Советский идеализм: момент истины

Неизвестные письма эпохи перестройки: идеализм времени конца режима.

Карта памяти 13.10.2014 // 2 872
© Khuroshvili Ilya

От редакции: Коллекция неопубликованных «писем об истории» (более 2 тысяч единиц хранения) была собрана в 1988–1989 годах молодыми историками из Иркутска в редакциях ряда сибирских и московских изданий, публиковавших материалы на темы советской истории. Письма, составившие коллекцию, таким образом были спасены от уничтожения. В работе участвовали студенты исторического факультета Иркутского государственного университета Елена Иванова, Наталья Галеткина, Руслан Зюзиков (Бажин), Сергей Шмидт, Елена Ожиганова, Александр Иванов, Екатерина Якимова (Шмидт) и журналист Ольга Блинова. Замысел был коллективным, а инициаторами его реализации (и активными участниками) стали французский̆ историк Вероника Гаррос, которая в годы перестройки жила и работала в Москве, и Михаил Рожанский, работавший в то время в Иркутском научном центре Сибирского отделения АН СССР. Большинство этих писем не было опубликовано изданиями, которые их получали, и лишь некоторые либо публиковались частично, либо цитировались. В настоящее время собранные письма является частью архива Центра независимых социальных исследований и образования (ЦНСИО, Иркутск). Данная книга — первая коллективная попытка представить исследовательский потенциал собранной четверть века назад коллекции писем.

 

Все письма опубликовать нет возможности — просто за ограниченностью газетной площади. Сегодня мы воздерживаемся и от комментариев, хотя по каждому письму у редакции есть свое мнение: с одними мы полностью согласны, с другими — не согласны совсем. Но мы хотим вначале услышать мнение читателей, которые, нам кажется, в большинстве своем достаточно грамотны и зрелы, чтобы отличить реальное, действительное от мнимого, придуманного, ложного. А в свое время мы скажем определенно и о нашей позиции.
От редакции, газета «Советская молодежь» [1]

rozhansky_coverЦитата из иркутской областной газеты, в то время органа обкома ВЛКСМ, вынесена как эпиграф перед статьей об архиве неопубликованных читательских писем, чтобы напомнить, какое место они занимали в советских газетах и журналах в конце 1980-х годов. Это не только «обратная связь» или «сигналы с мест», а заметный сегмент содержания изданий эпохи гласности. Обзорные или тематические подборки писем, полученных редакцией, стали регулярными и выполняли важные функции — демонстрировали поддержку курса издания или даже могли быть «гвоздем номера», материалом, который выводил издание на новый этап. По сути, делалось заявление о гражданской смелости редакции как активного борца за перемены, о готовности идти дальше в расширении границ гласности. В большинстве случаев возможностью продемонстрировать это было обращение к темам советской истории. Процитированная заметка «От редакции» в газете «Советская молодежь» сопровождала подборку писем, занявшую почти полный разворот газеты (половину объема номера), и эта подборка явилась своего рода послесловием к многомесячной дискуссии (ноябрь 1987-го — январь 1988 года), получившей название «Об “окопной правде” и не только о ней». Многозначно обещание определенно сказать «в свое время» о позиции редакции, соседствующее с сообщением, что публикуемые письма пришли после завершения дискуссии. Обещание редакции в ситуации апреля 1988 года [2], легко объяснить как «тактику слабых» — подготовку к «вызову на ковер» руководства издания и тех, кто дал санкцию на полемическую подборку. Но в этом обещании еще и аксиоматика развивающегося процесса. И для тех, кто обещает, и для тех, кому обещают, несомненно, что дискуссия «об окопной правде» — завершается она этой публикацией или нет — лишь часть «битвы за историю», за историческую правду и справедливость. Стремящиеся рассказать или знать, «как было на самом деле», вынуждают защищаться апологетов предписанных взглядов и оценок. Очевидный и напористый познавательный интерес («как это было», «кто есть кто», ликвидация «белых пятен» и т.д.) был так тесно переплетен с социальной озабоченностью и социальной критикой, что в текстах и писем, и статей локализовать эти составляющие невозможно.

Дискуссии читателей вокруг опубликованных материалов отвечали профессиональной установке редакторов и журналистов делать издание острым и интересным, но и сами журналисты, получив право на высказывание мнения, отличного от «линии партии», включались в решение близких им политических задач. Поэтому опубликованные подборки читательских писем — прежде всего, источник по истории печати и политической истории. Для социальной истории письма, купированные с позиций интересов редакции, внешней и внутренней редакционной цензуры и в той или иной степени «подредактированные», могут быть источником цитирования, но вряд ли предметом исследования. Если нас интересуют политика гласности, ее механизмы, развитие, акторы, то публикации читательских писем — важный источник; но если нас интересует гласность как период истории социальной, одним из необходимых источников должны быть архивы газет и журналов, принявшие потоки читательских писем, далеко не все из которых были опубликованы [3].

 

История архива

В коллекции, собранной группой «Историческое сознание» (студенты исторического факультета Иркутского госуниверситета, рук. М. Рожанский) и историком Вероникой Гаррос (Франция), письма читателей в журналы «Родина», «Юность», «Наука и жизнь», газеты «Собеседник», «Московский комсомолец» и «Пионерская правда», иркутские газеты «Советская молодежь» и «Восточно-Сибирская правда», иркутское ТВ, журнал «Байкал» (Улан-Удэ), газету «Правда Бурятии», а также в газету «Забайкальский комсомолец» (Чита) и созданный при активном участии редакции «Забайкальского комсомольца» Комитет Памяти (впоследствии читинский «Мемориал»). Архивы редакций не были рассчитаны на беспрецедентный объем корреспонденции, внезапно возникший в связи с «гласностью». Ни одна редакция из тех, что передали письма, не могла в тот момент обеспечить соблюдения требований по срокам хранения корреспонденции и обязательной реакции на письма читателей [4]. Часть писем получена от авторов мемуарных публикаций Алексея Аджубея и Анны Лариной (Бухариной).

Основные темы и сюжеты собранных читательских писем:

— судьбы родителей, друзей, родственников;

— эпизоды из собственного опыта или рассказов знакомых о практике репрессий как «сталинского», так и более позднего времени;

— свидетельства участников войны;

— повествования о собственном «прозрении» или причинах не верить историческим разоблачениям;

— попытки обнаружить сведения о судьбе репрессированных, установить место и обстоятельства массовых казней.

Перечисленные темы и сюжеты можно объединить вместе как свидетельства о советской истории, прежде всего — истории социальной. Другой круг тем и сюжетов можно обозначить как заявление о позиции:

— личное мнение по поводу публикаций, посвященных событиям и интерпретациям советской истории, возражения прочитанному в статье или возражения автору, энергичное согласие с автором и благодарность автору и изданию за «историческую правду»;

— реакция на опубликованные письма других читателей;

— оценка Сталина, Ленина и других исторических персонажей;

— дискуссии об «окопной правде» и «правде генералов»;

— мнения о политике гласности и ходе перестройки.

Однако сами письма невозможно разделить на эти две группы — «свидетельства» и «заявления». Если свидетельства присутствуют не во всех письмах (хотя в большинстве присутствуют), то заявлением является практически каждое письмо [5], и каждое письмо написано из актуального социального контекста — «эпохи перестройки и гласности». Поэтому если рассматривать читательские письма как корпус источников по социальной истории, то в фокусе этого рассмотрения будет история того периода, когда письма были написаны. Датировка писем, собранных в фонде, — от декабря 1987 года по 1989 год [6].

Письма содержат нарратив авторов разных поколений, социальных слоев и групп, с различным отношением не только к происходящему, но и к советской истории, а потому дают возможность подойти к изучению советского как из перспективы его антропологических, языковых, ментальных и иных оснований, так и из перспективы дальнейшей судьбы советского. И что особенно важно — в период исключительной динамики этого отношения — к советской истории, «общественному строю», авторитетам, событиям, символам. Это задает два очевидных ракурса рассмотрения: в контексте социальных процессов, происходивших в конце 1980-х; как генезис будущего, которое для нас теперь прошлое и настоящее. Но есть еще один ракурс, который и обозначен в заголовке статьи, — исторический феномен советского идеализма. Обозначенные ракурсы непросто отделить друг от друга, но мы ставим именно такую задачу, поскольку вместе эти три ракурса создают стереоскопический эффект, позволяющий сделать читательские письма конца 80-х годов актуальным источником социального исследования, а не только объектом исторической классификации. Если нужен стереоскопический эффект, зачем отделять?

 

История гласности и перестройки

Сам феномен лавины читательских писем — одна из основных составляющих «гласности», если ее понимать не только как политику советского руководства, а как социальный процесс, вызванный этой политикой. Период, к которому относятся письма, собранные в нашем архиве, исключительно интересен как раз непредсказуемыми и масштабными социальными последствиями политических шагов. А если воспользоваться языком социальной антропологии, то 1988–1989 годы можно обозначить как «лиминальный период» гласности, состояние перехода, когда структуры, воспринимавшиеся как безальтернативные и непременные, открылись, точнее, открывались для деформаций и возможной трансформации. Этому стремительному процессу были присущи открытость, ощущение радикальной необычности происходящего, остранение привычных правил, норм, стереотипов. Нэнси Рис выделяет следующие фазы перестройки как «обряда перехода»: 1985–1987 годы — разрыв с прошлым, 1988–1991 годы — лиминальность, август 1991 года — завершение [7]. Не оспаривая эту периодизацию, заметим только, что для гласности как «перехода» из подконтрольности публичной речи естественным завершением становится состояние свободы высказывания. А это состояние пришло гораздо раньше «завершения перестройки», относимого традиционно к августовским событиям 1991 года, — после Первого съезда народных депутатов СССР и его прямой телетрансляции, во втором полугодии 1989 года круг табуированных тем и неприкосновенных символов сузился до минимума. Завершением «гласности» как дозволенной «сверху» свободы высказывания можно считать снятие табу с публичной критики Ленина [8]. А начало периода можно датировать ноябрем 1987 года, когда после доклада М.С. Горбачева на торжественном заседании, посвященном 70-летию Октябрьской революции, умножилось количество публикаций по советской истории и темы, прежде закрытые для освещения или для пересмотра оценок, были актуализированы периодическими изданиями.

Нетронутые редактурой читательские письма свидетельствуют о резком расширении (и даже размывании) границ публичного гораздо нагляднее, чем их опубликованные подборки. Именно это расширение/размывание и может стать предметом исследования. Изучение «лиминального периода» гласности неизбежно выводит на тему о роли гласности в перестройке и ее судьбе, поскольку процесс растабуирования сюжетов и символов одновременно был процессом десакрализации власти и трансформации институтов социального управления.

Отдельный фокус — трансформация функций СМИ, которые как осознанно, так и невольно отказывались от привилегии на знание исторических смыслов и участвовали в демонтаже иерархии этого знания, не отказываясь при этом от «роли воспитателя и организатора масс».

Еще один сюжет — ключевой для исследования роли гласности в системном кризисе — предчувствие травмы, выступающее фоном, артикулированным или скрытым, для многих авторов писем, когда они выносят вердикты публикациям, принимают или отвергают процесс «пересмотра истории».

Нэнси Рис упоминает, что главный редактор «Огонька» Виталий Коротич назвал письма читателей в свой журнал «письмами о боли» [9].

В нашем архиве также есть письма, которым можно дать такое определение. В первой группе присутствует выражение боли, связанной с судьбой близких или собственной судьбой, которая ранее была скрытой. Это значительная группа, она представлена почти без исключения в каждой папке писем, приходивших в любое из изданий, передавших нам свою корреспонденцию, и среди каждого корпуса материалов, участвовавших в дискуссии вокруг какого-либо «громкой» публикации. Вторая группа — письма, где боль или ожидание боли связаны с самим радикальным пересмотром истории. Здесь знаки истории оказались в жесткой сцепке с экзистенциальными смыслами не только по отношению к прошлому, но и в перспективе будущего.

«Мне ли Вас учить, родные ребята! Ведь то что Вы поднимаете важно… но не пугаю я вас. Ведь нужно зачеркнуть все что было. Нужно признать во весь голос, что 60 с лишним лет мы топали Все вместе по неосвещенной дороге. Что на выборах в Верховный совет мы выбирали (все года) не то и не тех. Ведь Ваш журнал затронет не только культ личности Сталина И.В. но и всю структуру страны, во все времена.

Поверьте мне бывшему рабочему, мне кажется, что журналу вряд ли вынести всю эту тяжесть» (Кобылянский Н.В., г. Серов) [10].

Читатель, по сути, предсказывает тот негативный эффект системного характера, который уже на некоторой исторической дистанции приписали гласности не только идеологические риторы, но и исследователи финала советской истории.

 

Советское: обаяние самоубийства

Нас предостерегали, что от размышлений на неположенные темы, от попыток самостоятельно разобраться в жизни общество пострадает, если не рухнет. Сегодня мы четко поняли: ну и пусть рушится то, что трещит от соприкосновения с истиной!..
Смыслом совершившейся в 1917 году Революции в конечном счете была мысль о том, чтобы честно живущий и хорошо работающий человек жил лучше, чем вор или бездельник. “Огонек” не претендует ни на что другое — лишь на возможность быть частью народного мнения и всенародной системы контроля за тем, чтобы не возродилось никогда беззаконие, не воцарилась несправедливость.
Виталий Коротич [11]

Читательские письма об истории — свидетельства динамического процесса рефлексии по поводу происходящего в социальном мире и способ саморефлексии авторов. Письма предстают своеобразным предисловием к разрушению советской идентичности и советского миропорядка, дают возможность исследовать, как начинался этот кризис, как осознавался, артикулировался, как заявлялись другие идентичности (сословные, этнические, религиозные) и нарастало публичное высказывание сомнений в том, что «сущее» в какой-либо степени имеет отношение к «должному». Более того, этот коллективный нарратив — источник для прослеживания генезиса (вызревания или, по крайней мере, зарождения) социальных практик, конструктов, речевого поведения, которые впоследствии стали заметными, доминирующими, определяющими. Как, например, подобная практика публичного радикального сомнения в оправданности происходящего, которую можно обозначить, воспользовавшись формулой Моше Левина, «ритуалом отрицательства». Моше Левин отнес формирование и утверждение этой практики как раз к периоду «гласности».

Корпус источников неопубликованных читательских писем позволяет проследить, как работа людей со своей исторической памятью участвует в процессах, проложивших путь постсоветскому (и создававших его).

Нэнси Рис в книге «Русские разговоры», предмет которой — речевая повседневность конца 1980-х — начала 1990-х (основной полевой материал относится к 1989–1990 годам), пишет о публикациях писем в пору гласности как о феномене «освобожденного разговора» [12] или, во всяком случае, самой яркой и неожиданной составляющей этого «разговора»: «людей внезапно прорвало». Фраза Виталия Коротича о «письмах боли» подчеркивает мотивы написания писем и указывает на «коллективную биографию» советских людей как причину лавины читательских откликов и исповедей. Нэнси Рис приводит эту фразу главного редактора «Огонька» эпохи перестройки [13], но американская исследовательница и свидетель советской жизни конца 1980-х впечатлена, скорее, интонацией этих писем, а не тем, что за интонацией стоит. Предмет суждений Рис — не мотивы написания, а характер нарратива. Суждение о мотивах [14], возможно, и выносится, но сама интонация страдания как «культурная игра» рассматривается в контексте культурных моделей православия, русской и советской истории [15], ведь исследование посвящено не мотивам и не истокам этой «культурной игры». Исследовательница привлекает наше внимание к письмам как потоку литаний, знакомых ей по «русским разговорам» начала 1990-х, и рассматривает этот поток как важный фактор социальной (а в результате — и политической) истории: «То, что начиналось как необходимый анализ глубокого кризиса советской экономики и страшной истории государства, быстро стало ритуальной практикой жалоб и оплакивания всего, связанного с прошлым» [16].

Инициированная Горбачевым «гласность» как политика обратной связи, как побуждение советских людей к деятельному участию в переменах стала неуправляемым процессом, вырвавшимся за пределы и функции, предусмотренные замыслом и инициатором: «Из кухонь и СМИ литании и причитания перешли в политику. Смотреть телевизионные репортажи о заседаниях Первого съезда депутатов или Московского городского совета в 1989 и 1990 гг. означало слушать бесконечные жалобы разной тематики — фактически имело место непрерывное состязание жалоб» [17].

В интерпретации Рис, апеллирующей к ведущему специалисту по советской социальной истории Левину, логика происшедшего на пути от перестройки к системному разрушению такова: поток литаний, вскрывающих трагедии прошлого, сначала воспринимается как шаг к выздоровлению, но одновременно выполняет функцию отпущения коллективного греха. В результате — углубление социального разделения, усиление апатии и утверждение «ритуала отрицательства» [18].

Концепция Рис, если мы примем ее как гипотезу о роли гласности в системном кризисе советского мира, позволяет на основе такого источника, как «письма об истории», исследовать не столько причины, сколько последствия разрушения и воспроизводства «советского» в постсоветском мире. При таком подходе тема литаний втянет неизбежно в поле исследования другие свойства «советского», которые не могут быть сведены к дискурсивным моделям, а требуют обращения к тому, что стоит за нарративом, — к социальной истории и антропологии. Среди неизбежных сюжетов — роевое сознание, принадлежность к «мы» («простой народ», «поколение», «государство», «рабочий класс», «участники войны» и т.д.).

Филип Бубайер, реконструируя этику группы в руководстве КПСС, инициировавшей перестройку, приводит свидетельства, иллюстрирующие, как покаяния в мемуарах или статьях выступают признанием коллективной вины (от имени «мы»), а случаи упоминаний личных действий артикулированы как вынужденные [19].

Жалобы, обвинения и (реже) покаяния в письмах оглашаются от имени «мы». Объектом обвинения может быть конкретная персона, а не только некая инстанция (власть, номенклатура, журналисты, историки), но субъект обвинения, почти без исключения, есть некое социальное множество, к которому принадлежит автор письма. Литании и обвинения достаточно часто переплетены с темой избавителя, мессианскими мотивами (роль избавителя отводится инициатору перестройки Горбачеву, гипотетическому новому Сталину, автору серии статей Александру Ципко и другим деятелям прошлого и настоящего, а также демократии, религии, «всему цивилизованному миру»). Вот как пенсионерка Котова завершает письмо, основную часть которого посвятила заслугам Сталина:

«А ведь Борис Вам сказал всю правду. Товарищ Ельцин. Умница таких беречь надо. Предлагаю сменить Генсека. Кто справится? Выдвигайте свою кандидатуру, ну а рабочие будут голосовать за достойных. Вот человек не обвинял никого в застое. Товарищи руководители все Вы работали с Анроповым, неужели вы от него ничего не унаследовали? Это было не так давно. Он вам показал как боротся со всеми негативными явлениями. При нем не ездили на государственных машинах по своим делам. Не бродили по магазинам в рабочее время. Боялись воровать. Не сидели в саунах» [20].

Даже если ставятся традиционные задачи исторического исследования на основе такого корпуса источников, как читательские письма, неизбежно возникает необходимость, наряду с историческим, и других аспектов анализа: социологического, социально-психологического, социолингвистического. Отмеченная динамика и многомерность совокупного нарратива, создаваемого читательскими письмами эпохи гласности, требуют разнообразия инструментария и метадисциплинарного анализа. Но дело не только в том, что востребованы методы и подходы названных дисциплин, а в том, что возникает необходимость в остранении «советского», в подходах, позволяющих взглянуть на него извне, что невозможно, если мы будем оставаться в контексте советской истории и, тем более, ее завершающего этапа. Письма позволяют увидеть советское как форму человеческой субъективности, но такой взгляд требует отнестись к ним не только как к нарративу, а как к акту, как к действию людей, для которых история имела экзистенциальное значение.

 

Исторический человек в момент распада единой истории

Причинно-следственная связь между политикой гласности и тем, что в редакции хлынул поток читательских писем, более чем очевидна, но то, что этот поток — составная часть периода гласности, недостаточно, чтобы объяснить читательскую активность. Гласность как совокупная политика власти и редакций сделала возможным растабуирование тем и оценок. Имея дело с письмами об истории, видишь, что, несмотря на политическую актуальность, они — больше, чем реакция на политические события и политическая активность. Перестройка, гласность — обстоятельства времени, но сами письма не могут быть рассмотрены в контексте только этой исторической интерпретации. Письма в редакцию открыли, что для советских людей разных социальных групп, возрастов, уровня образованности участие в истории было значимой частью их идентичности, независимо от того, выступали они жертвами, героями или свидетелями. Открывшийся «доступ к истории» стал экзистенциальным событием.

В архиве есть коллекции писем, сформированных различными дискуссиями, каждая из которых вызвана очередной «разоблачительной» статьей об истории или, иногда, опубликованным письмом. Далеко не все читатели, считавшие необходимым включиться в подобную дискуссию, — свидетели обсуждаемых событий или пытались в этих событиях разобраться. Читатель либо выступает как собеседник, реагирующий на разоблачения и «раскрытие правды», либо активно протестует против этих разоблачений. И хотя почти во всех случаях он, читатель, автор письма, — человек, претерпевающий историю, можно говорить о том, что «подданный истории» становится «гражданином истории».

Письма тех читателей, которые протестуют против «пересмотра истории» и отчаянно предупреждают об опасностях неподконтрольной активности, можно определить как нарратив социального инфантилизма. Но подобное определение будет несколько парадоксальным: человек пишет — значит, уже проявляет активность:

«Так, что не надо этими дурацкими статьями “пудрить мозги” нашему комсомольцу. Чему вы научите они и так ни во что не верят. Каждая статья должна быть правдой, а не фантазией, которую вы наплели на КГБ. Мы еще есть свидетели того времени. И жили свободно — не ждали звонков т.к. за собой ничего не замечали. Работали и учились. И люблю свою Родину, что тогда, что и сейчас во время перестройки. Все что проходило раньше и сейчас — это все закономерно» (Соловьева, Московская область) [21].

Гласность открывает доступ к истории, и это вскрывает экзистенциальную трудность советского идеализма: советский человек — подданный советской империи/державы («первого в мире…», «гаранта мира»), он вовлечен в историю, осознает себя ее участником (гражданином) по праву рождения в стране, меняющей ход истории и активно заявляющей свое историческое лидерство как в декларациях, так и в политике. Социальный инфантилизм подданного с внутренней цензурой не только на действия, но и на мысль сочетается с установкой на активность, неравнодушие к происходящему, социальной дидактикой. Многие письма являют собой попытку разрешить это вскрывшееся противоречие, совершив гражданский акт (вмешаться письмом в ход событий) и артикулировав мнение подданного как позицию, выстраданную жизнью и историей.

Если оставить в стороне деление на сторонников и противников «пересмотра истории», то в фокус исследования выходят общие мотивы, побуждавшие советского человека перейти из позиции читателя газеты/журнала в позицию автора письма, а иногда и более «серьезного» по жанру материала — подробного мемуара, полемической статьи, трактата, поэмы. И это, в первую очередь, мотивы «исторического человека», реализующего возможность стать гражданином истории. Среди артикулированных или легко прочитываемых мотивов можно выделить следующие.

 

Заявление права быть на социальной сцене

Читательница журнала «Наука и жизнь» реагирует на публикацию воспоминаний Константина Симонова и комментарий академика Самсонова к этим воспоминаниям. Читательницу задело, что в публикации говорилось о трагической судьбе Блюхера и других военных, репрессированных в конце 1930-х годов, и ничего не сказано о «простых людях», которые пострадали только из-за того, что жили в Блюхерском районе Еврейской автономной области (весь район «подчистую» был репрессирован):

«Вот, Уважаемая редакция прошу Вас пусть мое письмо пойдет по назначению, чтобы где-то было в истории упомянуто о наших отцах хотя они и были рядовые.
Я знаю что Вы очень занятые люди мне можете не отвечать, но я буду надеяться, что мои дети будут знать из истории кое-что о своем дедушке ведь я им сама ничего не могу толком объяснить так как я малограмотная женщина.
С уважением Кривошеева Анастасия Перфильевна
проживающая по адресу: г. Магадан [домашний адрес]
рождением село Новотроицкое Ленинский р-н (бывший Блюхерский) Еврейской области» [22].

Человек, казалось бы, далекий от политики и требующий социальной справедливости, отождествляет социальную сцену с исторической. Быть в истории — социальное право и хоть какая-то компенсация за перенесенную несправедливость и жертвы.

 

Перераспределение исторических ролей

История — процесс отбора, «выбраковки» (по выражению М. Гефтера), деления народов, событий, явлений, людей на значимых и незначимых, великих и малых, исторических и простых, заслуженных сохранения в памяти и заурядных. Пересмотр истории воспринимается как перераспределение исторических ролей и заслуг. Ветеран войны, отставной офицер пишет историку В.И. Кулишу, на чью статью он откликнулся, и просит «поднять в печати вопрос о пересмотре захоронения у Кремлевской стены». Пересмотр предлагается провести как отделение «чистых» от «нечистых», заслуживающих сакрализации — от незаслуживающих:

«Я не за то, чтобы надругаться над прахом умерших, но мне непонятно, почему в одном ряду у Кремлевской стены должны покоиться Дзержинский и Жданов, повинный в возвеличении культа Сталина (да разве только в этом), Свердлов и Черненко, тоже нашли великого государственного деятеля; Жуков и Тимошенко, только в р-не Харькова сдавшего в плен более 100 тысяч.
У Кремлевской стены, вероятно, надо хоронить не по должности и званию, а по великим заслугам перед Отчизной!» (А. Копытин, гвардии полковник в отставке, участник войны, г. Куйбышев) [23].

 

Претензии к историкам как не выполнившим возложенную на них функцию

Вы знаете я окончил педагогический институт в 1974 году. Я историк. С 1985 года я начал заново изучать истории. Мне стыдно. Вдруг я понял что очень многое я не знаю. Преподаватели которые преподавали нам они знали эти факты. Ведь среди них были профессора и доценты. Иногда сомневаюсь.
Сколько была и сколько надо знать. Ваш вопрос. Каждый материал об истории нашей родины это подарок. Надо говорить и писать. Я сторонник правды. Хотелосбы журнал Родина говорила в своих страницах об черных пятнах нашей истории.
Шафиев Аслан Эйюб оглы, преподаватель истории СПТУ № 66 [24]

Актуализируются отношения памяти и профессиональной истории. Частная память обретает права, и хранитель частной памяти начинает настаивать на близости к исторической правде по праву свидетеля, обвинять профессиональных историков в искажении правды.

«Уважаемая редакция!
Представляюсь (вторично — ибо в сентябре 1988 г. я уже представлялся и главному редактору, и 1-му заму, оставил письмо, но ответа не получил): 51 год, инженер, зав.отделением техникума в Москве, много работаю с молодежью, сам в прошлом активный комсомолец, спортсмен-боксер, сын репрессированного в 1937 г. врагами социализма и освобожденного в 1939 г. (согласно Пленуму 1938 г. в его деле разобрались сторонниками социализма), переживший с мамой и братом ленинградскую блокаду, встретившийся лично с Г. Жуковым, С. Штеменко, А.С. Яковлевым, В.Г. Грабиным и другими.
Исследую вопрос о Сталине — с 1956 г., т.е. более 30 лет. Написал книгу “О Сталине. Документы и домыслы” (410 страниц машинописного текста).
Так вот: в этом вопросе моя концепция совпадает с концепцией историка из США Шейлы Фитцпатрик, с коей интервью опубликовала Ваша газета от 26 января 1989 г.
Но я уверен — и докажу сие — что владею материалом по этому вопросу и более, и глубже указанной американки.
Может заинтересуетесь? А?
Жду ответа» (Голенков Алексей, Моск. обл., г. Долгопрудный) [25].

Достаточно часто встречаются читательские письма, авторы которых подозревают тех, кто «переписывает» историю, в корысти и приспособленчестве:

«Но, как видно историки, гонимые страхом и собственной неустойчивостью умолчали 16 летнюю историю стоявшего у власти Брежнева, не показали его как стяжателя личной славы, что он оставил можно сказать, разбитое корыто от нравственности и застоя. Не показал[и] как ему хотелось попасть в культ, чтобы народ полюбил его всей душой как любил Сталина» (Текленков Г.Г., «ветеран партии с 1932 года», ветеран войны, полковник в отставке, г. Калуга) [26].

«Убедительно прошу Вас передать В. Солоухину мою солидарность с ним в понимании личности Ленина, а историкам, ответившим В. Солоухину, следующее:
О, Вы вернейшие придворные риторики,
Властью остепененные и дрессированные историки;
Врали, врете и будете врать,
Даты, по указке, народу мозги засорять.
В публикации — не возражаю.
P.S. В подтверждение мнения В. Солоухина о Ленине имею и свою аргументацию» (Г.Н. Чукаев, Казань) [27].

Точно так же, как историкам-«охранителям», приспособленчество и конъюнктурность вменяются и авторам статей, деконструирующих официальную советскую историографию, но среди корыстных мотивов, приписываемых историкам, включившимся в «пересмотр», называется и стремление войти в историю:

«Я непротив академика А. Самсонова, но мне кажется, что он расчищает себе дорогу и думает войти в Историю [28]. А нужно ли?» (Кобылянский К.В., г. Серов) [29].

 

Требования и просьбы о единой «правдивой» истории

На одной из бурных публичных дискуссий об истории весной 1988 года в Иркутске молодой человек, взявший слово, посетовал, что его убеждают аргументы как выступившего перед ним оратора, так и принципиального оппонента этого оратора: «А все почему? Потому что я не знаю, как было на самом деле!» И молодой иркутянин обратился с просьбой к редакции газеты «Советская молодежь», чтобы на ее страницах опубликовали краткое изложение советской истории, знание которой позволяло бы судить самостоятельно о развернувшихся спорах. В письмах чаще, чем подобные просьбы о единой правдивой истории, встречаются требования единого объективного ее изложения, обоснованные с позиций патриотизма:

«Настораживает тот факт, когда эту историю освящают лица еврейской национальности, то эта история подается в сером мрачном виде. Все выдающиеся исторические личности изображаются сплошь злодеями, ущербными, не заслуживающими уважения. А следовательно, и гордится-то русскому народу своим прошлым, своими корнями нечем. Именно, это касается выступления в вашем журнале Натана Эйдельмана. Он уже дал инструкцию и план очернения нашей древней культуры. Не понимайте это, как антисемитизм. Просто это тревога за то, как сейчас будет освещатся наша история, культура и традиции. Вед об этом тревожатся все национальности нашей страны. Тревожит это и русский народ. Вы пишете, что не поддерживаете шовинизм. Это очень хорошо. Так пусть же и русская история и культура не будут подвергнуты шовинизму» [30].

Сквозь эти просьбы и требования проступает стремление удержать свою историческую идентичность или получить прочные основания для той идентичности, которую автор ощущает как «свою», не менее (или более) близкую и желаемую, нежели советская, поставленная под сомнение, но основания для этой идентичности должна дать полная единая история:

«Здравствуй, “Пионерка”! Я недавно прочитала в газете “Пионерская правда” статью, которая называлась “На крутых поворотах истории”. Не могу не написать о нашей истории. О нашей чеченской судьбе [31]. Я хочу узнать причину этого события. Но ответить на него не могут ни родители, ни старики односельчане…
Я думала вот 7ом классе мы начнем учить историю Дагестана, и я узнаю причину этого т.е. выселения. А теперь я знаю и в книге этой не только об этом не написано, но и о чеченцах вообще нет ничего. Разве мы — чеченцы не жители Дагестана?» (Кахарова Алхсан, Дагестанская АССР, Хасавюртовский р-он, с. Бамматюрт) [32].

В заключение вернемся к эпиграфу — цитате из заявления редакции газеты «Советская молодежь» и к той позиции социальной дидактики, которая проступает в этом заявлении как некая аксиома журналистской работы. Отметим сразу, что готовность журналистов выступать лидерами общественного мнения и «коллективным организатором» не только была их позицией как сторонников перемен, но и объединяла их с авторами писем («которые, нам кажется, в большинстве своем достаточно грамотны и зрелы») в отношении к печатному слову. Читательским письмам 1988 и 1989 годов социальная дидактика не менее присуща, чем редакционным статьям: часть читателей настаивают на публикации своих писем для обнародования позиции, часть требуют, чтобы редакторы и журналисты думали о воспитательных последствиях своих публикаций.

Выбор между социальной дидактикой и стремлением непредвзято представить разные точки зрения в дискуссии — одно из проявлений сущностного противоречия социального идеализма. Это противоречие между последовательным стремлением к объективности («честно смотреть правде в глаза») и воспитательной миссией по отношению к обществу. Для журналистов эпохи гласности это противоречие разрешалось через тактические соображения и принятие общего смысла происходящего процесса как борьбы за социальный идеал (его обновление или продвижение к нему — в зависимости от идейной позиции коллектива редакции). Но контекстом борьбы за идеалы, тактических расчетов и публичных ударов становилась конфронтация по множеству фронтов, которую можно назвать «холодной гражданской войной»: образы врага и бескомпромиссность идейных битв были перенесены из рубрики «идеологическая борьба двух систем» в рубрики о внутренней жизни страны. Гласность была необходимым условием и санкцией на общественную дискуссию, которая, в свою очередь, выступала условием социальной активности и массовой поддержки реформ. Публичный пересмотр истории оказался чуть ли не самой яркой составляющей процесса гласности и полем, на котором вместо общественной дискуссии развернулась холодная война. Общественную дискуссию без исторической рефлексии представить невозможно, но она невозможна и без культуры разномыслия. В советском идеализме была заявка на разномыслие. Дискуссия возникала, и письма читателей об истории — свидетельство тому. Почему заявка на разномыслие оказалась неподтвержденной и мог ли социальный идеализм в его советском воплощении противостоять холодной войне, а не участвовать в ее переносе с международной арены в публичную жизнь страны — вопросы, которые обращены к истории перестройки из современной России ради того, чтобы разобраться в нынешних процессах и перспективах. В то же время это одни из тех вопросов, которые позволяют отнестись к советскому опыту как к незаменимому опыту исторического человека, например, как к испытанию на способность согласовывать идеалы и практический разум.

 

Примечания

1. От редакции // Советская молодежь. 1988. 26 апреля. С. 2.
2. Напомню, что в марте 1988 года публикация пространного письма преподавателя ленинградского вуза Нины Андреевой, занявшая целую газетную полосу («Не могу поступаться принципами»// Советская Россия. 1988. 13 марта), была воспринята как сигнал к «сворачиванию» критики сталинизма и дискуссий об истории страны, а в редакционной статье «Правды» 6 апреля 1988 года это письмо было объявлено «манифестом антиперестроечных сил», что, в свою очередь, послужило сигналом для мобилизации сторонников гласности и перестройки. Подборка писем в «Советской молодежи» сопровождается «врезками» с цитатами из редакционной статьи «Правды» от 6 апреля.
3. Вот как это выглядело в «Известиях»: «В 1986 году наша редакция получила 352 331 письмо. Из них опубликовано 569. В 1987 году соответственно 401 700 и 631. В 1988-м — 290 450 и 584. Цифры колеблются, но соотношение устойчиво — публикуется около 0,2 процента» (Надеин В. Конвертируемый гражданин. Записки бывшего редактора «Известий» по отделу писем // Известия. 1989. 7 октября).
4. Владимир Надеин замечает в процитированной статье «Конвертируемый гражданин», что «нынче» (то есть осенью 1989 года) писем «поменьше», чем в начале перестройки. Тем не менее, в сентябре того же 1989 года сотрудники газеты сказали мне, что письма у них более полугода не хранятся — просто нет места. По действовавшему тогда законодательству в редакционном архиве письма должны были сохраняться в течение трех лет со дня поступления.
5. Иногда письма даже оформлены как заявление. Авторы таких писем, возможно, наиболее чутко уловили жанровую интонацию прочитанных ими подборок читательских писем, хотя, безусловно, в такой «заявительной» форме выражается отношение к печатному органу как к инстанции власти.
6. Созданный в 1988 году при Московском государственном историко-архивном институте Народный архив в конце 1989 года взял на себя функцию сбора читательских писем, заключая соответствующие договоры с московскими редакциями. В архиве ЦНСИО за пределы 1989 года выходит только небольшой (но крайне интересный) корпус писем начала 1990 года, написанных в журнал «Родина» как реакция на статью Владимира Солоухина «Читая Ленина».
7. Рис Н. «Русские разговоры»: Культура и речевая повседневность эпохи перестройки. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 283–286.
8. Обличение Ленина в статье Владимира Солоухина, опубликованной в октябрьском номере 1989 года журнала «Родина», было преодолением последнего из идеологических табу. В письмах, направленных в редакцию журнала и в газету «Правда» (журнал «Родина» выходил в издательстве «Правда»), хорошо видно, что сакральность образа Ленина была последним рубежом «советского».
9. Рис Н. Цит. соч. С. 288.
10. Письмо в редакцию журнала «Наука и жизнь», декабрь 1987 года. О себе читатель пишет: «Я ведь простой рабочий и беру все из книг, газет, журналов».
11. Из вступительного слова Виталия Коротича к дайджесту: «Огонек»-88. Лучшие публикации года / Сост. Л. Гущин, С. Клямкин, В. Юмашев. М., 1989. С. 6.
12. Рис Н. Цит. соч. С. 286–291.
13. Виталия Коротича главным редактором журнала назначил ЦК КПСС в мае 1986 года, а освободил от этой должности коллектив редакции в августе 1991 года.
14. В «Русских разговорах» хотя не называется, но прочитывается мысль: интонация жалобы — оправдание инфантилизма, ухода от действия и решений.
15. Рис Н. Цит. соч. С. 229–230.
16. Рис Н. Цит. соч. С. 287.
17. Рис Н. Цит. соч. С. 289.
18. См. главу Gorbachev and the Intelligentsia в книге: Levin M. Russia/USSR/Russia. N.Y.: The New Press, 1995. Р. 300–
19. Бубайер Ф. Совесть, диссидентство и реформы в Советской России. М.: РОССПЭН, 2010. Гл. «Этика реформистской партии», с. 267–294; гл. «Совесть и раскаяние в эпоху гласности», с. 295–320.
20. Письмо в «Московский комсомолец» 28 марта 1989 г.
21. Письмо в «Московский комсомолец» 25 августа 1989 г. (реакция на статью Валерия Аграновского «Второй звонок»).
22. Письмо в редакцию журнала «Наука и жизнь», январь 1988 г.
23. Письмо в редакцию журнала «Наука и жизнь», без даты.
24. Письмо в редакцию журнала «Родина», январь 1990 г.
25. Письмо в редакцию газеты «Московский комсомолец», 30 января 1989 г.
26. Письмо в редакцию журнала «Наука и жизнь», январь 1988 г.
27. Письмо в редакцию журнала «Родина», 24 января 1990 г.
28. Характерно написание слова «история» с заглавной буквы, часто встречавшееся в письмах читателей периода гласности и перестройки и представимое сегодня разве что в историософских эссе.
29. Письмо в редакцию журнала «Наука и жизнь», декабрь 1987 г.
30. Степанов (Моск. обл.) Письмо в редакцию журнала «Родина», 10 февраля 1989 г.
31. Подчеркнуто, предположительно, в редакции.
32. Ныне официальное написание топонима — Баммат-Юрт. Письмо в редакцию газеты «Пионерская правда», без даты, предположительно 1989 год.

Источник: Письма об истории и для истории. 1988–1990 годы. Коллективная монография / Е.Г. Боярских, Е.Н. Иванова, Т.П. Кальянова, С.Г. Карнаухов, М.Я. Рожанский, С.Ф. Шмидт // Под общей редакцией М.Я. Рожанского. Иркутск, 2014. С. 7–24.

Комментарии

Самое читаемое за месяц