Галина Янковская
И дискурс с дискурсом говорит
Министерство культуры: зачем государству новая «душа» и новое «око» надзора за обществом? Логику власти исследует Галина Янковская в споре с Русланом Хестановым.
Название статьи Руслана Хестанова «Генезис культурной политики и возникновение массовой культуры в СССР (1917–1953)» интригует. Тут тебе и микс самодостаточных для полемики тем (советская массовая культура — правительственная рациональность — картография социальной реальности). И масштаб замысла (автор претендует на новое прочтение «истории советской культурно-идеологической системы в ее зарождении и развитии от идеологического комплекса к массовой культуре»). И концептуальные ориентиры — концепт govermentality М. Фуко, дискурсивные разрывы и смещения, институциональные инновации. Повод для рефлексии — появление в системе госуправления СССР Министерства культуры. Отталкиваясь от общей оценки «глобального значения» этого учреждения для страны и мира, Р. Хестанов вписывает Минкульт в историю меняющихся дискурсивных практик в риторических битвах на съездах ВКП(б)/КПСС. Его базовый источник — опубликованные стенографические отчеты и материалы партийных съездов.
Нет необходимости реферировать содержание статьи, но важно вычленить в ней три смысловых компонента. Первый, наиболее разработанный и цельный, — это рассуждения Р. Хестанова в методологической системе координат М. Фуко о культурной политике и политическом, о том, каким образом «рационализация правительственных практик порождала новую действительность — действительность культуры и, тем самым, учреждала новый объект партийно-государственного управления». Р. Хестанов прослеживает «идиосинкразическую привязанность» В.И. Ленина к культурной проблематике и терминологии. На основе генетического анализа «теоретического тезауруса» партийцев, выступавших на съездах, он рассматривает, как правительственный разум формулирует неизменный с 1918-го до 1953 года объект культурной политики — «растворение различий» (формула Л. Троцкого) путем «управления разнородными некультурностями». Он приходит к глобальному выводу: к Х съезду в представлениях «партийцев» классовый взгляд на социум был заменен на генерализирующий культурный взгляд, а смена курсов в культурной политике происходит вслед за появлением дискурсивных смещений и разрывов, главным доказательством чему и является учреждение Минкульта в 1953 году.
Второй пласт — реплики по поводу конкретных учреждений институциональной системы советской культуры.
Третий — полемика с теми, кто полагает, что в 1930-е годы произошла смена ценностных приоритетов и методов культурной политики в форме «сталинской культурной революции». В лапидарном стиле автор жестко оппонирует Ш. Фитцпатрик, которой он инкриминирует много оплошностей, в первую очередь то, что «разработанный Фитцпатрик концепт культурной революции способствовал представлению об СССР как о стране с экзотической политикой и культурой, требующих столь же экзотических подходов и перспектив».
Возможно, автор намеренно заострил какие-то тезисы, чтобы спровоцировать полемику, допускаю, что все звенья логической цепочки его рассуждений не вместились в узкие рамки одной журнальной публикации. Но по прочтении текста становится ясно, что эвристического прорыва, на что, как представляется, претендует автор, увы, не случилось. Дело, конечно, не в стилистических погрешностях текста («атмосферическая природа нового объекта» и т.д.). В конце концов, стиль — это человек.
В статье слишком много неточностей, некорректных утверждений. Несколько примеров. Скажем, смелый тезис о том, что «для большинства европейских социал-демократов рубежа XIX–XX веков культура и искусство представляли собой второстепенную тему» — это свидетельство того, что труды К. Каутского, деятельность последователей У. Морриса, полемика по вопросам культуры рабочего класса в левых кругах Германии, Франции, Англии Р. Хестанову либо незнакомы, либо им необъяснимо игнорируются.
Далее. Автор встраивает в один ряд такие события, связанные, по его мнению, причинно-следственными связями, как учреждение министерств культуры сначала в 1953 году в СССР, потом в 1959-м — во Франции, в 1974-м — в Италии, в 1977-м — в Испании. Из чего строится утверждение, что на Западе советский опыт «огосударствления культуры был воспринят как удачный и убедительный». Наверное, автор именно по причине убедительности советского опыта не включил в свои рассуждения ни США, ни Великобританию, ни другие страны, которые реализуют культурную политику без прямого государственного вмешательства.
Статья не свободна от фактических неточностей. Р. Хестанов считает учреждение Минкульта СССР в 1953 году абсолютной новацией: КПСС «вдруг превращает такое безграничное и едва ли определенное поле (речь идет о культуре. — Г.Я.) в объект прямого государственного администрирования». Однако никакого «вдруг» не было. Наркомпрос, созданный в 1918 году, функционировал многие годы как ведомство, отвечавшее за всю сферу культуры: просвещение, театры, музеи, искусство, литературу, науку. Главполитпросвет отнюдь не был «основным государственным органом, управляющим культурой». Хотя бы потому, что структурно он входил в систему Наркомпроса (о чем Р. Хестанов говорит), а внутриведомственная самостоятельность политпросвета закончилась в 1930 году (о чем он не упоминает). Ну, а созданный в 1936 году Комитет по делам искусств при правительстве СССР являлся по заявленному функционалу и управленческой практике министерством культуры де факто. Достаточно взглянуть на номенклатуру дел в его архивном фонде, хранящемся в РГАЛИ [1]. Именно от этого ведомства Минкульт получил в наследство свои полномочия. Так что «уникальность», новизну в «беспрецедентном вмешательстве суверенной власти в область культуры» посредством учреждения в 1953 году Минкульта СССР обнаружить сложно. Уровень культ-бюрократизации в 1930–1950-е годы был настолько избыточным и многоуровневым, несводимым к бинарной оппозиции «идеология/пропаганда», с таким параллелизмом функций и пересечением компетенций управляющих учреждений, с такой разработанной риторикой о культуре, что рождение Минкульта — это, скорее, оптимизация давно сложившейся системы, чем суперновация.
Настораживает непоследовательность в характеристиках одних и тех же событий. На первой странице статьи Р. Хестанов характеризует рождение Минкульта так: «Усиление государственного вмешательства и легитимация государственной монополии на культурное производство». Следом, буквально на второй странице это же событие уже называется «изумительной институциональной инновацией», а в финале — «актом эмансипации культуры от идеологии».
Еще один абзац приведу полностью: «Хотя Министерство культуры СССР было организовано сразу после смерти Иосифа Сталина, проведенный нами генетический анализ показал, что институциональная инновация 1953 года не была знаком символического разрыва с предшествующей политической эпохой — сталинизмом. Напротив, государственное администрирование культурой логически продолжило ту культурную политику, которая складывалась в ленинский период. Вместе с тем анализ стенограмм съездов позволил нам выделить дискурсивные разрывы и смещения, которые позволяют по-новому взглянуть на периодизацию советской культурной политики».
Читатель в этом фрагменте, как и во многих других, попадает в какую-то алогичную систему аргументации: учреждение Минкульта СССР не было разрывом, т.е чем-то новым, хотя и было «изумительной инновацией». «Не было разрыва со сталинизмом, а было логическое продолжение той культурной политики, что складывалась в ленинский период». Иначе говоря, автор не видит никакой принципиальной разницы в дискурсивных практиках, институциональных формах и содержательных смыслах культурной политики 1920 года и, скажем, 1948 года. Это именно тот стиль рассуждения о советской культуре и культурной политике, который Е. Добренко называет «принципиальным аисторизмом» [Добренко Е., 2013].
От этой аисторической установки — и отсутствие в статье критической дистанции между исследователем и источником. Р. Хестанов попадает под его влияние и не подвергает верификации. Во всяком случае, вопрос о том, что стенограммы и материалы съездов — это многократно цензурированный документ, им не ставится. Он обращается исключительно к текстам, опубликованным в 1920–1950-е годы, а не к архивным черновым материалам, т.е. не в полной мере осуществляет тот генетический анализ дискурса, который заявлен.
Культурная политика, по Р. Хестанову, — это Текст и Слово, высказанные с иерархических властных позиций правительственным разумом. Как ни странно, под этими методологическими и терминологическими одеждами проглядывают контуры тоталитарной концепции истории советского общества. Совсем не случайно среди гигантского объема публикаций о культурной политике советской власти в целом и о большевистской культурной революции в частности объектом критики автор выбрал работы Ш. Фицпатрик. Поскольку именно с ее именем ассоциируется становление принципиально иной объяснительной модели истории советской России, ревизующей основные положения тоталитарного концепта.
Суть вопроса — совсем не в ретроспективном объяснении, которое исследовательница дала эвристической метафоре «культурная революция» в ходе полемики с М. Дэвидом-Фоксом, представителем нового поколения американских русистов, ревизующих наследие ревизионизма [2].
Главное концептуальное наследие цитируемой Р. Хестановым статьи Ш. Фитцпатрик и поднятой той статьей в 1974 году волны исследований — смена оптики у нескольких поколений историков советского общества и сталинизма. Изучая политику, осуществляемую сверху (from above), со стороны властных партийных структур, она в определенном смысле деполитизировала историю сталинизма. Рассматривая процессы, идущие снизу (from below), с точки зрения городского обывателя, служащего, рабочего, мигранта из колхозной деревни, интеллигента (что бы под этим ни понималось), она предложила такую систему координат, в которой одни только партийные кадры не могут определять, номинировать и, следовательно, производить новую реальность. Слишком много других акторов участвуют в дискурсивном производстве «реального социализма». Конечно, Ш. Фитцпатрик не использовала междисциплинарную терминологию дискурсивных исследований. В отличие от Р. Хестанова ее привлекают более «строгие» формы историописания, опирающиеся на точные даты, цифры и архивные источники [3], а не на интерпретационные модели (вроде правительственной рациональности и дискурсивных разрывов). Ее работы по культурной революции вообще не о том, о чем пишет Р. Хестанов, — не о ментальных/дискурсивных характеристиках эпохи, а о конкретных проявлениях смены ценностных приоритетов в советском социуме (вместо революционного радикализма 1920-х — консервативный поворот 1930-х, пролетаризация интеллектуальных и творческих профессий и т.д.).
Уже после «архивной революции» 1990-х годов многим историкам удалось показать, что деятели культуры не напрямую транслируют властный дискурс съездовских дебатов, а действуют как субъекты, со своими интенциями, намерениями, целями. Культуроцентричная картина мира, в которой сфера культуры — это самый эффективный инструмент жизнестроения, отличала представителей авангардных художественных течений, ставших в первые годы соцстроительства бюрократами от культуры. Их риторика воспринималась партийцами (и не только А. Луначарским) и влияла на правительственную рациональность. Об этом достаточно подробно сказано в публикациях И. Голомштока, В. Манина, А. Морозова. Популярное в художественной среде понимание культуры как индустрии, системы производства со «справедливым распределением» и планированием многократно проговаривалось в публичном пространстве 1920–1930-х годов, следствием чего стала такая действительно уникальная управленческая инновация 1929 года, как система художественных кооперативов «Всекохудожник». С нее, собственно, и начинается советская история компромисса между идеологией и массовым художественным производством.
И здесь пора сказать о месте массовой культуры в системе аргументации Р. Хестанова. Он называет «послевоенный период» (каковы его хронологические рамки?) временем перелома, смены курса культурной политики, перехода от синонимии культуры и идеологии к разграничению массового культурного производства и идеологии. Именно тогда, по мнению автора, деятельность «аппаратов была направлена на людей опосредованным образом — через воздействие на условия жизни людей… изменение материальной среды обитания населения, бытовых и производственных условий, создание инфраструктуры досуга». В этом итоговом выводе вновь удивляет невключенность автора в современную историографическую ситуацию. В цитируемом Р. Хестанове сборнике статей 1978 года [4], а также во многих появившихся позже статьях и монографиях (см. исследования Ю. Гронова, Н. Козловой, В. Волкова и других авторов из очень краткого библиографического списка, который не отражает всей «витальности» и популярности предложенной Ш. Фитцпатрик парадигмы сталинской культурной революции) продемонстрировано, что в СССР еще с конца 1920-х годов произошло масштабное вовлечение досуга, архитектуры и градостроительства, торговли, производства предметов «советской роскоши» и других аспектов «материальной среды обитания» в центр внимания культурной политики. Только один пример: в 1934 году властью был инициирован Всесоюзный поход художников на производство с целью борьбы за «качество вещей социалистического обихода». Предполагалось, что мебель, мода, текстиль, вышивка, бытовая скульптура, посуда — весь повседневный вещный мир будет преображен советским художником, который придет на производство «учиться и учить» [5].
На этом, пожалуй, поставлю точку. Да, следить за интеллектуальным серфингом Р. Хестанова увлекательно. Он выносит на обсуждение очень важную проблематику, ставит вопросы, формулирует провокационные тезисы, оперирует междисциплинарной терминологией, занимается текстологическим анализом. Но проявляемое им небрежение историческим контекстом ради объяснительной схемы, вольность в обобщениях и датировках порождают кризис доверия ко всему тексту в целом. И, что самое обидное, последние страницы статьи рушат всю столь азартно построенную схему. Если рождение Минкульта из духа нового дискурса партийных съездов произошло в 1953 году, то какое отношение к этому событию имеет «едва заметный риторический сдвиг, приведший к существенным последствиям в общем дизайне партийно-государственных органов управления», зафиксированный в высказываниях ораторов на ХХ съезде партии, случившемся в… 1956 году? Телега впереди лошади?
Литература
Волков В.В. Концепция культурности, 1935–1938 гг.: советская цивилизация и повседневность сталинского времени // Социологический журнал. 1996. № 1-2. С. 194–213.
Голомшток И. Тоталитарное искусство. М.: Галарт, 1994.
Добренко Е. Сталинская культура: методологическое удушье // Новое литературное обозрение. 2013. № 123. http://magazines.russ.ru/nlo/2013/123/30d.html
Институты управления культурой в период становления. 1917–1930-е гг. / Научн. руководитель Т.М. Горяева и др. М.: Росспэн, 2004. 310 с.
Козлова Н.Н. Советские люди: сцены из истории. М., 2005.
Манин В.С. Искусство в резервации: художественная жизнь 1917–1941 гг. М.: Эдиториал УРСС, 1999.
Максименков Л.В. Сумбур вместо музыки. Сталинская культурная революция 1936–1938 гг. М.: Юридическая книга, 1997.
Морозов А.И. Конец утопии. Из истории искусства в СССР 1930-х годов. М.: Галарт, 1995.
Fitzpatrick Sh. Cultural Revolution in Russia. 1928–1931. Bloomington: Indiana Univ. Press, 1978.
Fitzpatrick Sh. The Cultural Front. Power and Culture in Revolutionary Russia / Sh. Fitzpatrick. Ithaca; N.Y.: Cornell Univ. Press, 1992.
Gronow J. Caviar with Champagne: Common Luxury and the Ideas of the Good Life on Stalin’s Russia / J. Gronow. Oxford; N.Y.: Berg, 2003.
Примечания
Комментарии