вы-говорена. Связанное с травмой движение — это отнюдь не движение изнутри наружу. Скорее травма извне угадывается/прослеживается/располагается на теле. Движение извне конститутивно для травмы. Оно не образует в процессе осуществления устойчивого пространства или системы позиций. Материальность этого движения (вспомним прикосновение Евриклеи) не оставляет места для семиотического произвола: многочисленность интерпретаций здесь неуместна. Извне есть там, где нет возможности отделить один способ существования и (само)выражения от другого. У извне нет другого (еще одного) извне, а следовательно, от него нельзя рассчитывать отступить наружу, дальше. Можно только приступить к извне, чтобы уже через него выйти вовнутрь.

Все путешествие Одиссея сворачивается до мгновенного акта у-знавания того, что ощущается под рукой. Травма переплавляется в то, что чувствуется как свое, как слишком знакомое, но при этом находящееся извне. В обнаружении травматического просматривается напряжение между словом и знанием. Знание о травме перекрывает путь слову о травме. Становится ли травма от этого безъязыкой? Вероятно, нет, поскольку структура операции именования, сопоставления объекту слова, сохраняется и даже усиливается, приобретая отчасти драматический характер. Особого «внутри» у травмы нет, что, впрочем, не позволяет просто обратиться к ней «со стороны». Касание извне не занимает относительно травмы какую-либо сторону, а охватывает или обрамляет ее, одновременно намечая возможности ее выделения из телесной анонимности. В касании учреждается своеобразный параэмпирический режим функционирования травмы: она в буквальном смысле затрагивается в опыте, но не дана в нем прямо. Движение касания осложнено постоянно возникающими призраками прошлого, собственная немота которых накрепко связана с недостаточностью (случайной или осознанной) речи касающегося. То, что мы не решаемся назвать, все же некоторым образом говорит, хотя и весьма причудливым способом: меняя то, о чем мы готовы говорить. Приходится одновременно и увидеть травму в ее подлинной принадлежности, и не-увидеть, продолжая действовать так, как если бы ничего не случилось [8]. То, что дано, должно быть немедленно изъято из сферы данного. Более того, сама по себе сфера данного оказывается значительно меньше всей сферы того, чем располагает опыт касания, несмотря на то что это многообразие невозможно предъявить и оформить. Насыщение опыта не следует отождествлять с его универсальной транслируемостью. Требуется упорство для того, чтобы научиться принимать проницаемость данного и недостаточность его свидетельств.

Первичное ориентирование мысли при соприкосновении с травмой происходит благодаря спонтанному признанию соположенности следов. Априорное допущение единства переживаний, спаянных внутренним временем в непрерывно действующий линейный процесс, оказывается отброшено. Сознание субъекта более не организуется работающим по умолчанию превращением воспринятого предмета в руководящий действиями смысл. Рана Одиссея воспринята, однако (почти) не понята или, точнее, должна быть укрыта от всеобщего понимания. Это уклонение травматического от всеобщности подрывает логику кажущегося естественным перехода потенциального (догадки) в актуальное (знание). Травма, таким образом, никогда не является ни чисто потенциальной, ни чисто актуальной, бесконечно задерживаясь в промежутке между возможностью и действительностью. Так или иначе, мерцающее существование травмы обусловлено неким про-движением. Касание должно совершиться, чтобы травма была обнаружена, но она сама по себе не является следствием этого касания, равно как и касание не является следствием травмы. Тем не менее их сочетание имеет определенные последствия. Последствия двусмысленные, поскольку травма открывает-ся в касании только для того, чтобы тут же закрыть-ся, продолжая, однако, намекать на с(о)вершившееся и влиять на последующие действия. Близость, возникающая в отношении травмы и касания, лишена определенного суммирующего итога; ее разрешение отсрочено, и как раз в этой отсрочке, благодаря ей возникает пространство для дальнейшего развития истории. История по отношению к касанию и травме находится на другом уровне, хотя каждая конфигурация исторических событий несома подспудным длением мерцающего существования травмы. Сама по себе травма не может быть постоянно включена в историю, так как это безнадежно нарушило бы и без того ограниченную человеческую способность отличать всего лишь возможное от действительного. Проявление травмы — как это ясно из рассказа Гомера — прямо угрожает сложившемуся порядку и несет в себе угрозу долго откладывавшегося возмездия. Ее разглашение чревато, фактически, политическим переворотом. Политическое значение травмы столь велико, что она в состоянии изменить ход истории в одно касание.

Касание, отмечающее и признающее момент с(о)вершения близости, становится фундаментальной частью политического акта. Вся политика травмы строится вокруг (вос)производства касания, распространения особого режима близости на максимально широкий круг лиц, которые становятся сообщниками в деле молчаливого удержания тайны. Травма превращается в шифр для круга сообщников. Набор условий, которому должно подчиняться применение такого шифра, невозможно выделить: подлинность травмы удостоверяется только непосредственным касанием. Соответственно, мышление о травме обречено испытывать неустранимые затруднения, будучи не в состоянии разработать методическую систему процедур обращения со своим предметом. Точнее говоря, травма вообще не поддается распознанию в качестве отдельного предмета, она лишь ретроспективно восстанавливается в касании, приводящем в действие этот вот конкретный след. Мышление в данном случае оказывается нейтрализовано непреложным требованием близости, смешиваясь с непосредственным аффективным переживанием. События как бы препятствуют друг другу, даже конкурируют друг с другом, и в результате прерывистое бытие истории оказывается тесно переплетенным с двоящимся, подвижным бытием травмы. Касание травмы дает начало истории, которая столь же связана с будущим, сколько и с прошлым. О травме необходимо (вс)помнить, но только для того, чтобы продвинуться дальше, перейти границы памяти и нежно сберегаемых следов прошлого. Помещение в музей искажает утопический импульс травмы.

Онтология травмы построена на системе значащих умолчаний. Травма скрывает в себе разгадку истории, не давая обратиться к ней прямо и все же постоянно отсылая к ней. Прослаиваясь между касанием и телом, травма становится едва ли не полным отсутствием одного в другом. Касание касается лишь самого себя, но извне и как бы в другой момент. Травма не может быть схвачена и исчерпана касанием, но именно это и служит доказательством ее присутствия извне. Полное и окончательное обнаружение травмы остается соблазнительно недоступным, так как она показывает себя лишь через что-то другое. Ближайшим образом этим другим для травмы является тело, рубец на котором одновременно и указывает на травму, и прячет ее. Можно ли сказать, что травма существует как травма вообще без слов? С таким ответом мы рискуем лишиться возможности продолжить обсуждение проблемы. Я бы предположил, что травма — это пример соучастия того, к чему прикасаются, и того, что высказывают. Ни то ни другое не показывает себя. Касание раны переходит в сообщничество без накопления впечатлений, без возможности разделить эти впечатления с другими. И все же сообщничество с другими возникает. Как это возможно? Кажется, что присутствие травмы здесь сходно с присутствием пробелов между строчками стихотворения. Движение создается не только и не столько тем, что реально представлено, сколько движением сквозь реальность. Быть в травме нельзя. Однако возможно совпасть, совместиться с ней. Травма и недовыражена, и сверхвыражена в том смысле, что ее структура оформляется за счет некоего дефицита речи, который она же сама и провоцирует.

Исследование травмы не продвигает нас к какому бы то ни было определенному результату и не обеспечивает определенного вклада в мышление. Его цель в другом: зафиксировать интервал, существующий между индивидуальным и коллективным поведением. Именно в этом интервале граница между своим внутренним и чужим внешним становится достаточно проницаемой для того, чтобы поставить под вопрос ценность любых теоретических обобщений. Касание травмы и оставление этого без последствий, о котором повествует Гомер, открывает перспективу разделения суждения и действия. Навязчивое артикулирование действенности истины здесь замещается удержанием истины в тайне. Целью сообщничества коснувшихся травмы не является распространение знаний или «коммуникация». Их деятельность направлена на удержание решимости продлить состояние отсроченного, скрытого обретения. Следует отказаться от (вос)создания травмы как своего рода онтологического проекта, призванного актуализировать потенциал самосознания определенного общественного движения. Задача заключается в том, чтобы оставить соприкосновение с травмой без последствий: в смысле терпеливого ожидания их самостоятельного раскрытия и лишь косвенного содействия этому. Желание всегда и во всем сохранять быстроту и точность публичного высказывания способно оторвать мышление о травме от реальности и оказаться в итоге политически преждевременным. Достоинством в данном случае является неторопливость, которая позволяет подготовить условия для будущей борьбы. В конце концов, травма позволяет в невыносимом настоящем увидеть другое — и сделать это в одно касание.

 

Примечания

1. Гомер. Одиссея / Пер. В.А. Жуковского. Изд. подг. В.Н. Ярхо. М.: Наука, 2000. Связь тематики травмы и гомеровского эпоса была проницательно отмечена Ричардом Кирни в докладе на круглом столе «Герменевтика тела», состоявшемся в рамках XXIII Всемирного философского конгресса в Афинах 7 августа 2013 года.
2. Одно из словарных значений древнегреческого τραῦμα — рана, увечье.
3. Настоящий текст, поскольку он обращается к теме касания, во многих отношениях обязан книге: Derrida J. Le toucher, Jean-Luc Nancy. P.: Galilée, 2000.
4. Характерные примеры такого подхода содержит сборник: Cultural Trauma and Collective Identity [Alexander J.C. et al.]. Berkeley, L.: University of California Press, 2004.
5. Особое место среди таких (воз)действий занимает, как будет видно в дальнейшем, именование.
6. Сp.: Резвых П. Опыт разрыва и событие любви (Тезисы об «историческом опыте» Ф. Анкерсмита и «вечном прошлом» Ф. Шеллинга // Новое литературное обозрение. 2008. № 92. http://magazines.russ.ru/nlo/2008/92/re18-pr.html (Дата обращения 12.08.2013). Авторское внимание к этому тексту в контексте концептуализации травмы было привлечено благодаря докладу Ильи Кукулина на семинаре «Литература и социальные науки», состоявшемся 2 апреля 2013 года на философско-социологическом факультете РАНХиГС.
7. Различение между приведением в действие (exercise) и актуализацией (actualization) заимствуется мной у Джона МакДауэлла. См.: McDowell J.H. The Engaged Intellect. Cambridge, Mass. & L.: Harvard University Press, 2009. P. 251–252.
8. Изображению сопряженной работы режимов видения и не-видения посвящен роман Чайны Мьевиля «Город и город» (М.: Эксмо, 2013), позволяющий открыть новые перспективы и в философской аналитике опыта.

Комментарии

Самое читаемое за месяц