Что происходит, когда историки злоупотребляют идеей глобальной сети

Глобализация обыденности как проблема исторического знания.

Дебаты 28.04.2014 // 2 906
© Isaías Hernández

Шерлок Холмс, самый английский из вымышленных персонажей, вряд ли может показаться очевидным символом глобализации. Однако «Этюд в багровых тонах», где он впервые появляется, начинается с подвигов доктора Ватсона в Афганистане. Сюжет двух из четырех романов Конан Дойля о Холмсе вращается вокруг американцев, которые отправляются в Европу вершить вендетту, двух других — вокруг состояний (в одном случае — кражи), нажитых в британских заморских колониях. Кроме того, действие более половины из пятидесяти шести новелл Дойля выходит за пределы европейского континента. Лондон Холмса — экзотический мегаполис, в котором суетятся индусы, политические эмигранты из Европы, богатые американцы, аристократы, моряки и шпионы. Но даже преступления, из-за которых детектив оказывается в обманчиво спокойной сельской местности, чаще всего связаны с поместьями, приобретенными с прибыли от австралийских золотых приисков или же недовольством среди солдат, восходящим к далекому Индийскому восстанию 1857 года. Сюжет «Собаки Баскервилей» разворачивается в Девоне, но строится он вокруг попыток англичанина, родившегося в Коста-Рике, выкрасть состояние канадского кузена, которое тот нажил в Южной Африке.

На протяжении многих лет историки стремились раскрывать подобные глобальные связи прошлого. «Глобальный поворот» современной историографии предполагает, что недостаточно просто изучать, какое влияние западные державы оказали на остальной мир. Задача состоит также в том, чтобы показать, как остальной мир повлиял на Запад: как идеи и практики перемещались туда и обратно в бесконечном потоке присвоения, трансформации и сопротивления; как гнет сильных столкнулся с «орудием слабых». Необходимо понять, как заставить говорить вечно угнетаемого «подчиненного» истории. Другими словами, дело не только в развенчивании мифов о «цивилизаторской миссии» Запада, в которую многие жители западных стран уже давно перестали верить. Дело также в необходимости восстановить «силу воздействия» незападных народов, а не просто относиться к ним как к пассивным объектам деятельности Запада. Необходимо показать, как, даже в относительно далеком прошлом, глобальные системы движения, обмена, эксплуатации и агрессии сформировали феномен, который однажды был воспринят историками как исключительно локальный. Это был вопрос применения образа «сети» — метафоры управления в цифровую эру — даже к достаточно отдаленным историческим эпохам.

Первоначальный импульс в сторону «глобального поворота» был в большей степени политическим, особенно на ранней стадии. Даже первичные модели глобализации были подобны огромным айсбергам, за пределами видимой поверхности которых (политики и торговли) скрывались эффективные способы обеспечения постоянства долгосрочных моделей неравенства и эксплуатации сегодня, особенно в отношении «глобального юга». Сторонники «глобальной истории» указывают на то, что некоторые народы или сопротивляются различным формам глобализации, или же используют их в своих собственных целях. Например, историк Лорен Дюбуа интерпретировал массовые восстания рабов во французских владениях в Карибском бассейне в 1790-х годах не как обыкновенные восстания против ужасающего угнетения и не как простой отголосок европейских революций. Он рассматривает данное восстание как комплексный процесс, в котором рабы восприняли европейские идеи прав и свобод и смешали их с карибскими и африканскими идеями и практиками, из чего возникло нечто совершенно новое.

Со временем обычные процессы академической жизни ослабили политический посыл. Споры взяли свое. Не приводит ли слишком сильный акцент на «силы воздействия» коренных народов к недооценке жестоких реалий империалистической эксплуатации? Или же, напротив, чрезмерное внимание к этой эксплуатации приводит к тому, что коренные народы кажутся не более чем пассивными жертвами, и тем самым Запад сохраняет свое центральное положение в истории? Соблюдая осторожность и не углубляясь в столь опасные темы, многие «глобальные историки» приходят к весьма неуверенным утверждениям, уклоняясь от прямого ответа и оценки. Между тем надежда на участие во влиятельном и увлекательном интеллектуальном тренде (возможно, в сочетании с перспективой зимних исследовательских поездок на Барбадос и Гоа) привлекла многих ученых, мало заботящихся о первоначальных политических ставках.

Однако этот тренд лишь укрепился и получил распространение. В первое десятилетие XXI века глобальная история стала тем, чем социальная история была для 1960–70-х, и культурная история — для 1980–90-х. Сорок лет назад молодой историк, интересующийся эпохой войны за независимость в Америке, написал бы диссертацию на тему, как независимость отразилась в повседневной жизни маленького городка в Новой Англии. Двадцать лет назад он мог бы заниматься исследованием дискурса маскулинности в газетах ранней республики. Сегодня типичная тема, скорее всего, будет включать в себя изучение воздействия «глобальных» товаров, таких как чай и вино, на американские города, или роли иностранных матросов в американской морской торговле, или установления сетей сообщения между рабовладельцами американского Юга и Карибского бассейна. Как и в случае других «поворотов» в историографии, сторонники глобальной истории настаивают на необходимости применения ее аналитических наработок ко всем уже знакомым темам. Именно в рамках этого подхода растет количество исследований, посвященных не кому иному, как Шерлоку Холмсу. (В журнале «Критический обзор» (Critical Reviewнедавно вышла статья под названием «Шерлок Холмс, преступность и страхи глобализации».)

В лучшем случае, работа, написанная в рамках глобальной истории, открывает новые значимые аспекты прошлого. Раньше для историка считалось возможным посвятить всю свою карьеру изучению Великой французской революции (мой собственный научный интерес), не обращая ни малейшего внимания на то, что Франция того времени владела карибскими колониями. Между тем дореволюционный рост французской экономики во многом был обусловлен впечатляющим расширением производства сахара в этих колониях. Производство, в свою очередь, зависело от огромного количества рабов, работающих в самых бесчеловечных условиях, когда-либо существовавших на свете. В 1789 году три небольшие французские колонии, Мартиника, Гваделупа и Сан-Доминго, общая территория которых приблизительно равна территории Массачусетса, имели столько же рабов, сколько и все Соединенные Штаты (около 700 000). Большинство из них родились в Африке, в Новом Свете они проживали в среднем не более десяти лет. В 1791 году произошло самое крупное восстание рабов в истории. В 1794 году революционная Франция стала первой европейской державой, отменившей рабство (хотя Наполеон позже и восстановил его). Сторонники «глобального поворота» совершенно справедливо настаивали на том, что в истории Французской революции эти события необходимо учитывать в полной мере. Подобное было сделано и в отношении других предметов исследований.

Однако «глобальный поворот» оказался не столь успешным в создании нового общего нарратива о прошлом опыте человечества. В классической работе «Рождение современного мира, 1780–1914», опубликованной в 2003 году, историк С.А. Бейли проводит связи и параллели между отдаленными частями земного шара, подчеркивает рост сетей связи и трансформаций и в заключении переходит к глубоким размышлениям о «великом ускорении» 1890–1914 годов, когда весь мир, казалось, стремительно двигался в сторону драматического конфликта на фоне затмения ранних либеральных надежд. Тем не менее, даже такой уверенный писатель, как Бейли, столкнулся с большими трудностями при попытке объединить целые континенты и океаны в одну связную, гармоничную историю. И когда дело дошло до объяснения «моторов перемен», он смог предложить лишь две с половиной страницы слабого, скучного текста, суть которого сводилась к следующему: «Цепь перемен была следствием взаимодействия политических, экономических и идеологических изменений на множестве различных уровней», — заявление, достаточно расплывчатое и абстрактное для того, чтобы применить его можно было практически к любой исторической ситуации где бы то ни было.

Несмотря на эту проблему или, возможно, благодаря ей, сторонники «глобального поворота» стали просто одержимы синтезом. Издательства штампуют энциклопедии, учебники, руководства и словари по глобальной истории настолько быстро, что их невозможно просто отслеживать, не говоря уже о прочтении. В научных журналах множатся форумы, дискуссии и онлайн-дебаты, посвященные «состоянию данного направления науки». Самые амбициозные историки опубликовали собственные исследования, чем толще, тем лучше, чтобы отдать по возможности наиболее полную дань тому, что в буквальном смысле является величайшей историей человечества. Через несколько лет после выхода в свет относительно небольшой работы Бейли (540 страниц) немецкий исследователь Юрген Остерхаммель придал вес («вес» в данном случае можно воспринимать буквально) новому направлению, выпустив 1568-страничную историю XIX столетия под заглавием «Метаморфозы мира». Теперь же Остерхаммель совместно с Акирой Ирийе редактирует шеститомную всемирную историю, которая должна появиться сразу на английском и немецком языках; первый 1161-страничный том посвящен периоду с 1870-го по 1945 год. Он состоит из пяти глав, каждая из которых, если бы была опубликована отдельно, уже бы заняла достаточно места на книжной полке.

Этот том под редакцией Эмили Розенберг прекрасно демонстрирует, что в состоянии и что не в состоянии охватить глобальный поворот. Каждая из пяти глав базируется на внушительном количестве исходного материала. Задача каждой главы — не только синтезировать этот материал, но и выдвинуть в отношении него новые идеи и аргументы. Эти пять глав, взятые все вместе, создают широкую картину изменения определенных видов глобальных связей с 1870-го по 1945 год. Но остальные связи странным образом игнорируются. И, несмотря на героические усилия авторов, данная работа скорее свидетельствует о том, насколько трудно увлекательно писать на такую обширную и аморфную тему и разрабатывать убедительные всеобъемлющие объяснительные рамки.

В этом томе общая тема «глобальных связей» разделена на пять составляющих: сотрудничество, обмен, движение, насилие и сопротивление. Сама Розенберг берется за исследование первой из них в виртуозно написанной главе, содержащей обзор всех всевозможных конференций и соглашений: о стандартизации часовых поясов, о спорте, о кинопрокате, о правилах ведения войн и обращения с заключенными, о банковской и валютной системах, о торговле, о международных телеграфных и железнодорожных линиях, о художественном, научном и профессиональном обмене, не говоря уже о Лиге Наций. Она также уделяет внимание неудачным попыткам интернационализма, вроде движения эсперанто, и показывает, как различные новые формы развлечений стали основой для формирования мировых аудиторий. Розенберг рассматривает этот период как самый бурный этап налаживания глобальных сетей. (Из всех авторов ей больше всего по душе образ «сети», хотя среди используемых ею метафор встречаются также «потоки», «переплетающиеся пути», «связующие течения» и «переменчивая сфера всевозможных “транс-”»). Интереснее всего то, что в соответствии с утверждением Розенберг, Первая мировая война лишь весьма ненадолго приостановила процесс налаживания связей.

Дирк Хедер выбирает более мрачный тон в своей главе о миграциях и движении. Первый образ, приходящий на ум американцу при размышлении о миграционных процессах в данный период времени, — как правило, судно, наполненное людьми, в изумлении взирающими на Статую Свободы. Хедер, привлекая статистические данные, наглядно показывает, что этот образ — лишь малая часть общей картины. Тщательно проводя разграничение между различными типами мигрантов — свободными мигрантами, трудовыми мигрантами, рабочими по контракту, беженцами, вынужденными переселенцами, он обращает внимание на обширные людские потоки, перемещение которых по всему миру стало возможным благодаря развитию пароходного и железнодорожного сообщения. Индусы выезжали за пределы Британской империи, в Африку и даже в Южную Америку. Русские двигались на восток, вглубь Сибири, китайцы — в Юго-Восточную Азию. Обратные потоки иногда были столь же значимы, сколь и первичные. Международные конфликты оказали огромное влияние на миграционный процесс, увеличив долю беженцев в общем потоке движения. Cтивен Топик и Аллен Уэллс также обращают внимание на разрыв и неравенство в правах в более узкой сфере распределения товарных потоков. По их утверждению, промышленные процессы, возможно, оказали воздействие на сельское хозяйство не менее, чем на «продвинутые» секторы экономики, но распределение благ оставалось в высшей степени неравным, а обещания всеобщего благосостояния — невыполненными.

В главах, посвященных государству (авторство Карла Майера) и империям (авторы — Антуанетт Бертон и Тони Баллантайн), доминирующие темы — это насилие и сопротивление. Великолепно написанная глава Майера, самая длинная в томе, также содержит предельно ясную задачу — продемонстрировать, по словам Майера, «решающее усиление активности и власти государства» по всему миру. (Эссе носит название «Левиафан 2.0») Особенно удачно Майер показывает, как улучшение коммуникаций и транспорта могло способствовать созданию новых форм власти, но в то же время сыграло не последнюю роль в развитии революций от Мексики до Китая и России. Он также довольно эмоционально описывает жестокость, с которой расширяющиеся государства покоряли и включали в свой состав народы, ведущие кочевой образ жизни и имеющие соответствующую политическую организацию, от американских Великих равнин до Центральной Азии. Бертон и Баллантайн, тем временем, взяли на себя непростую задачу исследовать явления империализма и антиимпериализма всего лишь на 150 страницах. В их задачи также входит развенчивание широко распространенного взгляда, что движения деколонизации достигли критической массы только лишь в связи с последствиями Второй мировой войны. Напротив, они утверждают, что эти движения набирали силу вместе с самим империализмом и, что важно, формировались между империями, а не только внутри них самих. Они останавливаются на личности У.Э.Б. Дю Бойса, призывавшего к всемирной солидарности африканских и азиатских народов, как ярком примере создания антиимпериалистической сети, отмечая, что этот афроамериканец был ярым противником принадлежащих американцам заграничных предприятий, «сравнивая улицы Шанхая с городами Миссисипи, призывал китайских банкиров противостоять господству европейского капитала».

В целом, том заключает в себе массивный свод оценок глобальных связей и сетей. В то же время о многом авторы книги не упоминают. В первую очередь, читатели гораздо больше узнают из книги о почтовых системах, телеграфах и телефонах, чем о передаваемых через них идеях. Пожалуй, в период между 1870-м и 1945 годом ничто так не способствовало созданию сильнейшей международной солидарности, как социалистические идеи. «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» — это не что иное, как призыв к созданию глобальных связей. Именно благодаря социализму идентичные оценки средств и целей, стадий исторического развития, капитала и промышленности возникали одновременно в Сантьяго, Пекине, Лондоне и Нью-Йорке. (Не зря же Лайонел Абель в своем знаменитом высказывании назвал Университет Нью-Йорка в 1930-х «самой интересной частью Советского Союза… единственной частью, в которой борьба между Сталиным и Троцким может быть выражена открыто»). Несмотря на это, Розенберг хватило четырех страниц для рассмотрения данной темы. В книге упоминаются десятки международных организаций, в том числе Международный совет по охране птиц и Межамериканский совет по контролю цен на кофе, меж тем Первому и Второму Социалистическому интернационалу уделено ровно три предложения. Практически незамеченным осталось также распространение религиозных идей и тот феномен, что иногда новые формы «глобальных связей» строились на основе более старых разработок таких успешных международных организаций, как Римская католическая церковь.

При всем обилии статистических данных о товарных потоках, в работе удивительно мало информации об использовании этих товаров и о повседневной жизни в целом. Одной из самых поразительных особенностей периода между 1870-м и 1914-м годом стало появление тесно связанных между собой культур среднего класса не только на Западе, но и во всем мире. Нарождающаяся буржуазия высоко ценила упорядоченную, культурную семейную жизнь, где женщина воспринималась как «партнер», но все же ее роль была очень ограничена. В большей степени именно эти люди (по преимуществу мужчины) создавали международные организации, которые исследует Розенберг, работали в национальных и имперских бюрократических аппаратах, описанных Мейером, Бертоном и Баллантайном, и потребляли товары, от сахара и табака до бензина и резиновых шин, — предмет исследования Топика и Уэллса. Бертон и Баллантайн приводят показательную историю о том, как индийский национальный лидер воспринял и адаптировал западный взгляд на семейную жизнь среднего класса, но в остальном эта тема осталась практически незатронутой.

В любом случае, самое главное упущение этой книги — отсутствие войны. Военные завоевания, подобные предпринятым Германией и Японией во Второй мировой войне, — самая прямая форма «глобальной связи», какую только можно представить. Но в то же время обе мировые войны, с их непостижимым уровнем массовых уничтожений и разрушений, возможно, больше, чем что-либо в мировой истории способствовали разрушению глобальных сетей. Чарльз Майер сказал много интересного о том, какое значение война имела для формирования его «Левиафана 2.0». Тем не менее, в книге отсутствует сколько-нибудь систематический обзор военного периода — тридцати самых кровавых лет в истории человечества (1914–1945). Авторы могли бы совместно обсудить тот факт (это делает только Розенберг со ссылкой на международные организации), что обе мировые войны лишь в незначительной степени прервали развитие глобальных сетей и связей. Это могло бы стать интересным и весьма провокационным предположением, которому, возможно, сложно было бы найти подтверждения. Но в книге в целом этот вопрос не поднимается. И, странным образом, в то время как авторы предлагают сжатые описания событий, которые, по их мнению, читателям незнакомы, вроде Мексиканской революции 1916 года, мировые войны они обходят молчанием. «Армитсарская бойня» — подавление британскими войсками восстания индусов в 1919 году, число погибших во время которого достигло примерно одной тысячи, — в книге упоминается в трех отдельных случаях, в то время как Сталинград или битва при Сомме с миллионами погибших не появляются ни разу. Да, Сталинград в каком-то смысле был «европейской битвой», но он также стал ключевым моментом в борьбе за основную часть евразийского континентального массива, через который, как показал Хедер, проходили главные потоки миграции. В Сталинградской битве с советской стороны участвовали бойцы из всей Евразии, в битве при Сомме же были задействованы колониальные войска глобальных империй. Что уж говорить о том, что Уинстон Черчилль, имеющий непосредственное отношение к теме «глобальных связей», в книге упоминается всего три раза, даже меньше, чем его соотечественник Давид Ливингстон (в связи со знаменитой цитатой «Доктор Ливингстон, я полагаю?»).

Эти проблемы можно было бы решить путем добавления дополнительных эссе, хотя и с риском увеличения и без того массивного тома до буквально критического размера. Но в то же время отсутствие Черчилля в работе указывает на более общую проблему написания глобальной истории: каким образом вводить личности в повествования такого масштаба, так как в целом в «Соединяющемся мире» (A World Connecting)не так-то много внимания уделяется личностям. Некоторые сторонники «глобальной истории», обратившись к технике микроистории, сумели создать достаточно действенные нарративы, базирующиеся на опыте в иных случаях ничем не примечательных личностей, застигнутых в глобальных потоках миграции, империализма и торговли. Например, Линда Колли в своей работе «Испытания Элизабет Марш» блестяще показала ранний период глобализации XVIII века через историю скитаний англичанки между четырьмя континентами. Но одно дело — по выражению Блейка, «увидеть мир в песчинке», другое — рассказать историю мира в целом. Авторы «Соединяющегося мира» должны были уместить невероятный масштаб информации в небольшом объеме, поэтому люди, как правило, исчезали из поля зрения, даже если конкретная личность и ее действия оказали решающее влияние на события. Майер, по крайней мере, ограничился коротким нелицеприятным очерком о Сталине. Но триста страниц спустя Хедер, признавая невероятный размах принудительной миграции в Советском Союзе, приписывает ее безликим «советским бюрократам», хотя самые масштабные и жестокие «перемещения населения» организовывались по личному приказу Сталина.

Читать «Соединяющийся мир», как и другие работы в рамках направления «глобальной истории», сложно не только из-за отсутствия конкретных личностей. Необходимость иллюстрировать каждое предположение длинной чередой примеров по всему миру также усугубляет проблему. Бертон и Баллантайн постоянно мечутся между Тайванем, русской степью и Южной Африкой. Один из параграфов, написанных Хедером, содержит отсылки к регионам Северной Америки, Австралии, Новой Зеландии, Южной Африки, Восточной Африки, Маньчжурии и Анд. Розенберг же — приверженец перечислений: «В Восточной Европе, в Российской, Австро-Венгерской и Османской империях, в Египте, Турции, Индии, Японии и Латинской Америке». Авторы отнюдь не плохие писатели, но сам характер книги вынуждает их перескакивать с одного на другое и тщательно отмечать подчас весьма многочисленные исключения практически к каждой общей выведенной ими модели.

Возможно ли писать глобальную историю в более энергичной манере? Думаю, что возможно, но это, как правило, требует, чтобы авторы вооружились мощными, всеобъемлющими тезисами не только в отношении того, как происходили изменения, но и почему они произошли. Раннему поколению историков-марксистов, по крайней мере, тех, кому удалось освободиться от жаргона исторического материализма, удавалось писать с исключительной живостью о событиях в глобальном масштабе, так как с их точки зрения все эти события были движимы едиными западными экономическими процессами. Но в «Соединяющемся мире» историков-марксистов, в частности Эрика Хобсбаума, упрекают в европоцентризме. Как отмечает Розенберг во вступлении, «авторы тома стремятся избегать утверждений о существовании какой-либо одной движущей силы истории». Вместо этого, как и Бейли с его «многослойными взаимодействиями», она объясняет, что задача книги — представить «изменения процессуальными и неравномерными, возникающими не под действием односторонних всеобъемлющих сил, а в рамках обмена и взаимосвязанности». Каждый из авторов не раз возвращается к решающему значению развития новых транспортных и коммуникационных технологий между 1870-м и 1945 годом, с восхищением отмечая, как железные дороги, пароходы и телеграфы, казалось, уничтожили время и пространство. Но идея «обмена и взаимосвязанности» препятствует сведению материала к единой, всеобъемлющей концепции. Эта идея также имеет печальные последствия для стиля повествования: «соответствующие отношения между импульсами потока и стабилизации выдвигают на передний план и общности, и различия, возникшие в этот период» (Розенберг); «проследить имперскую глобальность как во временных, так и в пространственных измерениях, рассматривая ее как взаимодействие многочисленных режимов, которые были одновременно, но неравномерно распределены по поверхности земного шара» (Бертон и Баллантайн) и т.д. Подобного рода заявления, множась в книге, придают ей мертвящую интонацию.

В каком-то смысле мотивы, по которым авторы делают подобные заявления и избегают сильных нарративов, достойны восхищения. Авторы стремятся избежать редукционизма и признать вполне реальную сложность глобальных процессов, ими прослеживаемых. Но тот факт, что «потоки» распределялись в разных направлениях и в сетях образовывались многочисленные «узлы», не означает, что мы не можем проследить глубинную логику их развития. Авторы справедливо восприимчивы к постколониальной критике ранней стадии развития глобальной истории, когда незападные народы часто рассматривались как «примитивные» и воспринимались как пассивные жертвы, стоящие за пределами «реальной» истории. Но иногда их чувствительность доходит до крайности. «Каждая проекция, каждое позиционирование, — пишет Хедер, — включает в себя уникальную точку зрения, которая исключает все другие доступные взгляды на проблему». Конечно, да. Но не все точки зрения одинаково важны и точны, и, конечно же, между ними можно провести различия, не впадая в однобокий европоцентризм. Увы, когда боязнь редукционизма смешивается с ужасом перед политической некорректностью, результатом чаще всего становится банальность: «За период с 1870-го по 1945 год мир стал одновременно более знакомым и более чужим». Разве мы этого уже не знаем?

Конечно, мы не должны ожидать от мировой истории выразительности и повествовательной драматургии истории Шерлока Холмса. («Итак, Ватсон, свидетельства, несомненно, указывают на то, что преступник — западный империализм». — «Но, Холмс, именно это вы сказали в прошлый раз».) Тем не менее, если так трудно писать глобальную историю в доступной и увлекательной манере, без несправедливости по отношению к творцам истории, тогда, возможно, историки не должны привлекать столько сил и ресурсов для создания синтезов, подобных этой работе. Быть может, «глобальный поворот» в отношении своих идей и предписаний достиг крайней точки. Тот факт, что современные технологии, экономика, политика заставили нас так остро ощутить «глобальные связи» в наши дни, вовсе не означает, что события прошлого также необходимо помещать в столь обширный контекст. «Я мог бы быть заключенным в ореховую скорлупу и считать себя повелителем бесконечного пространства», — сказал Гамлет. Многие самые интересные исторические феномены — взять хотя бы происхождение большинства основных мировых религий — начинались с быстрых, невероятно интенсивных изменений, которые происходили на очень ограниченных пространствах. Возможно, настало время вновь к ним обратиться.

Источник: The New Republic

Комментарии

Самое читаемое за месяц