Недоверие к истории

История, прошлое, большие нарративы: спор о целостности истории и современных общественных табу.

Профессора 29.08.2014 // 3 011
© Stefano Corso

Беседа доцента кафедры теории и истории гуманитарного знания Института филологии и истории РГГУ Анатолия Корчинского с философом и филологом Игорем Смирновым.

 

Анатолий Корчинский: Игорь Павлович, сегодня, когда едва ли не каждый шаг или слово в социальном и политическом пространстве сопровождается ссылками на прецеденты из прошлого и взыскует ― подлинного или фиктивного ― исторического обоснования, многие исследователи констатируют упадок исторического сознания. Причем это нередко объясняют безудержным ростом информационного архива всемирной сети и тем, что современному человеку не обязательно помнить большие массивы данных, когда под рукой в любой момент есть интернет. Поэтому так трудно становится поддерживать общую память культуры и поэтому так легко становится управлять историческими воспоминаниями.

В то же время за историю, как за какой-то важный ресурс, постоянно идет борьба. И политическое поле боя тут далеко не единственное. Для кого-то прошлое нейтрально, его нужно лишь бережно сохранять и изучать. Для кого-то, напротив, прошлое ― живой источник, без которого не может состояться ни один проект в настоящем и будущем. Для кого-то история закончилась, остановилась, и вопиющие примеры ее мифологизации ― лишь подтверждение того, что прошлое ― это лишь изобретение, продукт и товар сегодняшнего дня. Для кого-то, наоборот, отсутствие ощутимого движения вперед ― это повод оглянуться назад, подвергнуть ревизии наличные языки описания истории, осознать то, что уже случилось.

Мне бы хотелось поговорить об этом с Вами, человеком, написавшим о моделях понимании истории не одну страницу. Как современное (прежде всего, конечно, российское) общество думает и говорит об истории, о пользе и вреде последней для жизни, о том, за что стоит бороться?

Игорь Смирнов: Конечно, борьба за историю идет, эта борьба и есть, собственно, единственная война, которую ведет человек, ибо: история ― «наше все». За обладание всем мы и боремся. Но вот что показательно: никаких обобщений касательно истории больше нет, последним в этом ряду был постмодернистский скептицизм по отношению к возможностям историографии (Хейден Уайт и многие другие). Теперь же все живут в современности. Если история и нужна этим презентистам, то только для того, чтобы легитимизировать себя, примерно по умозаключению: поднимем русских с колен, потому что мы победили в войне (которая, надо заметить, закончилась без малого 70 лет тому назад, и о которой можно было бы уже не поминать на каждом шагу). Не за «наше все» борются, а растаскивают его по крохам (то Крым оттяпают, то Донбасс вернут Ахметову).

А.К.: Действительно, кажется, целостный дискурс об истории сейчас невозможен и не нужен. Но со стороны не только власти, но и носителей разных контр-идеологий есть ощутимое стремление его симулировать. Отсюда, с одной стороны, квазиуниверсальные символы, объединяющие распавшееся единство исторического процесса (вроде георгиевской ленточки), с другой стороны, стремление дополнить образ путинского режима с помощью отсылок к авторитарным и тоталитарным режимам прошлого (аракчеевщине, сталинизму, нацизму и разным версиям фашизма). Отсюда же растет и стремление власти создать непротиворечивый учебник истории (не столько идеологически правильный, сколько именно квазиуниверсальный).

И.С.: Мне трудно согласиться с Вами в том, что холистический подход к истории более не нужен. Историю как целое следует держать в уме (даже и не понимая, что это такое), чтобы разбираться в частных ее проявлениях. Иначе концепирование отдельных ее отрезков будет обречено на неадекватность. Вот пример. Недавно мне пришлось писать статью о гражданских войнах. Я принялся читать обширную научную литературу по сему поводу. В той мере, в какой она претендует на теоретичность, она почти сплошь посвящена войнам новейшего времени. Войны эти ведутся, как правило, в странах с низкими доходами на душу населения. Вывод историков: причина внутренних неурядиц лежит в экономической области. Но ни гражданская война в США, ни битвы Цезаря с Помпеем не были вызваны тем, что Прудон называл «пауперизмом». История гражданских войн насчитывает уже 5000 лет (если вести ее от конфликта между югом и севером, в результате которого образовалось древнеегипетское царство). Не заглянув в далекое прошлое, мы не сможем осознать, что историчность присуща человеку вообще, что она сущностна, пряча свое ноуменальное содержание под множеством внешних проявлений. Мы будем заниматься феноменальной пестротой ― и всегда ошибаться, принимая ее за истину.

Что касается георгиевских ленточек и прочего, то вся эта атрибутика не имеет ничего общего с переживанием истории в ее тотальности. Страна, погрязшая в современности, то есть не имеющая идейной перспективы, образа большого будущего, неизбежно принимается пятиться, черпать свою энергию из прошлого. Это прошлое предстает в чрезвычайно выборочном виде. Говорят о победах, забывая о позорных поражениях ― в русско-японской войне, в афганской, в первой чеченской. Да и Первая мировая закончилась для России унизительным Брестским миром. Какая уж тут ностальгия по целостности?!

Между прочим, мой дед был георгиевским кавалером. Я же ― рядовой необученный, запас второй категории. В армии не служил. Если я пришпилю себе на грудь георгиевскую ленту, я присвою себе заслуги деда, не имея на то никакого права. В этом ― суть происходящего сейчас в нашей стране: она узурпирует славное прошлое, не имея на то основания в настоящем. Существуя только в современности, мы безосновательны. История ― как память о прошлом и план на будущее ― нужна человеку, чтобы иметь под ногами твердую почву. И она становится шаткой, если время течет не вперед, а назад.

А.К.: Да, но мне интересно, как это «забвение» истории устроено, как оно работает. И в связи с этим у меня возникает такой вопрос. Если мы имеем, с одной стороны, модель большой истории как целого в ноуменальном смысле, и, с другой стороны, некоторую речь об истории, также подразумевающую целостность, но уже в феноменальном, дискурсивном смысле, то нельзя ли предположить, что историческая целостность первого типа невозможна без дискурсивной целостности второго типа?

Однако же, предвосхищая Ваш протест против подобного хода мыслей, хочу объясниться. Я ни в коем случае не имею намерения прибегнуть здесь к постмодернистской провокации и отнюдь не желаю сводить реальную целостность истории, о которой Вы говорите, к риторическому эффекту, являющемуся «всего лишь» свойством исторического нарратива. Я лишь хочу заметить, что, если говорить о теоретическом конструировании истории, то в рамках истории мысли идея целостной истории, как и идея, например, всемирной истории, сама по себе исторична. Она возникает в определенный момент в определенных исторических обстоятельствах. А значит, осознание ее историчности, ее деонтологизация и, возможно, сам ее упадок ― признак не ослабления, а, напротив, торжества историзма. Но это, так сказать, на уровне теории.

Практика же, например, так называемая историческая политика, также имея дело с распадом больших исторических нарративов, сегодня производит исключительно фрагментарные, принципиально нецелостные исторические дискурсы. Мне даже кажется, что сейчас в публичной сфере утверждается и соблюдается своего рода табу на целостный образ истории, на большой исторический нарратив. Вследствие этого господствуют разрозненные и довольно произвольные исторические параллели, актуализируются старые мифы, уже оторвавшиеся от своих корней. Поэтому, например, для того, чтобы выстроить государственную идеологию, сегодня прибегают не к последовательной концепции большой истории (как это было, скажем, в «Кратком курсе истории ВКП(Б)»), а к отдельным, исторически изолированным «кейсам» вроде культа Александра III, сочетающегося с прославлением государственной мудрости ― одновременно ― Столыпина и Сталина, приправленным парадоксальным миксом советской «дружбы народов» с русским национализмом. Только в этом, описательном, а вовсе не нормативном смысле я говорю, что целостная история сегодня не интересна. Хотя бы потому, что ее отсутствие с точки зрения политтехнологий ― это не слабая, а наоборот, сильная сторона современной политической дискурсивности. Думается, это верно, по крайней мере, для отечественной системы социокультурных координат.

И.С.: Конечно же, всякая концепция большой истории в свою очередь исторична, обусловлена временем создания. Ожидание Блаженным Августином Страшного суда и спиритуализации смертных тел не то же самое, что смена Ренессанса культурой барокко у Вельфлина. Но человеческое знание таково, что хочет быть совершенным. Из небесной механики Ньютона была выведена гравитационная постоянная, которая всегда будет оставаться самой собой, и Эйнштейн взял для теории относительности абсолютную величину ― скорость света. Моделирование большой истории волей-неволей стремится к тому, чтобы исчерпать свой предмет, положить ему конец. Вельфлин стал для Жирмунского исходным пунктом такой концепции, в которой два типа культур (классический и романтический) чередуются, не давая ходу истории ни малейшей свободы, предсказывая этот ход раз и навсегда. При всем разнообразии подступов к диахронии, среди них, одинаково рассчитывающих подытожить историю, есть и повторяющиеся из века в век. Таково, например, трехчленное (царства Отца, Сына и Духа Святого) представление человеческого становления у Иоахима Флорского, подхваченное ― с модификациями ― и Вико, и Гегелем, и Контом, и нашей современностью, различающей архаику, модернизм и постмодернизм (при том, что все эти три понятия оказываются крайне неопределенными).

Вряд ли мы переживаем сейчас «торжество историзма». Но я согласен с Вами в том, что и нынешняя когнитивная ситуация в глубине своей не полностью оригинальна, еще исторична ― в том смысле, что стопорит историю, как это делалось прежде, хотя бы и на свой лад. Люди презентизма, заботящиеся сугубо прагматически о достижении ближайших целей, об успехе присутствия в мире сем, предотвращают любое качественное развитие, ограничивая его горизонтом современности. Модернизм, если уж пользоваться этим термином, начался вместе с христианством и являет собой уверенность в превосходстве переживаемого времени над прошлыми эпохами (благодати над законом, индустриального прогресса над аграрной цикличностью, социализма, построенного в отдельно взятой стране, над капитализмом и т.д., и т.п.). При этом модернизм не отменяет новизну в будущем (где произойдет всеобщее воскрешение плоти, совершится выход человека в космос, а социализм превратится в коммунизм). Презентизм же, в отличие от более чем традиционного модернизма, не знает будущего вовсе. Может быть, и впрямь наступает конец истории, который только мыслился прежде и который теперь воплотился в практике? История, впрочем, невероятно живуча и использует даже свой финал, чтобы продолжаться.

А.К.: И все-таки, думается, это не конец истории и не «постистория». Закончился один режим историчности и выдвинулся какой-то другой. Да, с одной стороны, сегодня возобладал такой тип исторического сознания, который не заинтересован в подлинной реконструкции или воображаемой реставрации прошлого. С другой стороны, в своих работах («Генезис», «Кризис современности» и др.) Вы описывали современное ― российское и западное ― «общество без ностальгии» как общество, маниакально привязанное к прошлому, одержимое не только аллюзиями, призванными легитимировать те или иные политические и экономические интересы, но и постоянно пересматривающее, модернизирующее самое историю. Развивая эту мысль, можно сказать, что сегодня имеет место своего рода общество потребления истории, то и дело коммодифицирующее прошлое, пожирающее его, питающееся им. А значит, есть и исторический голод. С точки зрения этой установки, история ― это не завершенный сюжет и не покрывшийся пылью архив, в котором может находиться только профессиональный историк или, в крайнем случае, писатель-постмодернист.

Да, такое мышление не продуцирует и даже не проектирует никакого будущего (это Ваше соображение без малого 10-летней давности в сегодняшней российской публицистике превратилось в общее место, впрочем, без отсылок к первоисточнику). Оно не производит образов прошлого, чтобы превратить их в утопию, к которой нужно стремиться. Оно вообще в первую очередь не производит, а потребляет. Но, с другой стороны, сегодняшняя эксплуатация образов истории, в частности, всякого рода «политика памяти» ― это совсем не «игра в бисер» и не развлекательный сторителлинг на исторические сюжеты. Сегодня исторические аллюзии ведут людей на баррикады, в «партизанские отряды» или в «народное ополчение», поднимают на «борьбу с фашизмом» и т.п. Понятно, что теперешняя политическая демагогия уровнем ниже классических идеологий XIX и XX веков и грешит очевидной вторичностью по отношению к ним, но недостаток смыслов с лихвой компенсируется эмоциональной включенностью и «эффектом присутствия». Современность дает не столько осознание и понимание, сколько переживание истории. Например, когда на митингах весной 2012 года (единственное историческое событие, в массовке которого мне удалось побывать) я видел плакат вроде «История остановилась еще на 12 лет», то я ощущал одновременно желание этому помешать и чувство, что на самом деле это не так, коль скоро «мы здесь и нас много». Это уже не симулятор истории, а исторический снафф с участием зрителя!

Кроме того, думается, что если «большая история» в том понимании, о котором мы говорили выше, сошла со сцены, то это не значит, что идеология, использующая исторический материал в своих целях, больше не работает. Например, сейчас в России налицо подлинный подъем «исторического самосознания», как бы это ни понималось. Очень сильны имперские настроения, под каким бы конкретно-историческим соусом они ни подавались ― как возрождение России в границах царской империи, СССР или как создание на их месте мифического «евразийского союза». Имеется, пусть эклектичный, но зато «исторически обоснованный» нарратив сверху. Есть энергия гнева и одобрения снизу. Сегодняшнему идеологу не нужно создавать новое ― непротиворечивый проект, соединяющий прошлое с будущим. Его текст ― мандельштамовское «брюссельское кружево», чьи пустоты заполнятся чувствами масс, как правило, раздраженными и оскорбленными. Потребитель такого идеологического продукта готов к творческой интеракции. В зависимости от своих политических убеждений и предрассудков он сам придаст дискурсивную целостность тому, что видит, слышит и читает. Поборник Дугина (как и сам Дугин) увидит в нем «консервативную революцию», коммунист ― начало возрождения Советского Союза, националист ― борьбу за интересы русских и т.д. Всем сестрам по серьгам. Всякий поймет в меру своей испорченности. Но, странным образом, возможно, вся эта конструкция и есть то, что сейчас сдерживает общество от открытой битвы за историю или даже «войны историй», которая подспудно уже идет. Украинский сюжет ведь тоже в известной степени часть этой битвы.

И.С.: Мне очень понравилось Ваше выражение «общество потребления истории». Воистину она стала товаром. Смысл покупки в том, чтобы сделаться собственником. Вместо того чтобы производить историческое изменение, нынешний социум покупает прошлое, дабы обогатить нищую современность. История есть и сейчас, но как задержка в развитии, как удержание любой ценой бывшего исторически релевантным. Таким приобретением прошлого явился, например, захват Крыма (на что ушло и еще уйдет немало финансовых средств). Но Россия не одинока в своей установке. Треклятая «политкорректность», тормозящая свободное движение мысли, была придумана не на нашей родине. Деньги, вложенные в западноевропейские банки, больше не приносят их владельцам никаких процентов. Они принадлежат вкладчикам как чистая собственность, не подверженная историческому росту. В гуманитарных науках (они особенно отчетливо индицируют эпохальную динамику) ― мертвое затишье, никаких новаторских теорий здесь давно уже нет. В России, однако, то, что происходит на Западе, совершается в усиленном режиме, принимая гротескные черты. Яровые луговые обрекают нас на прозябание в роли озимых. Мы припорошены снежком, который и не собирается таять. Запреты, исходящие из Думы, имеют конечной целью охладить общество до температуры Ямала. Ведь что придумали? Наказывать за употребление иностранных слов в случае, если есть русские эквиваленты. Скоро нельзя будет сказать «очи», потому что на языке родных осин орган зрения называется «глазами». Из словоупотребления хотят изгнать синонимию, т.е. навсегда закрепить за вещами одно и только одно обозначение. Вспоминаются имяславцы. Но дело не в традиции, а в том, что думские табу, чего бы они ни касались, порядка проведения демонстраций, самодеятельности общества, желающего иметь свою, не государственную институциональность, федерализма или языка, суть акт недоверия, выраженного по адресу истории. Как будет преодолена теперешняя стагнация? Будет ли? Вот в чем вопрос.

Комментарии

Самое читаемое за месяц